Старая двушка с фотостеной альпийских лугов. На письменном столе дремлет лысая кошка в розовой жилетке. В кровати свернулись калачом два седеющих той-терьера. Любовь всей моей жизни верхом на подоконнике бренчит на гитаре. Дзыкает замок, скрипит ключ, на пороге появляется женщина.
— Славик, блять, я же просила при мне девок не водить.
Луга на стене хороши, зелены, могучи.
Костей у тебя что ли в теле нет. Как же нет, что же тогда ломается. Ты ведь и не орал толком, болтали по видео, гантеля, почти банановая кожура. Вместо пальца на левой ступне теперь чернослив, перелом. Славик выйдет гулять через месяц, проваливайте, ребята.
Тут и так ноябрь, и люди не люди, Орфеи и Персефоны по пути на каникулы в ад. А без тебя этот месяц — как глаза выколоть. Полгода кряду к тебе домой нельзя. Мало ли, трупы человек в морозилке хранит, кого волнует. А тут выяснилось — жена. Крышка кастрюли захлопнулась, вода забурлила, в жирном кружке всплыл кусок мяса, отставший от белой кости. Время закончилось, пришла смерть.
Но ведь будет и Солнце, и синева, и вата Господня, космосом подсвеченная. В космосе такая темнота, головой не поймешь, может что-то поймаешь сердцем. А на юге светло, и румяные праздники дней триста в году. И небо без краёв, берегов и смысла, серое и синее, чёрное ночное, акварельное рассветное, спелое закатное — точь-в-точь моя любовь. Что уж, рассказывай, как так вышло.
Тебя вскрыли и ты лежал. Длинный, как змея, весь в каких-то трубках. Только и веса, что эти трубки осталось, немного кожи, глаза. Рядом мама, школьный друг. И все. Утка, иголки, таблетки, утка — непростительно крошечный мир. Потянуться рукой, отрубить аппараты — партия кончена, расходимся. По периметру палаты скользит очередная фигура в белом. Вечером они уйдут, и нужно закончить. Восемнадцать — не так уж и мало. Прошло целое детство, мелькнула кромка юности. Фигура в белом отделяется от стены и что-то говорит. Ты отвечаешь. На следующий день она снова говорит с тобой. У фигуры появляется имя. Прошлое и настоящее, тридцать лет одиночества. Ямочки на щеках, теплые руки.
Так и стоит она в белом, а северный город сменяется южным — дышать болотом ты больше не сможешь, нужно бежать. Медсестра, невеста, жена. Учишься на пятёрки, носишь на работу рубашки, пытаетесь завести детей. Ей уже тридцать пять. Дети не получаются. Офис немногим больше старой палаты, принтеры, мышки, пивнушка в обед и по вечерам. Удушье.
Но есть гитара и она, как двустволка, открывает все двери. Крики, сцена, тащат за ноги, в пучину, в толпу. Срывают брюки. Твои ревущие стадионы, это заплеванные клубы и сытые рестораны. Водишь домой девочек, мальчиков, мартышек и попугайчиков, укротителей, слонов, тигров и лгунов. Смешки, порошки, стишки — юность вернулась, чтоб сжевать твои кишки. В соседней комнате тишина. Медсестра гладит собаку, сидит одна.
Праздник поистаскался, цирк с места сорвался, ты разрыдался. Передознулся, очнулся, со мной повстречался.
Такого Иисуса, как ты, мы заслужили. Деву Марию, как твоя медсестра — нет.
Нашла в своей постели длинный рыжий волос. Тогдашний любимый катался по полу, забился под стол, выл. Сунула ему между зубов успокоительное, как таблетку от глистов неразумной кошке. Проглотил, опять покатился, засучил руками. Не выдержала, ушла. Принесло в клуб, нажралась.
Узкий коридор, хороводы огней, вертолёты стен, пола, потолка. Вваливаюсь в туалет на карачках, нависаю, тягуче, всей душой блюю. Уходи, былое, приходи, иное. С грохотом взрыва сверхновой отворяется дверь, чья-то рука толкает меня. Отползаю к стене. Незнакомец всхлипывает, закашливается — рыбка на крючке. Карабкаемся друг по другу, мокрые, трясущиеся. Толкаем дверь, чертыхаемся через порожек, чудом остаёмся на ногах. Восьмилапое, ошалевшее чудище. Ночной воздух вокруг что вода, пить хочется страшно, нестерпимо. Рухнули на лавку, впечатались спина к спине. Звёзды на небе молча продолжили рождаться и умирать.
— И чего ты так?
Машет рукой, молчит.
— А ты чего?
— Да так, всё пропало.
— Что-то, может, и нашлось.
Когда у людей любовь, говорят, что они встречаются. Так вот мы — шлялись. С фляжкой под мостом, на крыше под кайфом. В пропахшей мочой кабинке общественного пляжа, у зеленой реки. Давящиеся смехом в примерочной, вдоль тенистой церковной аллеи, на пожарной лестнице кукольного театра. На пустыре, заросшем чертополохом. Чёрт знает где.
Не такие уж и страшные у тебя обмороки. Весим мы одинаково, только ты ростом с телебашню. До кровати кое-как довожу. Дальше по инструкции — луплю по щекам, чтобы совсем не отрубился.
— Темно. Уже ночь?
— Нет, только сумерки.
Если перестанешь отвечать, скорая и трубочки в нос. Ты говоришь, что это хорошее чувство — просто дышать, без борьбы. Наверное, у тебя вместо легких жабры. Вместо жизни — драма, после которой рыдаешь весь вечер. Просыпаешься утром — и ничего нет. Белые сугробы, ёлочка, Рождество.
Я прихожу, когда у медсестры смена. Пьем газировку, играем в приставку, сложившись, как каракатицы, занимаемся любовью в ванной. Простой недозволенный праздник, вроде школьного прогула. На полке розовый гель для душа, значит, розами пахнет твоя медсестра. Думала, тошно будет, а как-то плевать. Розы и розы. Уберешь прядку с твоей щеки, цапнешь губами острую скулу. Да пусть хоть чем натирается.
И ведь не в сортире клуба мы встретились впервые, а года на два раньше. Водили тебя девочки, на поводке, на выданье, по галерее торгового центра. Глаза красным тебе накрасили, костлявому, лохматому. Взглядами пересеклись — смотришь так, что бери за руку и уводи. Уйдешь за мной и в лес, и в горы, а я в тебя уйду. Девочки, а что девочки, шею б обеим свернула и утопила б в невзрачном водохранилище. Так ведь сами разбежались, не судьба.
Пусть я и старше на год, всё равно, мы с тобой двойняшки. У нас ведь и отчества одинаковые. Я на правой руке у Господа, ты на левой. Тебя он то и дело роняет, меня крепко прижимает к груди. Жениться нельзя, и так родня. Да и я ведь не медсестра, укол не поставлю, к нужному доктору в обход очереди не проведу. Пока у всех всего лишь брак, у нас инцест.
Я вообще-то совестливая, это сейчас бессовестная. Перетрусило только когда первый раз с ней столкнулись. Взрослая, плотная, другая. Не жена, а мама. Посмотрела на меня без ревности, без обиды, с какой-то брезгливой жалостью. Может, так смотрят на обгадившегося сироту. Я в стенку уставилась, проблеяла: «Здравствуйте». Как-то не предусмотрен этикет для таких случаев. Славик ещё чай предложил вместе попить, нашкодивший, растерянный. Отказалась, в зиму без шапки выскочила. Рухнула спиной в сугроб, лежала, умирала. Потом отряхнулась, ушла.
Можно, конечно, у меня встречаться, но как-то неловко. Вырвалась из офиса на свободу, а оказалось, тут не кормят. Со съемной к маме съехала. Та рада новому зятю, стыдит прежнего. Только и спрашивает меня, что у Славика за квартира, сколько ему платят, чего с севера переехал. То брешу, а то вспыхиваю, хватит, меня, мол, замуж выдавать. Все ж знают, надо мужика нормального, деточек. Да мы сами младенцы, мама. Плачем горше всей мелкоты мира.
За полгода карауленья смен медсестры, упархивания в шесть, лишь бы не столкнуться в дверях, выходных и праздников, на которых не куда податься, я озверела. Тебя хотелось свирепо, ежеминутно. Хоть за плечи обнять, чмокнуть в лоб. Ерунда вся эта бытовая, до дрожи важная — как дела вечером, киношка под одеялом. Однажды я не вынесла, осталась.
Собаки меня полюбили. Кошка ушла в комнату к медсестре и к нам почти не ходила. Славик расстраивался — его же кошка, любимая. Похожа на него, как родная. Что делать не понятно. Если разменять квартиру, ничего не купишь. Когда ему совсем плохо, я теряюсь и зову медсестру. Забиваюсь в угол и смотрю сквозь туман, что дальше. Его увозит скорая, я вою. Медсестра несет успокоительное — наверни таблеток, хоть поспишь.
Иногда у нас гастроли. Ты больше не выступаешь, но цирковой фургончик нет, да и тормознёт прям под окном. Соберёшься компашкой у белой горы и жрёшь её дружно, как водку. Один или вдвоем столько не вынюхаешь, а тут весело, как под тосты на застолье. После третьей прошу тебя прекратить, а то объясняй потом скорой. Да и в наркологии тебя уже знают. До рассвета на кухне, дебильное техно, гирлянды. Ну а что она сделает, не ментов же вызовет. Тебе в тюрьму нельзя, там холодно. Так холодно, как потом нам с тобой бессонным днем. Хоть внутрь верблюда залезь, не согреешься. В обнимку, а цокаем зубами оба.
После смены медсестра возвращается с поклонником. Крупный мужик тащит за уши и приговаривает чуть ли не ласково, что за шкирку нас вышвырнет, если ещё дерьмо такое будет. Славик руками пытался махать, получил оплеуху, угомонился. Извинились потом, цирк прекратили. Грустили. Может, в этой партии и сдают новые карты, но ходить всё равно нечем. Не выиграешь. Бесприютный рассвет, первый вздох бестолкового дня. Веки наконец слипаются, холод уходит.
Говорят, зимы здесь ерундовые, а они страшные. Как ошибка из года в год, клянешься, что больше так делать не будешь, а всё равно. Снова серо, вот-вот посыплется лед. По замерзшим лужам скачет Аид подобравши тогу, не стой на пути, раздавит. Это же юг, тут синева от края до края, месиво абрикос вместо асфальта. Зима здесь ложь, сон, недоразумение.
Бесконечные простуды, больная голова, вечно ноющий шов от операции — зимой Славик страдает и спит. Ковыряет заказ на фрилансе, отхлебывает чай, переносит сроки, отрубается. Я выгуливаю собак и соседи уже даже не шепчутся, смотрят меня, как опостылевшее телешоу. Нахожу такую же работу как та, с которой сбежала. Офис через дорогу от старого. Может, накопим на ипотеку. Какая нахрен ипотека, я даже уколы не научилась делать. Медсестра показывала с расстановкой, как первоклашке, а я так и не смогла проколоть кожу.
Нам бы с тобой ухажера богатого. Ты б на гитаре играл, я бы стишки свои глупые читала. Содержал бы обоих, меценат, собиратель предметов искусства. Только кому этот бордель переезжий нужен. Богу, может, и то вполглаза. Никому мы нахрен не сдались, и что самое страшное, непроговоренное, между строк повисшее — всё меньше друг другу.
В начале марта, буднично, серо, выуживая из кружки чайный пакетик, совсем на меня не глядя, Славик сказал:
— Может, вскроемся?
Причин, отчего нет, не нашлось. Обсудили спокойно, выбрали следующее воскресенье, доделать текущие дела, да и у медсестры смена. Целовались потом хорошо, трепетно, как в первый раз. Гуляли с собаками, снежок ему в спину кинула, смеялись чуть с горы не покатились. Спросила, забывшись:
— Может не надо?
И осеклась тут же. Да где там не надо. Ничего нет жальче стареющих комедиантов, паутины морщин под клоунскими носами, в пыли затоптанных шляп-котелков. Лучше уж обратимся в желтушную историю, назидательную сплетню, монумент. Счастливы сейчас и будем счастливы вечно.
В воскресенье утром просыпаемся нежные, ворочаемся, воркуем. Альпы на стенке солнечны и сочны, как никогда. Завтрак решаем не есть, одеваемся в белое, открываем шампанское для храбрости. Набираю воду в ванную. Подаёшь мне руку. Целую тебя в последний раз. Нечем дышать от мысли, что тебя больше не будет. Бог милосерден, я этого не увижу.
Ты считаешь: «Раз, два, три», режем чуть ниже запястья к локтю. Ужас смерти банален, как и все животное. В теплой воде дымятся красные клубы, розы разлагаются на лепестки. Пора спать. Ты по одному бортику колыбельки, я по-другому. С нелепо согнутыми ногами.
Вместо тебя теперь темнота, вместо всего теперь темнота.
Но что это — проблеск, крик, жгут, боль. Веки открываются как разрезанная толща книжных листов.
Не понимаю, почему ангел кричит, как подстреленная галка. Как твоя старая, подбитая предательством, медсестра.