Иду я по Оксфорд-стрит, и вдруг меня останавливает прохожий. Он говорит: «Я вас узнал. Вы — русский поэт. Я видел ваше выступление в I. C. A. (Лондонский институт современного искусства). Позвольте пожать вам руку!»
Эта встреча — гордость моей коллекции. Были и другие встречи. Все они также являются гордостями моей коллекции, но с разными определениями: «рядовая», «исключительная» или гордость «непонятная даже мудрецам».
Примером «досадной» гордости моей коллекции служит разговор с кассиршей одного сувенирного магазина. На все мои вопросы, заданные в вежливой форме (tell me please), а затем и в изысканно вежливой (will you be so kind) форме, она отвечала молчаливым презрением, и только зрительский смех объяснил мне причину её нелюбезности. Моей собеседницей оказалась восковая кукла, искусно работающая под кассиршу. Досадно не то, что я требовал от манекена живого участия, а то, что я попался в ловушку, «где трепыхается турист, прижав к груди путеводитель».
У меня в руках нет никакого путеводителя. Прохожие расскажут мне о пути намного больше, чем точная, но бездушная схема. На мой вопрос «Где тут Музей Шерлока Холмса?» прохожий на Бейкер-стрит вежливо ответил, что Шерлок Холмс — выдумка писателя Конан Дойля и такого человека не было никогда! Двойной подтекст: стыдно не знать, где находится всемирно известный Музей Шерлока Холмса, и стыдно не знать, что этот музей — всемирно известная выдумка.
Ещё одно интересное для меня сообщение: «Теперь Россия отвернулась от коммунизма». Об этом мне доложил швед, подсевший к моему столику в китайском ресторане города Гётеборга. Сам он — коммунист, сказал швед, как бы извиняясь, но его основное занятие — бизнес. Кроме того, он является владельцем театра, где актёры в гротескной форме вышучивают местных буржуа. Эти свиньи смотрят в своё корыто, плюют на ближних и не интересуются искусством. Он имеет честь пригласить меня выступать в его театре, если мне, по понятным для него причинам, не претит общение с коммунистом, пусть даже шведским.
А вот лондонский констебль меня огорчил. Он обозвал меня турком. Дело происходило в вестибюле BBC, где разнообразная публика сидела и курила свои (это очень важно для повествования) сигареты. Подходит ко мне констебль и требует, чтобы я или немедленно прекратил это безобразие, или выметался на улицу. Как это? Тут и пепельницы стоят, и мужики вокруг дымят как паровозы.
— Им можно, — сказал констебль, — а тебе нельзя, потому что ты — турок!
Позже английские друзья объяснили мне, что я не очень хорошо понял по-английски. Оказывается, это не я турок, а сигареты мои турецкие, потому что болгарские (взяты в Англию из соображения экономии). Тут все восточноевропейские сигареты презрительно называют турецкими — turkish. Местные наркоманы используют их особую вонючесть в качестве дымовой завесы для курения марихуаны. Поэтому каждый употребляющий такие turkish сигареты автоматически подозревается в нарушении порядка и изгоняется из мест общего пользования.
Больше новичка я ни о чём не предупреждаю. Думаю, что он уже пообвыкся.
Этот оборванец прицепился ко мне на Мэрилэбоун-роуд. Он дёргал меня за рукав, вставал поперёк моего пути — дай ему change (мелочь), ну хоть ты тресни, а дай!
И чем сильнее я огрызался: «Отвали, I am Russian», тем яростнее он требовал: «Give me a change, какая разница, русский = не русский!»
— А такая разница, что это ты должен дать мне а change, понял? — Я сам ухватил его за рукав. — Give me a change, а то её у меня нету! Ну?
Тут оборванец предложил мне компромисс. «Ладно, — сказал он снисходительно, — дай мне закурить». Я достал пачку — бери всю. Оборванец закурил, и его нахальная морда превратилась в лицо глубоко страдающего человека: «О боже, — сказал он, — turkish!» Так мы расстались.
Справедливости ради замечу, что, во-первых, пачку он мне вернул, а во-вторых, убогий вид тут не всегда означает отсутствие достатка. Меня поразил особо изысканный макияж, изображающий шрамы, ссадины и даже гноящуюся проказу.
Не знаю, кто это: доходяга или миллионер — сидел тогда на ступеньках возле Лондонской национальной галереи с яркой блевотиной, может быть синтетической, на лацкане потертого пиджака, не исключено, что шёлкового.
Ещё один нищий, последний.
«Дай закурить», — просит он у Сергея Гандлевского, моего товарища по поэтическому цеху. Гандлевский достаёт сигарету, но не сорт табака привлёк наше внимание, а руки Гандлевского, которые после вчерашней вечеринки продолжают ещё немного приплясывать. «Shaking, — спрашивает нищий, — трясучка?»
«Shaking, — отвечает Гандлевский, — после вчерашнего». Что же нищий? — протягивает Гандлевскому банку пива, вот, мол, возьми, брат, поправь здоровье.
В гостеприимном доме Владимира Буковского подавали чилийское белое, провоцирую заезжих остряков пошутить насчёт чилийского самого красного — Луиса Корвалана, напарника Владимира Константиновича в знаменитом деле об обмене одного на другого. Никто так не шутил, но один из нас, самый неловкий, всё-таки умудрился пролить бутылку чилийского белого на хозяйский ковер — красный.
Отвечая на вопрос «Как прошло выступление?», мои друзья по поэтическому цеху любили иной раз грубовато пошутить: «Все девушки кричали: „Хотим ребенка от дуче!“» То есть — полный успех.
Однажды я столкнулся с неожиданным продолжением этой шутки — в Швеции. Две мистически настроенные шведки, одна постарше, другая помоложе, срочно призвали меня поцеловать жабу так, чтобы она превратилась в королеву.
Мне не пришлось притворяться, изображая непонимание. Какую жабу?
Шведскую. Точнее, сама Швеция и есть жаба, холодная, противная. Это в широком смысле, а в узком смысле жабой является одна из моих собеседниц, та, что помоложе, — проекция жабы на человеческом уровне. Жаба мечтает превратиться в королеву, что непременно и произойдёт, если найдётся король, который в широком смысле поцелует жабу, и она в узком смысле от него забеременеет.
Особая манера чтения моих произведений и сердечные вибрации, при этом от меня исходящие, указали моим шведкам, что королём являюсь я. Конечно, от поцелуев дети не рождаются, но если я такой тупой и плохо понимаю по-английски, то они готовы рисовать разъясняющие картинки.
— У вас есть бумага?
Рисуя, девушки смущённо улыбались, а наиболее нескромные фрагменты сразу же переделывали во что-то приличное: или в распустившийся цветок, или в какую-то водоплавающую птицу.
Мне кажется, я поступил по-джентльменски, не воспользовавшись минутой слабости моих поклонниц. Хотя мои друзья по поэтическому цеху сказали, что как раз джентльмены так не поступают.
Эту встречу, «сомнительную» гордость моей коллекции, я вспоминаю с чувством легкой неудовлетворённости. Оказывается, особенности моего уникального чтения заключаются в том, что я, по словам моих прелестниц, призывно квакал, как лягушка, — в болоте эвфемизмов, добавлю я от себя.
Четвёртый, трамвай № 4, должен останавливаться где-то здесь, на окраине Гётеборга, в районе вот этого тихого скверика. Впрочем, мы (мои товарищи по поэтическому цеху Дмитрий Александрович Пригов, Лев Рубинштейн и я) сомневаемся: трамвайные линии присутствуют, какая-то остановка вроде перед нами, но номер не помечен — надо спросить.
Спрашиваю у старушки (рядом больше никого нет). Где тут четвёртый? Старушка рада выслушать мой вопрос, но сожалеет, что он ей непонятен. Она показывает, что у неё есть рука и что её прическа развевается на ветру, вот если бы по-немецки, тогда ещё может быть… — так я её понял и сказал об этом друзьям.
У нас по-немецки говорит Пригов. Пригов спрашивает по-немецки, где тут четвёртый. Старушка отвечает, Пригов переводит: «Как я уже сказала этому Ковалю, я не понимаю ни по-английски, ни по-немецки!»
Мимо на тихой скорости проезжал швед. Мы его попросили, чтобы он по-шведски узнал у старушки, где тут четвёртый. После оживлённого разговора со старушкой («трудновтундрестринитротолуолом» — приблизительная звукозапись моего понимания) вот что он нам сообщил: «Эта пожилая дама, к сожалению, не считает себя вправе давать вам какую-либо информацию. Она боится ввести вас в заблуждение в силу того, что она сумасшедшая. А предупреждающую об этом нарукавную повязку она опять забыла надеть — такой у неё в голове сквозняк!» Нет, сам он не знает, где тут четвёртый.
— Это понятно, — сказал Рубинштейн, — нормальный швед, если ему нужно куда-то поехать, садится в свой «вольво» и не знает, где тут четвёртый.
— Удачи, — сказал нам швед, отъезжая.
Тут подошёл трамвай, наш. Он действительно оказался почти пустым. Пассажиров там было всего: мы трое да плюс четвёртый — наша старушка.
Джулия мне сказала: «Я тебе не мама! Садись вон там на 71-й и сам езжай на виа Чезаре Корренти. Вот тебе записка. Покажешь — тебя поймут».
Итак, я втиснулся в автобус, спрашиваю у водителя:
— Виа Чезаре Корренти?
Водитель в упор меня не видит, но на его лице можно прочитать:
— Мне жаль тебя, приятель, дело твоё дрянь.
— Почему дрянь? Разве это не 71-й? — показываю ему записку, где по-итальянски написано: авт. 71-й, ост. виа Чез. Кор-ти, 5 минут езды.
Водитель пожимает плечами, мол: так-то оно, может быть, и так, да не совсем так, как тебе хотелось бы.
— Не понимаю, — возмутился я, возбуждённо жестикулируя (кто тут итальянец), — нет такой остановки, что ли?
В отличие от меланхолика водителя весь автобусный народ воспринял мою тревогу очень шумно и экспансивно: «Сит даун, плиз!» — кричали на меня пассажиры.
— И не дёргайся! — наверное, именно этого требовали они от меня, изображая в лицах, какой я сейчас дико нервный, но каким должен быть умиротворённым (я уловил слова, похожие на «транквилизатор»), — доверься судьбе и читай вот это. — Десяток указательных пальцев упёрся в некую очень важную для меня автобусную надпись.
Ну что ж, итальянский не китайский, где я знаю только два иероглифа (жэнь) и (чжунь). Наверняка у этого изречения есть ключевое слово, вроде «транквилизатора», которое позволит мне расшифровать его целиком. Я успокоился.
Так же в лесу: если ты хочешь избежать поверхностного видения, сядь на поваленное дерево, замри. Вскоре ты заметишь, что у твоего ботинка выросла сыроежка, а тебе на плечо опускается павлиний глаз, что с верхушки ели тебя рассматривает сова, а из-под ели — ежик и что к водителю автобуса подсаживаются автобусные барышни, совсем как у нас — лимитчицы к приятелю по общаге. Сидя за его спиной, они болтают о том о сём, пока им не надоест и пока не выйдут они на той же остановке, на какой вошли.
При этом смотрящий вперёд водитель то великодушно кивает, то в задумчивости пожимает плечами: мол, так-то оно так, да только…
Через час я вышел на виа Чезаре Корренти. Допускаю, что Джулия умышленно указала мне 71-й противоположного направления — из педагогических соображений.
Автобусное изречение я, конечно, разгадал. Его ключевым словом было слово, похожее на «пароль» или «парле» — «слово», «говорить». Изречение гласило: «Просьба не беспокоить водителя разговорами!» Только и всего. А разговоров-то…
«What is you occupation?» переводится как «Чем вы занимаетесь?», а в дурацко-буквальном переводе это звучит как «Что есть ваша оккупация?». Это понятно: оккупировать, допустим, Польшу означает занять ее, отсюда и занятие.
Собеседники по-разному реагировали на мои занятия, а я — на оккупацию собеседников. Например, мне было трудно сдерживать удивление, когда я узнал, что любитель русской поэзии, подошедший ко мне в Кембридже с литературными разговорами, служит офицером Военно-воздушных сил её величества, а случайный попутчик до жёлтой линии, внешне симпатичный бородач, — фрейдистом.
Да. Его оккупация — психоанализ. Фрейд! Знаю ли я, кто это такой? И хотя я сказал, что приблизительно знаю, фрейдист написал на конверте с моими текстами «Freud» — для наглядности. Но — обо всём по порядку.
Пришлось мне как-то загостевать у старых друзей по московской жизни — Марины и Киса Хаммондов. Друзья меня предупредили, что уйдут на работу, когда я буду ещё спать, но за мной присмотрит мама Марины Серафима Александровна. И ещё: с утра в доме ремонт.
Проснулся я укрытый, как мебель вокруг, газетами «Гардиан», чтобы нас не закапала побелка. Серафима Александровна извинилась передо мной за разруху, а я перед ней за то, что стеснил хозяев.
Затем мы сели завтракать. К завтраку прилагалась бутылка виски. «Я хоть теперь и англичанка, — сказала Серафима Александровна, — но кое-что ещё понимаю». Новая жизнь приятно удивила Серафиму Александровну тем, что тут удостоверением личности способна стать любая открытка, пришедшая по почте на её имя.
«А у нас в ЖЭКе все ноги обломаешь, пока…» Нет, нет, она бы с радостью, но не может — давление.
— А этот? — Я показал на работягу, который трудился возле двери, открытой в сад с соловьями. Иногда соловьиное пение заглушалось воем дрели и рычанием иных, непонятных мне, но очень ладных инструментов. Все они компактно встраивались в некий ящик, который одновременно служил для работяги и сиденьем, и раздвижной лестницей, и приспособлением для уборки строительного мусора.
— Что вы, Витя! Тут у них это не принято. Тут совершенно другое дело. На первом месте — работа! Вот и я, вы уж извините, пойду прибираться, а вы сидите сколько влезет.
Я обратился к работяге:
— Прошу поддержать компанию, не откажите по маленькой.
Нет, сказал работяга, у них это не принято. Обычно они никогда не позволяют себе ничего подобного. Но — тут совершенно другое дело. Он крикнул сменщика, а сам присел к столу.
— За твоё здоровье, Виктор!
— За твоё, Чарльз! — Мы разговорились.
Конечно, без бутылки я бы его не понял. Говорил мой друг Чарльз, как бы пародируя португалоязычного африканца — таким я сгоряча воспринял знаменитый жаргон лондонского пролетариата. «Фрулишуршишьфуфло, врылохошь?» — приблизительная звукозапись моего понимания. А какой разговор — известно: надолго ли я в Лондоне, какова моя оккупация. Я ответил.
— Это интересное занятие, — с уважением сказал Чарльз. С русскими он уже встречался, а вот с поэтом говорит впервые.
А я похвалил его автоматическую лестницу с инструментами:
— Это — фантастика! У нас такого нет.
— Слышишь, Том, у нас такого нет! Неужели у вас нет элементарного?
Я сказал, что у нас зато имеется сложное объяснение того, почему у нас нет элементарного. Мою шутку оценили. Она показалась им чисто английской.
— А как твоё занятие в финансовом смысле, — спросил Чарльз, — хватает?
В ответ я изобразил грубый жест рукой — от локтя.
— А вот это — общечеловеческая шутка! — хохотали Чарльз и мой друг Том, занявший место Чарльза как его сменщик.
Отбарабанив таким образом две смены, я отправился восвояси. Естественно, в пути я испытывал затруднения чужака. Поэтому-то я и обращался за советом к попутчикам и однажды нарвался на фрейдиста.
Он сказал, что как раз на этой неделе видел несколько поляков. Сейчас они наводнили всю Европу. «А что есть ваша оккупация?» Я ответил.
— Это интересно, — сказал следователь, разглядывая вещественное доказательство, — ну и какого же рода стихи вы читаете?
— Разные. Отчасти — иронические.
— Вы клоун? — в упор спросил меня фрейдист.
Я его не понял. То ли двойная смена сказалась, то ли «a clown» — клоун в его устах превратилось в «alone» — одинокий. С отвращением допускаю также, что сработал механизм вытеснения — по Фрейду.
— Дайте мне конверт. — Там фрейдист под словом «Freud» нарисовал мне для наглядности кривую рожицу с круглым носиком-мячиком и подписал эту композицию так, чтобы у меня не возникло никаких сомнений: «a clown». — Сейчас вы перейдёте на жёлтую линию и встретитесь со многими себе подобными.
Так оно и произошло. Войдя в вагон жёлтой линии, я оказался среди людей с красными мячиками вместо носа. Эти носы держались на затылке специальными резиночками. Праздник у них был какой-то особенный, юмористический. Я подумал: «Опять клоун. Все с носом, а я без».
Легко запомнить дорогу от станции «Финсбери-Парк» до дома, если ты в этом доме живёшь не первый день. А если только второй? А если известный тебе выход из-за позднего времени оказался закрытым, и ты вышел из неизвестного, и все вокруг тебя сделалось таким же неизвестным — какие-то запутанные переходы, мост не к месту дурацкий, неродные рекламные щиты с чуждыми призывами и тоска в груди: это не «Финсбери-Парк»! — а назад пути нет — метро за твоей спиной захлопнулось до 5:30.
Только без паники, говорю я себе, на твоём крейсере написано «Сбитый с толку, но не унывающий!». Надо спросить прохожего. Но кругом тьма, вокруг ни души. Вдруг слышу шаги. Идёт — мой, искомый. Спрашиваю: «Далеко ли „Финсбери-Парк“?»
— Так вот он и есть, «Финсбери-Парк», — отвечает прохожий, седой негр в чёрной шляпе.
— Отлично! А как мне выйти к моей родной улице такой-то?
— Это очень просто. — И прохожий объяснил мне — как повернуть под мостом направо, затем пересечь…
Пошёл я в указанном направлении, где-то взял направо, что-то там пересёк и через запутанные переходы вышел к мосту — тому же, не к месту дурацкому. Вот и рекламные щиты с чуждыми призывами и тоска в груди: это «Финсбери-Парк»!
Ну что ж, надо спросить прохожего. Слышу, шаги. Идёт мой, искомый.
Спрашиваю, где тут моя родная улица. Прохожий, седой негр в чёрной шляпе, отвечает: «Это близко. Повернёте направо, там обогнёте…»
Я побежал направо, потом обогнул и через запутанные переходы вышел к дурацкому мосту и знакомой тоске в груди: это опять «Финсбери-Парк»! Идёт прохожий. Спрашиваю, как пройти к моей улице?
— Всё так же, — терпеливо объясняет всё тот же седой негр в чёрной шляпе, — повернёте под мостом направо…
— Вы уж простите мне мою бестолковость, но такой уж я иностранец! — И я постучал себя кулаком по голове.
— Не говори так — иностранец! — Негр гневно передразнил меня, постучав себя кулаком по шляпе. — Все мы под этим небом иностранцы! Идём! — И он сам повёл меня к моей родной улице — Блэк-Сток-роуд.
Ну, я-то — понятно — кругами ходил, как топографический кретин в незнакомом городе, а он-то, мой спаситель, седой негр в чёрной шляпе, — почему тоже кружил, не ушёл своей дорогой? Потому и не ушёл, что — спаситель. Видать, было у него такое поручение.
По пути из Стокгольма в Москву мы остановились в Хельсинки, в доме у Юкки Маллинена (шутили: Малинина), слушали греческие песни.
В отличие от волн Северного моря балтийские волны показались мне угрожающими. Я понял причину моего беспокойства: наш, величиной с многоэтажный дом, паром «Силиа лайн» производил впечатление громоздкого, а поэтому хрупкого «курятника радости» посреди суровой и недружественной стихии.
Слишком уж много тут разных баров, казино, ресторанов, дансингов и шопов. Все они, набитые праздной публикой, думал я, отрицательно влияют на плавучесть корабля и наверняка злят морского бога. К его негодованию добавляется и моё: к чему этот бар, если у меня ни кроны в кармане.
А тут ещё молодая особа с опухшими веками простодушно приглашает её угостить. Я ей показываю мелочь — больше нет. Оказывается, этого достаточно, если к этому она добавит кое-что от себя. В результате мы имеем скандал с закрывающимся баром и два крепких коктейля с вишенками.
Сама она из Упсалы, плывёт вместе с дочкой внизу, в дешёвом классе, а её муж — наверху, в дорогом. А чем я занимался в Стокгольме? Я ответил.
— Это прекрасно, — сказала она, — в том смысле, что это прекрасный повод разбудить моего мужа.
Явился её муж сверху, с таким же припухшим, но брезгливым лицом. Его раздражает не русский собеседник, пояснил он через жену, но этот собачий английский язык, на котором ведётся наш разговор. Финский муж оказался принципиальным противником всей англо-американской культуры, грубой и заразной. С этим надо что-то делать — не так ли? Я подумал: «Никакой дочки нет, она — проститутка, а он — карманный вор, оба негласно сотрудничают с местным сыском на предмет выявления подозрительных личностей». А если я поэт, то не могу ли прочитать какой-нибудь стишок? По-русски.
Время позднее, мы сидим одни в пышном холле с золотистыми портьерами. Отгулявший народ уже заснул, а стишок, предупреждаю я, очень громкий.
— Пусть тебя это не беспокоит. Валяй!
Ладно. Наверняка своё они уже отработали. Сейчас им хочется обыкновенного человеческого общения. Я прочитал «Лекцию по политэкономии об отчуждении личности при капитализме». Заключительную часть стихотворения, саму эффектную, украсил своим появлением из-за портьеры стюард в форменном фраке. Мои собеседники отшили его приблизительно так: «Гуляй отсюда, мент поганый!»
Затем финский муж решил отметить моё выступление как следует. Все заведения закрыты, но у него тут друзья. Друзей оказалось много, среди них даже цыгане, финские. Когда их будили, друзья не возмущались, но суетливо оправдывались: «Извини, всё кончилось. Где ты был раньше?»
Утром, поднявшись по сигналу «Подъём! С вещами на выход!», я ещё раз пересёкся с моей знакомой из Упсалы. Вот что я увидел.
Девочка лет четырёх пыталась зашнуровать ботинки на ноге беспробудной матери. Девочка мне пожаловалась: «Трудно в тундре с тринитротолуолом!» Пробудилась мать только после того, как я вручил ей баночку с пивом, припасённую мною на всякий пожарный. Низкий поклон тому нищему (от Гандлевского) за эскалацию добрых поступков.
Перед выходом на берег пассажиры «Силиа лайн» были подвергнуты выборочной проверке. Среди моих друзей по поэтическому цеху эту не очень унизительную процедуру прошли Тимур Кибиров и я. Ну Кибиров понятно: лицо кавказской национальности. А я? Шёл рядом с лицом.
Конечно, наших видно издалека, но иногда они выявляются внезапно. В лондонском метро на мой вопрос «Is it direct to Victoria?» («Это направление к Виктории?») — мой случайный попутчик ответил неожиданно торжественно, а главное — по-русски: «О да! Разумеется!»
У наших, оказывается, неплохая репутация. Одна англичанка сказала, что ей нравятся ухаживания русских мужчин — они всегда безоглядно лезут напролом. А вот английские мужики позволяют себе выказывать чувства только в том случае, если им будет предоставлена стопроцентная гарантия успеха. «Ну не сукины ли дети?»
Его можно увидеть на датском берегу, когда рассеется туман, а пока он является умозрительным украшением нашего ночного купания в проливе Каттегат — возле шведского берега. Будет о чём вспомнить: случайная волна накрыла камень с моей одеждой и уволокла её туда — к Эльсинору.