К Саше можно всегда. Сбрасываешь ботинки, кричишь «Здрасьте!» в сторону кухни, до отца в гостиной не достучишься — наушники. Дальше ныряешь в маленькую спальню, там уже пьют — все наши сидят на полу и пьют. Мне находят место на диване — я девочка. Курить можно прям здесь, в этой квартире вообще можно всё, но не очень громко. Спальня напротив Сашиной всегда закрыта. Когда выходишь в туалет, слышишь телевизор. Крадёшься на цыпочках, прикладываешь ухо, а там: «Сектор приз на барабане!». И голос, слабый, надтреснутый: «Саша! Приз! Сашенька!» Этот же голос врывается в вечеринку, когда мы спорим, какую музыку ставить дальше: «Саша, воды!». Он делает вид, что не слышит, хоть кривится, и ясно, что не слышать невозможно. «Сашенька!» Он хмурится, челюсти ходят ходуном. «Саша!». Он не выдерживает и вскакивает, хлопает дверь, по коридору хлюпают тапочки. Другой голос, ещё мягкий и полнокровный: «Саша, иди к ребятам. Я помогу.» И он возвращается, натянув парадную улыбку, протягивает руку и кружит со мной по комнате, пока я не опрокидываю пепельницу на ковер.
— Слоняры!
И смех, и нам всегда будет по девятнадцать, и никакой смерти нет и не может быть — запертая в спальне напротив, приподнявшись на тощих локтях, она жадно глотает воду, откидывается и зовёт совсем тихо: «Саша». Потом голос пропадает, остаётся только телевизор и закрытая дверь. Прикладываю ухо: «Итак, вы банкрот!» и дальше обычная канитель, реклама. Ещё пару недель и к Саше всё-таки нельзя. Спустя месяц дверь всё так же закрыта, только за ней тишина.
***
Мне двадцать девять и мы с мужем больше не бегаем по съёмным.
— Живите здесь, только сначала нужно прибрать.
Да что там, мелочи! Не ипотека, не у родителей, не черт знает как. Своя квартира, своя жизнь.
— Вы были близки?
— Не особо. Приходила на праздники, дарила что-то. Всё детство убегал — целоваться лезла.
Уладили с наследством, благо Юра в семье один. Новая жизнь на новом месте — только начни. Третий этаж, лифта в доме нет — шутим, что физкультура. Возимся с замком — тот ворочается, скрипит, а не пускает.
— А ты навались на дверь и крути!
— Что б я без тебя делал, советчица.
Дверь отворяется, в нос ударяет старость. Спальня, гостиная, кухня. Санузел раздельный. На плитке жёлтые подтёки, из балконной двери торчат, скукожившись, гвозди — старуха забивала к зиме, а сама не увидела холодов. Под кружевной салфеткой телевизор и пыль. В серванте фото: Юра, такой же, как сейчас, только очень маленький, держит за руку плотную женщину в меховой шапке. Сзади новогодняя ёлка.
— О, да это год девяносто пятый. Или шестой. Подарок сладкий в один присест умял, ну и плохо мне было.
У стенки серванта грамоты, кофейник и сахарница из разных комплектов, печальная Богоматерь на картонной иконке. Рядом шкатулка с почерневшим серебром. В резном хрустале салатника светятся красным несколько леденцов.
— И куда мы все это?
— Мать говорит, выбрасывать нужно. Что хорошее найдем — раздать.
Деревянный гребешок с нитками серебристых волос, выцветшие тапочки, полосатые кухонные полотенца — новые, отглаженные, точно такие, как в моем детстве. Счастливые фараоны загребали весь хлам с собой. Хозяйничаю в чужой квартире, выбрасываю чужую жизнь. Вымарываю одинокий быт незнакомой старухи, будто её и не было никогда. А вот смерть, конечно, есть.
— Повезло, считай, — бросает подруга из-за плеча, пока режет сыр к вину. — Все равно тяжело, но могло и хуже. Мой первый брак начался с его бабушкой за стенкой. Мать с братом не смогли — да что там, не захотели — а нам по двадцать, и море по колено, и надо где-то жить. Сначала не так плохо — она выходила на обед и завтрак. Ну, готовила ей отдельно. Ну, мыться помогала. Приятного мало, но с душем не страшно. Потом она ломает бедро и лежит. А у меня токсикоз. Выношу за ней, а сама желудочным соком блюю. Вонь всю квартиру проела. Кошмар мучал — будто в животе у меня не ребёнок, а эта вонь. Мужа не было всё — работа, дела, как это: «Связи налаживаю, авторитет зарабатываю». Бухал не пойми с кем, короче. А она лежит и шпыняет меня:
— Прошлась бы на воздухе хоть, в твоём положении полезно.
— Как помрёте, так и будет полезно, — не сказала, конечно, подумала.
Совсем скоро она отключаться стала — голову не держит, ест через раз. Уговариваю, юлю, нет, как назло. Прояснела как-то, позвала меня, глядит благостная, аж моложе будто:
— Дочку Верой назови, мне голос был.
— Назову, конечно.
Ты ж знаешь, у меня пацан. Духу не хватило признаться. Как не стало, родила через месяц. Ещё через год развелись и всё продали к чертовой матери. Комната её так и осталась новым хозяевам, не смогла с младенцем разобрать. Вроде десять лет прошло, на мужа первого плевать давно, а её помню. Если вдруг дочка случится, имя есть.
Мы с Юрой бредем по снежному кладбищу.
— Что за система, номера понатыкали как вслепую, — ругает он местную логистику.
— Это чтоб чужие не шастали. Перенаселение.
— Ну да. Есть Северный Жилой Массив, а это Северный Нежилой. Гармония.
Снег с нечищеной дороги набивается в ботинки, носки мокреют, ноги мерзнут. Не поймешь, от чего больше не по себе — от крестов до горизонта или перспективы схватить простуду.
— Так тебя и на похоронах не было, выходит?
— Мать молчала, у них с отцом вечные тайны. Квартиру оформить помогла, но так и не объяснила.
Небо над нами серое, облака низкие, не ровен час метель. Движемся быстро, хлопаем в ладоши, вращаем плечами — разгоняем тепло.
— Надо было фляжку с водкой взять.
Сгребаю снег и целюсь ему за шиворот. Промахиваюсь. Бегу вслед.
— Стой! Тут рядом!
Замедляемся, переводим дух. Сворачиваем с главной аллеи, изучаем кресты. Она. Лицо широкое, но простым не назовешь. Такая прикрикнет: «Смирно!» — не успеешь очухаться, как вытянешься по струнке. Юра на корточках сбивает снег с венков. Тишина. Слышно, как с ледяным похрустыванием снег оседает на землю.
— Все равно наметёт, — Юра будто извиняется, и продолжает сбивать.
Вглядываюсь в фото и, едва шевеля губами, шепчу:
— Можно?
Его бабушка строго кивает в ответ.