Родился он, когда в доме царило хорошее настроение, в праздничный день, и принят был всей семьей, собравшейся посидеть за общим столом по случаю какого-то торжества. Рассказывают, что его мать так звучно смеялась по поводу очередной застольной шутки, что вдруг почувствовала влагу между ног. Сначала она решила, что это мочевой пузырь подвел ее, не выдержав испытания смехом, но опыт быстро подсказал ей, что истинной причиной послужило вот-вот ожидавшееся рождение уже двенадцатого ребенка.
Под общий хохот она выскользнула из-за стола и проследовала в свою комнату. Одиннадцать раз рожавшая раньше, в тот день она управилась в считанные минуты. На свет появился мальчик, причем пришел он в этот мир не так, как все дети: не со слезами и плачем, а смеясь и улыбаясь.
Приведя себя в порядок, донья Хесуса вернулась в столовую и сообщила родственникам:
— Смотрите-ка, что со мной приключилось!
Все обернулись к ней, и она продемонстрировала компании крохотный сверток, лежавший у нее на руках.
— Надо же было так смеяться, — сказала она, — чтобы от смеха ребенок родился!
Взрыв хохота и общие аплодисменты прокатились по столовой — все радостно приветствовали появление нового члена семьи. Супруг доньи Хесусы, Либрадо Чи, вскинув руки, завопил:
— Вот радость-то! Вот это праздник!
Так ребенка и назвали. И пришлось ему это имя как нельзя кстати. Хубило[1] словно явился воплощением радости, веселья и жизнелюбия. Даже потом, многие годы спустя, уже ослепший, он так и не потерял чувства юмора. Казалось, что дар чутья на счастье присущ ему от рождения и ничто на свете не может лишить его этой способности. Я имею в виду не способность быть счастливым самому, а тот редчайший дар наполнять счастьем жизнь всех тех, кого сводила с ним судьба.
Где бы он ни появлялся, его сопровождали смех и улыбки. И неважно, насколько тяжела была атмосфера до его прихода: стоило ему появиться — и словно по мановению волшебной палочки напряжение спадало, страсти утихали, и даже самый отчаянный пессимист начинал видеть мир с его лучшей стороны. В общем, составной частью волшебного дара Хубило была способность привносить умиротворение в души людей.
Впрочем, следует признать, что единственный раз в жизни этот дар не помог ему. И надо же было такому случиться, что осечка эта вышла не с кем-нибудь, а именно с его женой. Тем не менее этот — особый — случай и составил то самое исключение, которое лишь подтверждает правило.
В общем же, никто не мог устоять перед его очарованием и доброжелательностью. Даже Итцель Ай, его бабушка по отцовской линии, на лицо которой женитьба ее сына на белой женщине, казалось, навеки наложила печать неистребимой угрюмости, начинала улыбаться, стоило ей увидеть внука. За это она звала его Che’ehunche'en Wich, что на языке майя значит «Тот, у кого улыбка на лице».
До рождения Хубило донья Хесуса и донья Итцель не слишком-то ладили между собой. Причиной разногласий служил национальный вопрос. Донья Итцель была плоть от плоти народа майя и никак не могла одобрить привнесения в ее расу испанской крови доньи Хесусы. Она годами не появлялась в доме собственного сына, и ее внуки росли, не слишком избалованные бабушкиным вниманием. Отторжение было столь сильным, что свекровь начисто отказалась общаться с невесткой, объяснив это решение своим незнанием испанского.
Донье Хесусе пришлось взяться за язык майя, но оказалось, что учить чужой язык, столь не похожий на родной, и растить при этом дюжину детей, несколько затруднительно; вот почему общались обе женщины редко и не слишком-то ладно.
Лишь с рождением Хубило все изменилось. Бабушка вновь стала частым гостем в доме сына: ей нравилось быть рядом с новорожденным, чего — судя по опыту предыдущих одиннадцати внуков — за ней раньше не водилось. Но стоило ей впервые увидеть Хубило, как бабушкино сердце было покорено его улыбкой.
Хубило появился на свет словно подарок небес, подарок сколь нежданный, столь же и пришедшийся кстати, тот самый подарок, с которым все носятся, не зная, куда его положить и где пристроить. Разница в возрасте между ним и его братьями и сестрами была столь велика, что Хубило рос, как если бы он оставался единственным ребенком в семье. Более того, товарищами по детским играм ему стали племянники примерно одного с ним возраста, потому что некоторые из его братьев и сестер уже успели обзавестись собственными семьями и даже детьми. Так как его матери приходилось одновременно быть мамой, женой, бабушкой, свекровью, тещей и невесткой, Хубило волей-неволей проводил немало времени с прислугой до тех пор, пока бабушка не признала его любимым внуком. С того дня большую часть времени они проводили вместе — гуляя, играя или болтая о чем-нибудь. Разумеется, бабушка общалась с ним на языке майя, в результате чего Хубило стал первым двуязычным внуком доньи Итцель. Вот почему уже с пяти лет Хубило взвалил на себя ношу исполнения обязанностей официального семейного переводчика. Между прочим, дело это было весьма нелегкое: каково ребенку уяснить для себя, что, если донья Хесуса говорит о море, она имеет в виду то самое море, что плещется прямо перед домом и куда вся семья ходит купаться; когда же донья Итцель произносит слово K’ak’nab, речь идет не столько о самом море, сколько о «госпоже моря» — одной из фаз луны, а плюс к тому это связано с выпечкой из замешенного на воде теста, которая, в свою очередь, на языке майя произносится точно так же. Так что Хубило приходилось учитывать не только подобные тонкости, но и малейшие изменения в интонации, степень напряженности голосовых связок, жесты и мимику как мамы, так и бабушки.
Работа эта была сложной, но Хубило всегда брался за нее с удовольствием и, разумеется, подходил к делу творчески. Перевод его никогда не бывал буквальным, он всегда позволял себе добавить одно-два любезных словечка, которых так не хватало в репликах обеих женщин. Со временем эта маленькая хитрость привела к тому, что свекровь с невесткой стали худо-бедно ладить между собой, а затем и вовсе полюбили друг друга. Этот опыт открыл Хубило ту силу, что дана словам, которые могут приблизить или отдалить людей, а также то, что язык, на котором произносятся эти слова, не столь важен, в отличие от истинного содержания того, что в них вложено.
Звучит это очень просто, но в действительности все было изрядно запутано. Когда бабушка наговаривала Хубило то, что следовало перевести, в большинстве случаев слова ее не совпадали с тем, что она хотела сказать на самом деле. Выдавали ее скованная артикуляция и напряжение голосовых связок. Даже неискушенному ребенку, каким и был Хубило, не составляло труда догадаться о том, что бабушка прикладывает немалые усилия, чтобы не дать сорваться с губ лишним словам. Тем не менее, сколь странным это ни покажется, Хубило прекрасно слышал эти самые — непроизнесенные — слова. И, что самое интересное, этот «безмолвный голос» как нельзя более точно выражал истинные мысли и желания бабушки. Так что Хубило, не утруждая себя долгими раздумьями, частенько переводил эти невысказанные, «съеденные» мысли, опуская при этом сказанное вслух. Само собой разумеется, ни за что на свете он не стал бы делать этого со зла или из вредности, наоборот — его истинной целью всегда было поймать, сформулировать и произнести то волшебное слово, которое эти две столь дорогие и нужные ему женщины никак не решались сказать друг другу, давя в себе невысказанное желание. Прекрасным тому примером служили постоянные споры, что вели между собой его мать и бабушка. У Хубило не оставалось сомнений в том, что когда одна из них говорит «черное», на самом деле ей хочется сказать «белое», и наоборот.
А вот чего он, по своему малолетству, никак не мог понять, так это зачем они так усложняют жизнь себе, а следовательно, и всем своим близким: ведь любая их ссора немедленно отражалась на всех членах семьи. Они же умудрялись ни дня не провести «впустую». Повод для ругани находился всегда. Если одна заявляла, что индейцы глупее и ленивее испанцев, то вторая уверяла ее в том, что испанцы куда противнее и несноснее тех самых индейцев. А уж чего-чего, но аргументов у обеих хватало в избытке. Однако самой больной темой для них, несомненно, было все, что так или иначе касалось образа жизни и порядков, заведенных доньей Хесусой.
Донья Итцель очень переживала, что ее внуки живут неподобающей, по ее разумению, жизнью. Во многом именно поэтому она предпочла отдалиться от их дома — чтобы не мучиться, наблюдая за тем, как невестка воспитывает ее внуков. Но теперь она вернулась и была готова спасти от нещадной прополки еще не окрепшие корни признанного ею — наконец-то! — внука.
Чтобы мальчишка не забывал о своем происхождении, она снова и снова рассказывала ему не только сказки и легенды майя, но и бесчисленные сюжеты из реальной истории, в основном о том, что за войны пришлось вести индейцам, чтобы хоть в какой-то мере сохранить себя, свою культуру и традиции. Последней по времени в этой череде была Война каст — восстание, в ходе которого погибло около двадцати пяти тысяч индейцев и в котором бабушка, само собой, играла весьма заметную роль. Одной из побед, одержанных несмотря на общее поражение, стало то, что ее сын Либрадо оказался во главе едва ли не крупнейшей компании-экспортера агавы и к тому же сумел жениться на испанке. Последнее было весьма и весьма необычно, ибо в Юкатане смешанные браки случались намного реже, чем в других городах, завоеванных испанцами. В колониальные времена ни один испанец не провел и суток где-нибудь в деревне, за стенами города. С индейцами их мало что связывало, и когда приходило время жениться, они уезжали на Кубу, где и подыскивали себе невест среди испанок, но никак не среди местных женщин. Так что уж говорить о женитьбе мужчины-майя на испанке — о таком здесь, пожалуй, еще и не слыхивали.
Тем не менее этот союз не только демонстрировал победу доньи Итцель, но и нес в себе большую опасность. Доказательством могло служить хотя бы то, что ее внуки, за исключением Хубило, не говорили на языке майя и предпочитали пить шоколад, сваренный на молоке, а не на воде. Едва ли кому-либо понравилось бы находиться на кухне в тот момент, когда две женщины сходились в принципиальном споре по этому поводу. Исключением, разумеется, был Хубило, которому выпадало переводить дискуссию. В таких случаях ему приходилось быть вдвойне настороже, потому что любая неверно переведенная фраза могла быть воспринята как объявление войны.
В тот день страсти особенно накалились. Стороны уже обменялись парой неправильно понятых посланий, что очень огорчало Хубило, который никак не мог смириться с тем, что слова бабушки так сильно ранят его маму. Самым же трудным для понимания оставалось то, что на самом деле ни одна из них не вела спор о рецепте приготовления шоколада. Шоколад был всего лишь поводом.
То, что хотела сказать донья Итцель, скорее всего выглядело так:
— К твоему сведению, «дочка», мои предки возвели величественные пирамиды, обсерватории, храмы и задолго до вашего разбирались в астрономии и математике. Так что сделай одолжение, не пытайся учить меня чему-либо, а уж тем более — тому, как заваривать шоколад.
В свою очередь, изрядно уязвленной донье Хесусе очень хотелось бы заявить:
— Послушайте, «мама», вы так привыкли презирать всех, кто не принадлежит к вашему народу, потому, что майя, с одной стороны, такие приставучие и прилипчивые, а с другой — так и норовят похвастаться своей непокорностью и независимостью. Я же не могу себе позволить смириться с таким отношением. Если вы так меня презираете, сделайте одолжение, не приходите в мой дом и не пейте мой неправильный шоколад.
В конце, концов ситуация накалилась настолько, что, видя ярость, с которой каждая из споривших женщин отстаивала свою точку зрения, Хубило не на шутку забеспокоился. Особенно когда его мама потребовала:
— Вот что, сынок. Скажи-ка своей бабушке, что в мой дом не приходят совать нос в мои дела и что я не потерплю, чтобы здесь кто-то распоряжался, а уж тем более она!
Хубило ничего не оставалось делать, как переводить:
— Бабушка, мама говорит, что в этом доме не позволит распоряжаться никому… ну, кроме тебя, конечно.
Стоило прозвучать этим словам, и донью Итцель как подменили. Впервые в жизни невестка согласилась допустить ее к семейным делам! В свою очередь, донья Хесуса тоже не могла прийти в себя от удивления. Она никак не ожидала, что свекровь отреагирует на ее воинственное заявление такой любезной и умиротворенной улыбкой. Наконец, взяв себя в руки, она тоже улыбнулась и впервые за все время, прошедшее с того дня, как она вышла замуж за сына доньи Итцель, вдруг почувствовала, что свекровь приняла ее как родственницу. Хубило сумел одной лишь фразой дать обеим то, чего им так не хватало: ощущение нужности и признания собственной значимости. С того дня донья Итцель перестала соваться на кухню с проверками: она и так была уверена в том, что все ее указания выполняются как нельзя более точно; в свою очередь донья Хесуса, почувствовав, что свекровь признала правильным ее образ жизни, смогла наконец выразить свою нежность и заботу по отношению к старой женщине. Ну и, разумеется, вся семья, облегченно вздохнув, зажила нормальной жизнью благодаря столь точному и исчерпывающему исполнению Хубило своей работы (к немалому удовольствию последнего). Он так рано открыл для себя силу слов и с такого раннего возраста тренировался в их передаче, что нет ничего удивительного в том, что в отличие от многих других мальчишек он не хотел стать ни пожарным, ни полицейским. Его мечтой было вырасти и выучиться на телеграфиста.
Эта мысль оформилась в его голове в один прекрасный день, когда он покачивался в гамаке, слушая рассказ отдыхавшего рядом отца.
Со времени Мексиканской революции прошло уже несколько лет, но рассказы о том, что происходило в годы восстания, еще живо передавались повсюду их непосредственными участниками. В тот день разговор зашел о телеграфистах. Хубило слушал отца затаив дыхание. Вообще для него мало что могло сравниться с тем чувством восторга, когда он просыпался после обязательного в его возрасте послеобеденного сна под звуки голоса отца, рассказывавшего очередную историю.
Жара, обычная в этих тропических краях, вынуждала всю семью устраиваться на сиесту в гамаках, подвешенных в задней части дома, куда доносился морской ветерок. Там-то, у моря, K’ak'nab, они отдыхали и беседовали. Шум набегавших волн погружал Хубило в сладчайшую дремоту, и не менее сладким было постепенное пробуждение под негромкий ритмичный гул разговора взрослых. Постепенно, не торопясь, слова развеивали дрему, и наступало время пиршества воображения. Так, плавно вырвавшись из ласковых объятий сна под тропическим небом, Хубило протирал глаза и готовился внимать каждому слову отца.
В тот день речь зашла о генерале Вилье и его корпусе телеграфистов. Всем известно, что одним из факторов успеха Вильи как военачальника являлось то внимание, какое он уделял средствам связи. Он отчетливо сознавал всю мощь этого новшества по тем временам и великолепно сумел применить его. В качестве примера отец привел один случай, когда использование телеграфа обеспечило повстанцам возможность захватить целый город — Сьюдад-Хуарес.
Этот приграничный город, очень важный по своему расположению, был настоящей крепостью — хорошо укрепленной и отлично снабжаемой. Вилья решил не вступать в открытое сражение с федералами; перейти границу, чтобы окружить город, он не мог. Вот он и придумал захватить эшелон с углем, направлявшийся в Сьюдад-Хуарес из Чихуахуа, чтобы использовать его в качестве этакого «троянского коня». Погрузив в вагоны всю свою армию, он на первой же промежуточной станции приказал захватить телеграф и вместо тамошнего телеграфиста посадил своего человека, который тотчас же отправил федералам телеграмму: «Вилья преследует нас по пятам. Что делать?»
Ответ был получен следующий: «Двигайтесь в Сьюдад-Хуарес как можно быстрее». Так они и сделали. Угольный эшелон прибыл в Сьюдад-Хуарес глубокой ночью. Федералы пропустили его в город, а когда выяснилось, что вагоны под завязку забиты не углем, а вооруженными повстанцами, было уже поздно. Таким образом Вилье удалось захватить Сьюдад-Хуарес практически бескровно.
Как говорится: «Тому, кто умеет слушать, много раз повторять не надо». Хубило было достаточно услышать, как его отец произнес: «Без помощи того телеграфиста генерал Вилья ни за что не одержал бы победу», как образ этого безымянного героя предстал в его воображении. Если этим человеком так восторгается его отец — он тоже хочет стать телеграфистом! Ему надоело догонять братьев и сестер, у которых была фора величиною в целые годы учебы и самой жизни. Тот из них, кто не стал юристом, выучился на врача, та, что не танцевала лучше всех, была необыкновенно умна. Все они являлись средоточием добродетелей, достоинств и вполне реализованных возможностей. Хубило то и дело замечал, что отцу было в какой-то мере интереснее разговаривать с его братьями и сестрами, чем с ним самим, смешнее казались отцу и их шутки, серьезнее относился он и к их успехам. Младший чувствовал себя обойденным и мечтал выделиться перед отцом любым способом. Он хотел предстать в глазах отца настоящим героем, и вот стало ясно, что нет для этого способа лучше, чем сделаться телеграфистом. Хубило уже знал за собой особый дар слышать и передавать чужие слова, так что эта работа не должна была оказаться ему в тягость. Он рвался как можно скорее стать одним из них, тех самых героев.
Что нужно для того, чтобы стать телеграфистом? Где на них учатся? Как долго? Вопросы сыпались из него со скоростью пулеметной очереди, и ответы не заставляли себя ждать. Больше всего его взволновало известие о том, что, для того чтобы быть телеграфистом, нужно, оказывается, знать азбуку Морзе — особый алфавит, ключ для передачи информации, владеют которым лишь немногие.
Перспективы вырисовывались самые радужные! Если то, что нужно передать, понимать будет он один, значит, и формулировать полученную информацию можно будет по своему усмотрению! Мысленно он уже соединял влюбленных, улаживал семейные распри, восстанавливал пошатнувшиеся браки и прекращал всякого рода вражду и раздоры. Кому, как не ему, суждено было стать лучшим телеграфистом в мире! Это он чувствовал сердцем. Доказательством могли служить установившиеся наконец, не без его участия, добрые отношения между мамой и бабушкой. Вряд ли овладение азбукой Морзе окажется более сложной задачей. А кроме того, он ощущал в себе особый дар. Умение «слышать» истинные чувства человека, скрытые за прочной стеной произносимых им слов, свойственно далеко не каждому. Чего Хубило в те дни не мог предвидеть, так это того, что дар этот превратится с годами в его главнейшее несчастье. Оказалось, что умение читать секреты и невысказанные желания людей — вовсе не так приятно и забавно, наоборот, этот талант в своем роде видеть других насквозь очень быстро становится причиной множества переживаний, головной боли — в прямом и переносном смысле, — а также огромных любовных разочарований.
Но в те веселые и радостные дни кто мог бы предупредить Хубило о том, что жизнь — тяжелая штука? Кто смог бы предсказать, что в последние дни он будет прикован к постели, ведя почти растительный образ жизни, и главное — не имея возможности общаться с людьми? Кто?!
— Привет, Хубиан! Как ты?
— Да… никак.
— Да ты что? А на мой взгляд, так ты — еще ничего.
— А ты… на мой… нет…
— В каком смысле? Что, я, по-твоему, плохо выгляжу?
— Да нет же, дон Чучо. Папа имеет в виду, что он вас совсем не видит, а не то, что у вас нездоровый вид. Это шутка, просто вы не дали ему договорить.
— Извини, старина, ты говоришь так медленно, вот я и поторопился.
— Да, к сожалению, это доставляет ему большие неприятности. Вот на днях Аврорита, его сестра-сиделка, спросила его, не хочет ли он пообедать с нами вместе. Он, конечно, ответил, что да, но сначала ему нужно в ванную. Ну, Аврорита сажает его в кресло-каталку, везет в ванную, поднимает и начинает расстегивать ему ширинку. Вот тут папа и произносит, неторопливо так: «Не надо, я только руки хотел помыть». Аврорита, конечно, смеется и говорит: «Ай-яй-яй, дон Хубило! Ну и зачем я вам тогда штаны расстегиваю?» На что мой папа ей заявляет: «А я думал, ты это так — по собственному желанию…»
— Ну, старина, ты даешь! Годы идут, а ты все такой же, не меняешься.
— Нет… да и чего ради-то?
— Дон Чучо, скажите, а что, отец всегда был такой шутник?
— Всегда ли? Что скажешь, Хубиан? Да сколько я его знаю!
— А сколько?
— Ну, я уж и не упомню. Ему, наверное, тогда лет девять было, а мне — лет шесть, кажется. Он только что приехал из Прогресо: по-моему, там закрылась экспортная контора твоего дедушки, вот они сюда и перебрались. Как сейчас помню, как я его впервые увидел: стоит себе рядом с чемоданом, только-только с поезда. Я еще удивился, что на нем были короткие штанишки — ну, знаешь, матросский костюмчик такой. Само собой, вся наша компания соседских детей собралась поглазеть на новенького, ну и давай над ним зубоскалить… Мол, матрос, где же твой корабль, да как тебя сюда занесло, до моря-то отсюда… Спрашиваем его, где сегодня бал-маскарад, ну да сама знаешь, как дети дразнятся.
— А что папа?
— Да ничего. Рассмеялся в ответ и говорит: «Какой еще бал-маскарад? Вам разве еще не сказали, что я и море с собой привез? Вон и волна следом идет — смотрите!» Мы и давай вертеться да оглядываться, в общем, стоим как дураки. Ну, тут уж папочка твой от души посмеялся. Вот с того дня мы с ним и дружим, он мне как-то сразу понравился. Мы тогда жили на улице Альсате, твой папа — в доме двадцать семь, а мы напротив. Так что мы целыми днями играли вместе, друзья были — водой не разольешь. А потом мы переехали на Наранхо, и Хубиан после школы каждый вечер заходил ко мне. Мы все время играли на улице; тогда ведь было совсем спокойно, никто ни на кого не нападал, машины проезжали редко-редко, а уж грузовики и вовсе в диковинку были. Да жизнь совсем другая была, квартал наш — рай земной, не то что сейчас: не успеешь выйти на улицу вечерком, как тебя тут же изобьют или ограбят. Когда со мной такое приключилось, так пришлось даже в больницу лечь. Такое творится, что даже в аптеке на углу — помнишь угловую аптеку, Хубиан? — даже там поставили на окна решетки, чтобы ее не ограбили. А я помню, как в том же доме, над аптекой, жили сестры Гонсалес, и мы вечерком попозже приходили к их окнам, чтобы, если повезет, подсмотреть, как те будут раздеваться и укладываться спать. Эй, Хубиан, ты меня слышишь? Воспользуюсь-ка я тем, что ты толком говорить не можешь, и открою глаза твоей дочке кое на что, а то ты бы мне быстро рот заткнул.
— Это… я бы… с радостью…
— Не сомневаюсь. Единственное, что меня успокаивает, так это то, что ты и пошевелиться толком не можешь. Что, старина, съел? То-то же… Кстати, а ты знаешь, что твой отец по молодости был ох как не дурак подраться?
— Нет.
— Да ты что? Такого не знать? Между прочим, он даже умудрился нокаутировать самого Чуэко Лопеса, это боксер такой был в наше время, он еще за твоей мамой хотел приволочиться.
— Правда?
— Конечно. Дело вот как было: мы собрались у меня, на Наранхо, по какому поводу — даже не помню. Вышли втроем на балкон, а тут на улице появляется Чуэко и тотчас же лезет на ближайший столб, чтобы — представь себе только — пофлиртовать с твоей мамой. Ну а дальше — понятное дело: папочка твой рассердился, полез в драку с Лопесом и набил-таки ему морду!
— А почему он так рассердился? Они давно были знакомы с мамой? Он уже считался ее парнем?
— Да что ты! Я их только-только познакомил! Нет, дело было в том, что Хубиану, понимаешь ли, показалось, будто Чуэко недостаточно уважительно обошелся с твоей мамой, хотя, если уж говорить начистоту, — Хубиан, ты слышишь? — все это происходило у меня на глазах, и я не припомню ни единого его слова, которое можно было бы считать оскорблением…
— Он… не сказал, но… но подумал!
— Брось, Хубиан!
— Подождите, дон Чучо, так это вы познакомили моих родителей?
— Увы, да, и твой папа так и не может мне этого простить. Правда, старина?
— Н-ни… за что!..
— Мог бы и снять с меня проклятье, в конце концов виноват-то ты сам. В тот вечер, вместо того чтобы лупить несчастного Чуэко, лучше бы подсобил ему, приободрил. Глядишь — он и женился бы на Люче, так нет же… И какая муха тебя тогда укусила?
— Да как бы я… такую свинью… парню… я ведь… им восхищался…
— Бедняга Лопес, добрейший был человек. Он ведь и меня научил боксу, представляешь себе? Возился со мной, хотя сам уже известным боксером был, потом он даже выступал на «Арене Мехико» и «Арене Либертад». А тренировать меня он стал, потому что пожалел: меня в школе лупили почем зря. Я ему как-то пожаловался, и он меня спросил, не хочу ли я научиться драться. Я, конечно, ответил, что да, и он стал заниматься со мной. У него дома в подвале висел мешок для отработки ударов, ну штанга там была, перекладина, вот я и усваивал там первые уроки. Главное, говорил он мне, никогда не закрывай глаза, потому что противник только того и ждет. Я потом всегда повторял это Хубиану: когда баба тебя лупит, ты только глаза не закрывай, тогда и увернешься. Да что толку-то, отец твой никогда меня не слушал… Ну да ладно, жизнь — она такая штука: вот Чуэко Лопес — проморгал да прогулял все, пить начал, а под конец дошел до того, что стал подавальщиком в парикмахерской.
— Это как же?
— Ну, раньше в парикмахерской клиенту всегда рюмочку подносили, пульке[2] или еще чего-нибудь. Сейчас уже такого нет. А делал это специально нанятый человек, официант не официант, а так, просто на побегушках. Ну да все проходит… вот и мы тут сидим… Чуэко-то давно умер, а мы еще барахтаемся… вот я и пытаюсь пожить в свое удовольствие, пока живется. Хожу в кегельбан, люблю я это дело; по три раза в неделю играю. Партнерам моим — и партнершам — лет по семьдесят будет, а многим и поболее. Одному недавно девяносто исполнилось, а он ничего — держится, играет. И неплохо у него получается. В такие-то годы… а там один шар десять фунтов весит! Плохо только, что стали дорого брать за это дело, по восемьдесят песо за дорожку. С нашими-то пенсиями такие деньги — куда там. Ни за что бы себе не позволил. А тут — такое дело: иду я по улице Салливан и вдруг вижу кегельбан на втором этаже, прямо над обувным магазином. Смотрю, играют там девчонка одна и мужик какой-то. Ну, я и спрашиваю, можно ли поиграть и сколько это будет стоить. Оказалось, это заведение специально арендовано, чтобы по утрам там могли играть пенсионеры-профсоюзники. Я им говорю, что я, мол, тоже пенсионер, но только у меня государственная пенсия, так представляешь, они ответили, что это неважно и что я тоже могу поиграть. Там за дорожку берут по восемнадцать песо, но это для всех, а нам, пенсионерам, вообще по девять уступают, да к тому же угощают чашкой кофе. А я, сам понимаешь, сумел подружиться с хозяйкой буфета, так она мне и две, и три чашечки нальет, а я ей, ясное дело — то коробки помогу нести, то еще что… Всяко мне легче, чем ей, вот и дружим. Я ведь уже лет тридцать в кегли играю, а все так, ни шатко ни валко, средненько получается. В среднем сто пятьдесят — сто семьдесят выбиваю, хотя сам знаешь, любому, кто играет, неймется пять сотен сразу отхватить. Тут пару недель назад я пятьсот восемьдесят три выбил — с трех попыток-то! Представляешь себе? Хубиан? Эй, Хубиан… Устал ты, похоже, от моей болтовни… молчишь.
— Нет, дон Чучо, дело не в этом. С ним такое бывает: не то устает, не то еще что… особенно когда речь о маме заходит.
— Ну и дела! А кстати, она его что — не навещает?
— Да нет. Говорит — не хочет.
Последние слова я произношу с опаской. Почти тайком. Уж кто-кто, а я-то знаю, насколько хорошо отец может услышать разговор, что ведется одновременно. Вот он вроде и забылся, потерялся в воспоминаниях, но это вовсе не мешает ему следить за нашей беседой. Долгие годы работы на телеграфе оставили ему в наследство редкое умение управляться сразу с несколькими делами и сообщениями.
А мне меньше всего хотелось бы, чтобы он узнал, что думает мама по поводу его болезни. Хотя, с другой стороны, вполне вероятно — именно о ней он будет думать в свою последнюю минуту, несмотря на то что вот уже столько лет ее не видел.
Каков, интересно, образ мамы, сохранившийся в его памяти? Какая она для него теперь? Такая, как в день их расставания? Или такая, какой он впервые увидел ее? Или как в тот день, когда она стояла на балконе, пробуждая все мыслимые желания в мужчинах, что с восхищением глядели в ее лицо?
А мама… каким остался для нее отец? Может ли она представить его таким, какой он сейчас? Думает ли она о нем по вечерам, отсмотрев свои сериалы? Если да, то каким он видится ей? Я постоянно спрашиваю себя, способна ли она представить его улыбающимся — как в лучшие времена, когда они танцевали дансон[3] на центральной площади Веракруса и магнит севера притягивал к себе волны прилива в глазах цвета моря.