К книге
Ледяные объятияДобрейшая леди Дьюкен. Глава 3
95%
Добрейшая леди Дьюкен. Глава 3
39

«От мисс Роллстон из Кэп-Феррино – миссис Роллстон, Бересфорд-стрит, Уолворт.

Обожаемая моя мамочка, вот бы ты увидела эти края: голубое небо, оливковые рощи, целые сады апельсиновых и лимонных деревьев и бухту, защищенную огромными горами! Ах как танцуют здесь волны – будто сейчас лето; как они накатывают на узкую полосу гальки, покрытую водорослями, – у итальянцев, представь, это считается пляжем! О, как я хочу, чтобы ты оказалась здесь, милая мама; чтобы ты тоже могла греться на южном солнышке – и сомневаться, а вправду ли нынче то число, которое указано на первой странице ежедневной газеты. Ноябрь! Воздух здесь как у нас, в Англии, в июне месяце; солнце столь жаркое, что я и нескольких ярдов не могу пройти без зонтика. И подумать только: я в Италии, а ты – в Уолворте! Я готова разрыдаться при мысли, что ты, быть может, никогда не увидишь этого дивного побережья, этого волшебного моря, этих летних цветов, которые распустились зимой. Прямо под моим окошком растут розовые герани – они прямо-таки буйствуют, словно являются не садовыми, а дикими цветами. Дижонские розы вьются по аркам и шпалерам над всей террасой – в середине ноября розарий в полном цвету! Только вообрази эту картину! А какая роскошь в гостинице – ее ты точно не сумеешь вообразить.

Гостиница почти совсем новая; ее строили и украшали явно без оглядки на стоимость работы и убранства. Наши комнаты обиты бледно-голубым атласом, который только подчеркивает пергаментный цвет лица леди Дьюкен. Впрочем, поскольку она целыми днями сидит в уголке на балконе и греется на солнце (кроме тех недолгих часов, когда выезжает кататься), а по вечерам устраивается в кресле поближе к камину, гостей не принимает, вообще не видит никого, только слуг из своей свиты, ее цвет лица почти не имеет значения.

Леди Дьюкен занимает лучшие апартаменты во всей гостинице. Моя спальня расположена внутри ее спальни, и до чего же это милая комнатка – всюду голубой атлас и белые кружева, и мебель тоже белая, украшенная эмалью. На каждой стене по зеркалу, так что мое задорное лицо уже изучено мною так, как я никогда не смогла бы изучить его дома. На самом деле, моя спальня – это гардеробная в главных покоях, но леди Дьюкен распорядилась перенести туда одну из кушеток с голубой атласной обивкой, и вот она служит мне уютнейшей постелью. Притом в солнечные утра я могу подвинуть кушетку к окну – это легко, ведь она на колесиках. У меня такое чувство, будто леди Дьюкен – моя родная бабушка, чудаковатая старушка, которая внезапно появилась в моей жизни – очень-очень богатая, очень-очень добрая.

Она ничуть не придирчива. Я много читаю для нее вслух, и она задремывает, а там и вовсе засыпает под мое чтение.

Порой она стонет во сне, как будто ей снится что-то страшное. Когда она устает слушать меня, то велит Франсине, своей горничной, читать французский роман и время от времени усмехается или ворчит; кажется, французские книги для нее интереснее произведений Диккенса и Скотта. Франсина читает очень быстро, а мой французский недостаточно хорош, чтобы понимать на слух. Мою свободу никто не ограничивает. Леди Дьюкен сама частенько отсылает меня погулять и развлечься, и я часами брожу по холмам. Всюду такая красота. Я теряю счет времени в оливковых рощах, взбираюсь выше, туда, где растут сосны, и гляжу на заснеженные горные пики, которые белеют над темными холмами. Родная моя мамочка, как мне открыть всю прелесть этих мест тебе, привыкшей своими бедными усталыми глазами видеть только противоположную сторону Бересфорд-стрит? А бывает, я никуда не иду: остаюсь на террасе, которая тянется по фасаду гостиницы и является любимым местом отдыха всех постояльцев. Под террасой разбит сад, где есть теннисный корт. Иногда я играю в теннис с одной очень славной девушкой – только с ней мне и удалось подружиться. Она годом старше меня, а в Кэп-Феррино приехала с братом. Он врач – точнее, хочет лечить людей. Лотта сказала, что перед самой поездкой в Италию он сдал в Эдинбургском университете экзамен и теперь считается бакалавром медицины. А приехал ради сестры. У Лотты прошлым летом случился сердечный приступ, который очень его встревожил. Брат и сестра – сироты, они одни в целом мире и нежно привязаны друг к другу. Я рада, что у меня такая подруга, потому что Лотта заслуживает всяческого уважения. Вот именно: уважения. Ты бы посмотрела, мама, как ведут себя другие девушки в гостинице, – тебя бы оторопь взяла! Лотта воспитывалась у тетки в сельской местности, далеко от столицы, и совсем не знает жизни. Брат дает ей читать только те романы – неважно, французские или английские, которые прежде прочел сам и нашел годными для сестры.

«Он обращается со мной как ребенком, – сказала мне Лотта, – но я совсем не против, ведь так приятно знать, что тебя любят, что твои занятия и даже мысли кому-то не безразличны».

Наверное, мама, поэтому некоторые девушки так рвутся замуж – им хочется, чтобы кто-то сильный, храбрый, честный и верный заботился о них и вел их по жизни. А мне вот никто не нужен, дорогая моя мамочка, потому что есть ты и в тебе заключен для меня целый мир. Никакой муж никогда не встанет между нами. Если даже я выйду замуж, моему супругу будет отведено лишь второе место в моем сердце. Но едва ли я сделаюсь чьей-то женой или хотя бы узнаю, каково это – выслушать предложение руки и сердца. Ни один молодой человек не может себе позволить жениться на девушке, у которой нет ни гроша. Жизнь сейчас слишком дорогая.

Мистер Стаффорд, брат Лотты, очень умен и очень добр. Он считает, что мне нелегко находиться при такой старой даме, как леди Дьюкен. Но ведь ему неизвестно, как мы с тобой бедны – ты и я – и сколь прекрасной кажется мне жизнь здесь, в Италии! Только меня совесть замучила: я наслаждаюсь всеми удовольствиями, а ты, которой они нужны куда больше, чем мне, не только не можешь их получить, но едва ли представляешь, каковы они – ведь так, мамочка? – потому что мой негодный отец начал вести себя дурно, едва ты за него вышла, и с тех пор твоим уделом стали невзгоды, заботы и борьба за существование».

Это письмо Белла отправила менее чем через месяц после приезда в Кэп-Феррино, когда итальянские пейзажи еще радовали новизной, а ежеминутная роскошь не начала приедаться. С тех пор она еженедельно сочиняла для миссис Роллстон предлинное письмо – именно такое, какое и должна сочинять девушка, всю жизнь прожившая при матери. Послания Беллы представляли собой скорее дневник, в котором она изливала душу. Сначала от них веяло радостью, но после Нового года миссис Роллстон стала улавливать ноту меланхолии за каждым детальным рассказом о местных красотах и человеческих характерах.

«Мое бедное дитя тоскует по дому, – решила миссис Роллстон. – Сердечко Беллы – здесь, на Бересфорд-стрит».

Впрочем, Белла вполне могла скучать и по своей новой подруге, Лотте Стаффорд, которая вместе с братом совершала небольшое турне по маршруту Генуя – Специя – Пиза; раньше февраля ждать их возвращения не имело смысла, и Белле, понятно, было очень одиноко среди чужих людей, чье поведение и поступки она так подробно описывала.

Материнский инстинкт не подвел миссис Роллстон. Дочь была уже далеко не так счастлива, ибо схлынули первые восторги от резкой перемены, когда, недавняя жительница Уолворта, она оказалась на итальянской Ривьере. Каким-то странным, неведомым самой Белле образом в ее тело проникла вялость. Ей разонравились прогулки по холмам, и ее апельсиновый жезл[115] не расцветал больше от упоения, какое чувствуешь, легко ступая на каменистую тропу или жесткую траву горного склона. Ароматы розмарина и тимьяна, свежее дыхание моря больше не вызывали восторгов. Белле мерещились Бересфорд-стрит и маменькино печальное лицо, и тоска брала ее в тиски. Как далека была ее прежняя жизнь! А затем ей представлялась леди Дьюкен. Вот она – ни дать ни взять сморщенный щелкунчик – сидит, сверкая глазами, у камина, в котором ярко горят ветки олив; в гостиной жарко – дышать нечем. И при мысли об этом профиле и этих глазах Беллу охватывал необоримый ужас.

Другие постояльцы говорили Белле, что воздух Кэп-Феррино обладает расслабляющим действием и больше подходит старым, нежели юным, больным, нежели здоровым. Похоже, так оно и было. С тех самых пор, как Белла покинула Уолворт, ей постоянно нездоровилось, но она уверяла себя, что дело тут в разлуке с бесценным другом ее детства и отрочества – с матерью, которая была для нее няней, сестрой, подругой; которая хвалила и ободряла ее; в которой заключался весь мир Беллы. При прощании она пролила немало слез, а на мраморной террасе провела много печальных часов, устремив тоскливый взор на запад, жаждая оказаться за тысячу миль от Кэп-Феррино.

Белла сидела на своем любимом месте, в восточном уголке террасы, уединенном, затененном ветвями апельсиновых деревьев, когда до нее донесся разговор – двое постояльцев из тех, что проводят каждую зиму на Ривьере, устроились в саду на скамье, как раз под стеной террасы.

Белла вовсе не собиралась подслушивать, пока не было упомянуто имя леди Дьюкен; тут-то девушка навострила ушки, впрочем, без ощущения, что поступает дурно. В конце концов, никаких тайн собеседники не открывали – они просто обсуждали общую знакомую.

Людей этих Белла знала лишь наглядно. Первый был английский священник, который полжизни зимовал за границей; вторая была дородная, благодушная, хорошо обеспеченная старая дева, чей хронический бронхит обязывал ее по осени подаваться в теплые края.

– Вот уж десять лет я, что ни зима, сталкиваюсь с леди Дьюкен в Италии, но так и не смогла определить ее истинный возраст, – произнесла старая дева.

– Я бы дал ей все сто лет – и ни годом менее, – ответил святой отец. – Все воспоминания леди Дьюкен связаны с эпохой Регентства. Вероятно, на это время пришелся ее зенит; по отдельным ее замечаниям я сделал вывод, что она вращалась в парижском обществе, когда первый император[116] переживал лучшие дни – то есть, до развода с Жозефиной.

– Сейчас она не очень-то разговорчива.

– Еще бы: жизни в ней осталось совсем чуть-чуть. И она совершенно правильно избрала для себя затворничество. Я только удивляюсь, как этот итальянский шарлатан, этот уродливый старикашка, до сих пор не свел ее в могилу.

– А мне кажется, только он и поддерживает жизнь в леди Дьюкен.

– Дорогая мисс Мандерс, неужели вы считаете, будто иностранные шарлатаны способны поддерживать жизнь в ком бы то ни было?

– Леди Дьюкен – пример тому, святой отец, а ведь она со своим врачом не расстается. Однако он и впрямь не хорош собой.

– Не хорош! – воскликнул пастор. – Да в безобразии с ним не сравнится сам враг рода человеческого! Мне жаль бедную девушку, которая вынуждена жить при старухе леди Дьюкен и этом ее докторе Парравичини.

– Но ведь старая леди хорошо обращается со своими компаньонками.

– Несомненно. Она никогда не скупится; слуги называют ее добрейшей леди Дьюкен. Она – этакое морщинистое воплощение Креза в лице женщины; знает, что ей всех своих денег не растратить, и не хочет, чтобы ее капиталами наслаждалась родня, когда она сама сойдет в могилу. Видите ли, человек, дотянувший до таких лет, становится рабски зависим от самой жизни. Леди Дьюкен щедра с бедными молоденькими компаньонками, это верно, вот только осчастливить их не может. Они мрут у нее на службе.

– Не говорите «они», мистер Кэртон. Лично мне известно об одной девушке, которая прошлой весной скончалась в Ментоне.

– Вторая умерла в Риме три года назад. Я там был в это время. Добрейшая леди Дьюкен оставила свою компаньонку в английском семействе. Девушка ни в чем не нуждалась. Старуха не стесняла и не третировала ее, однако бедняжки больше нет. Говорю вам, мисс Мандерс: для всякой молодой особы ужасно находиться при паре чудовищ вроде леди Дьюкен и этого ее Парравичини.

Священник и старая дева заговорили о другом, но Белла их уже не слушала. Она не могла шевельнуться, а между тем с гор к ней прилетел порыв холодного ветра, а другой порыв прокрался снизу, с моря – и вот Беллу, которая сидела на солнце, в затишке, под сенью апельсиновых ветвей, среди южных броских красот, начал бить озноб.

И впрямь было в этой паре что-то зловеще-потустороннее: леди Дьюкен выглядела как одряхлевшая ведьма из аристократической среды, а возраст доктора не представлялось возможным определить: казалось, что вместо лица у него – восковая маска. По крайней мере, Белла никогда не видела столь нечеловеческих физиономий. Ну так что ж? Старость почтенна и требует всяческого уважения, тем более что леди Дьюкен так добра к Белле. А доктор Парравичини и вовсе безобидный ученый – никакого от него вреда, даже над книгами своими редко поднимает взор. Ему отведена отдельная комната, где он ставит всякие опыты – химические, естественнонаучные, – а может, и алхимией занимается.

Но что до всего этого ей, Белле? Доктор с ней отстраненно-учтив. И разве могла она устроиться лучше, чем в этой гостинице, больше похожей на дворец, под крылышком у богатой старой дамы?

Конечно, Белла скучает по милой Лотте; пожалуй, недостает ей и брата подруги, ведь мистер Стаффорд так много беседовал с ней – интересовался книгами, которые она читала, спрашивал, как она проводит время, когда не занята с леди Дьюкен.

– Приходите к нам в гостиную, мисс Роллстон, как только сменитесь, как говорят нянечки в больнице, – пригласил однажды мистер Стаффорд. – Мы все втроем помузицируем. Вы ведь наверняка поете и играете на чем-нибудь?

Белле оставалось только, покраснев от стыда, признаться, что давно забыла, как играют на фортепьяно.

– Мы с маменькой, бывало, пели дуэтом без аккомпанемента, в сумерках, – сказала Белла, и слезы навернулись ей на глаза, ибо она уже видела убогую комнату, где на месте пианино стояла швейная машинка; маменька, объявив получасовой перерыв, затягивает песню, и голос ее жалобен, сладостен, чист и бесконечно дорог.

Порой Белла ловила себя на сомнении: а суждено ли ей снова увидеть милую мамочку? Странные предчувствия охватывали ее, и она сердилась на себя за то, что поддалась меланхолии.

Однажды она спросила француженку-горничную о двух прежних компаньонках, которые умерли в трехлетний срок.

– Это были жалкие, хилые создания, – ответила Франсина. – Когда только поступили к миледи, казалось, что они вполне свежи и здоровы, но потом стали переедать, разленились и в результате умерли от роскоши и безделья. Миледи была к ним слишком добра. Они ничего не делали, оттого-то им всякое мерещилось. Они капризничали: то воздух будто бы для них неподходящий, то бессонница мучает.

– Я сплю вполне хорошо, но мне уже несколько раз с тех пор, как я здесь, в Италии, снился один и тот же странный сон, – сказала Белла.

– Не думайте о снах, или станете как те никчемные девицы. Им тоже что-то такое снилось; днем они переживали свои сны, вот и допереживались – теперь обе на кладбище.

Сон, о котором говорила Белла, тревожил ее совсем чуть-чуть, и вовсе не потому, что снилось гадкое и страшное, а потому, что никогда раньше во время сна Белла не имела таких ощущений. В ее мозгу будто вращались шестеренки, стоял ужасный шум, как при урагане, но только ритмичный, словно тиканье гигантских часов. И в самый разгар этого шума Белла погружалась в темную пучину, из сна обыкновенного проваливалась в сон куда более глубокий – то есть в небытие. Потом, после краткого промежутка времени, ей слышались голоса, и снова скрежетали шестеренки, громче и громче – и опять провал, и пустота до самого утра, когда Белла пробуждалась апатичной и подавленной.

Однажды она рассказала об этом сне доктору Парравичини – заодно, поскольку ей понадобилась консультация по другому поводу. Еще до Рождества Белла начала жестоко страдать от комариных укусов и едва не впала в панику, обнаружив ранку повыше локтя. Определенно здесь в ее плоть проникло ядовитое жало одного из этих мучителей. Белла закатала рукав, Парравичини надел очки и принялся изучать воспаленное пятнышко на округлом белом локотке; все происходило в присутствии леди Дьюкен.

– Гм, дело нешуточное, – заключил Парравичини. – Комар впился вам прямо в вену. Сущий вампир! Но не бойтесь, синьорина, ущерб не столь велик, чтобы я не сумел справиться с ним посредством моей особой повязки. Обязательно показывайте мне подобные укусы. Они опасны, если игнорировать их. Комары, да будет вам известно, питаются ядом и разносят яд.

– Надо же – сами крошечные, а оставляют такие ужасные метки, – сказала Белла. – По руке будто ножом полоснули.

– Если бы вы посмотрели на комариное жало под микроскопом, как делаю я, не удивлялись бы, – ответил Парравичини.

Пришлось Белле притерпеться к комариным укусам, даже когда они приходились прямо в вену и оставляли безобразные следы. Воспаления появлялись не так уж часто, а повязки, которые накладывал доктор Парравичини, быстро заживляли плоть. Может, он и шарлатан, как отзывались о нем соотечественники Беллы, но рука у него легкая и с воспалениями он справляется отлично – этого нельзя не признать.

«От Беллы Роллстон – миссис Роллстон, 14 апреля.

«Бесконечно любимая мамочка, прилагаю чек на двадцать пять фунтов, вторую четверть моего жалованья.

На сей раз никто не отщипнет целых десять фунтов в качестве годовых комиссионных, так что все деньги – для моей дорогой мамулечки. Мне хватает денег на мелкие расходы – ведь ты, родная, настояла, чтобы я взяла с собой куда больше, чем мне требуется. Да здесь и не на что тратить – разве только иногда дать прислуге чаевые да бросить несколько монет нищему или малышу. Другое дело, если человек не стеснен в средствах. Для таких полно соблазнов: изделия из черепахового панциря, кораллы, кружева – все такое дорогое, что даже глядеть на эти вещи следует лишь миллионерам. Италия – воплощение красоты, но если речь о покупках, лучше я отправлюсь на Ньюингтон Козуэй.

Мама, ты так серьезно спрашиваешь, не больна ли я; должно быть, мои письма в последнее время проникнуты тоской. Так вот, дорогая: я здорова, только сейчас не так бодра, как раньше, когда пешком ходила в Уэст-Энд не столько за полуфунтом чая, сколько ради прогулки, или в Далуич, чтобы посмотреть на картины. Италия разнеживает; я теперь понимаю, что местные жители называют словечком «расслабленность». Ой, я прямо вижу твое лицо – такое родное, такое встревоженное, – когда ты читаешь эти строки. Поэтому повторю: я не больна. Мне просто немного надоели все эти красоты, ведь, наверное, и пейзаж Тернера может надоесть, если все время будет у человека перед глазами. Я думаю о тебе, мамочка, ежечасно и ежедневно; я думаю о тебе и о нашей скромной комнатке, о нашей любимой бедной гостиной, куда ты перевезла кресла из дома своей юности, и представляю себе нашего Дика – как он распевает в клетке над швейной машинкой. Милый, милый Дик с его пронзительным свистом; помнишь, мы убеждали друг друга, что он нас обожает? Обязательно напиши, здоров ли он.

Моя подруга Лотта и ее брат пока не приехали. Из Пизы они отправились в Рим.

Счастливцы! В мае поедут на озера; еще не решено, какое именно будет ими выбрано, как пишет мне Лотта. Ее письма очень занятны, она доверительно сообщает мне обо всех своих поклонниках. На следующей неделе мы отправляемся в Белладжо через Геную и Милан. Разве это не чудесно? Леди Дьюкен путешествует на самом малой скорости – разумеется, если только она не закупорена в вагоне Восточного экспресса. Право, тебе надоест выслушивать мои итальянские излияния, когда я вернусь домой.

С любовью – безграничной любовью – от обожающей тебя Беллы».

Предыдущая главаГлава 39 из 41Следующая глава