Но вот однажды на зимнем Ставе и на Большом озере был замечен неопознанный завсегдатай. Его одинокая фигурка упрямо маячила в самых неуловистых, не пользующихся спросом у здешнего рыболовного народа местах. Где-нибудь на самом ветру, посередине, или у бывшей Васькиной бани, или в яме, в которой сроду никто не ловил, или под дорогой, в начале Озера, или совсем уж в глухих тростниках обустраивался странный рыболов. Именно что обустраивался – вешал на пешню светло-зеленого цвета не то рюкзачок, не то котомку какую-то, основательно располагался на раскладном стуле, распускал всегда три удочки. И сосредотачивался. Мы, бывало, беспорядочно бегали по озерной ледяной шири, искали плотву то тут, то там, а рыболов-одиночка не сходил с места. И никогда не следил за тем, что происходит вокруг. Ну, это нам только так казалось, что не следил…
Как-то у Сики и Бешки закончилось курево. Они к отцу. А Батька как назло забыл сигареты дома, сам сидел – мучился. Семеныч-то при папиросах, конечно, но разве у него допросишься, а если и допросишься даже, то ведь потом затерроризирует: дай ему мотыля бесплатно, да побольше, да поживее, да «порубиновее»… Это ведь он, Семеныч, «всю Сазанку папиросами генеральскими задарма кормит». Словом, не вариант Семеныч для таких дел. Вот и решили Сика с Бешкой к рыбаку-отщепенцу наведаться, а заодно узнать – что он за птица. Ну и узнали.
Издали все выглядело так. Братья-мотыльщики размашисто подходят к рыболову, склоняющемуся над лунками. Потом Бешка что-то говорит и машет рукой, потом Сика что-то говорит. Потом рыболов быстро поднимается со стульчика, берет пешенку и так стукает ей по льду, что ледяные искры вокруг рассыпаются. Долговязый Бешка падает, а Сика пружинисто отскакивает назад шагов на пять-шесть. Потом рыболов поднимает за руку Бешку, достает сигареты, и мужики – все трое – закуривают. За этой пантомимой в час бесклевья наблюдает вся наша ставско-озерная бригада: Вова Родник, Семеныч, Седой, Яшка Голубятник, Карман и мы с отцом. «Вот давно я хотел, – комментирует Семеныч увиденное, – чтоб эти хапуги загребущие (мотыля щепоть старику жалеют, крохоборы!) на какого-нибудь Мамая нарвались и чтобы он их как следует, прям как следует проучил бы, иродов!»
Отправлялись за куревом Сика и Бешка вдвоем, а вернулись втроем – с новеньким. «А, – запричитал Семеныч, сменив тон, – вот наши Сикушка и Бешечка вертанулися. Мы без вас тута, ребятушки, соскучились. И сигареткой вы, верно, теперь богаты. А случилось-то что? Почему ты, Бешенька, мать твою, в снег повалился?»
– Да какая разница, – вступает в разговор рыболов-отшельник. – Снежок у меня там вокруг лунок слежался, оскользнулся человек.
– Да, оскользнулся, – лыбится Бешка. И представляет новичка: – Это Иван Иваныч. Он военный. Рыбак что надо – даже у Васькиной бани сорожки набросал. Теперь, считайте, вашего сорожьего полку прибыло.
– Ну че, мужики, – говорит Военный, – где луночку пробить, показывайте. Я пока озеро плохо знаю, перебрался сюда недавно, а вы, заметил, таскаете тут помаленьку белешку. Так где?
– Да вот здесь и бей, – показывает Семеныч на самый неуловистый, бесперспективный (стучи, мол, дурачок, коль мозгов у самого нет!) участок нашей ледяной делянки. – Это я, Семеныч, тебе говорю. Здесь рыбка-то тебя и ждет.
– Здесь так здесь! – простосердечно соглашается Военный, еще ничего не знающий о коварстве Николая Семеновича.
Батька пытается отговорить рыболова – лед нетонкий, мороки с новой лункой и правда немало, что надрываться впустую? Но тот только смеется: «Да какая разница!»
Через пять минут лунка готова. А еще через минуту на льду, ловко подхваченный под жабры, тяжело ворочается здоровенный красавец-карась. Это зимой-то, в глухую пору, когда плотвичка с окушком за счастье! Непривычно видеть карася на белом снегу, рыбина распускает гребешок спинного плавника, как будто бы хвалится своим золотым отливом.
– А ведь то заветное местечко мое было, – причитает Семеныч. – Высмотренное. Вымоленное. Сам сколько уж деньков мечтал здесь пробуриться, как сердцем чуял, но чего для других не сделаешь?
– Семеныч, бери карася, я сейчас еще вытащу, – неожиданно говорит новенький.
– Вот это человек, дай тебе бог здоровьица, – приговаривает Семеныч, надежно пряча дрожащими руками добычу под себя, в ведро. – Учитесь, как стариков уважать надо, жадины.
А Иван Иваныч уже вытягивает еще одного золотого красавца – покрупнее и поокруглее первого. Потом третьего. Четвертый завел в корягу самую уловистую снасть.
– Есть отцеп, мужики? – окликает нас новый наш товарищ.
Отцеп, надо заметить, это настоящая выручалочка для зимнего рыбака. Тут вот какое дело. К особенно уловистой удочке привыкаешь, сродняешься с ней, мормышку удачливую чувствуешь всеми фибрами и жабрами души. Бывает, так приноровишься к какому-нибудь «чертику» или «клопику», что в самый бесклевный день уверен: поклевки будут. Отлажена снасть, поет она у тебя в руках, работает в такт твоему сердцу – и тебе хорошо и привольно. А потеряешь любимую, например, саморучно отлитую «дробиночку», с которой прошел ты и озерные отмели, и волжские ямы, и быри, и протоки, и заливчики, и фарватер, – беда. Никакого утешения. Все вокруг не так, все не мило. Вот и придумали рыболовы-зимники замечательно изящное устройство – отцеп, или, по-другому, отбойник. Обычно это колечко из тяжелого металла, привязанное к толстой леске и размыкающееся-смыкающееся при необходимости. Ищет рыболов окуня в тростниковых заломах, в коряжнике, зацепляет мормышку и – за спасительным отцепчиком в карман. Спустил увесистое колечко по тонюсенькой лесочке на самое дно, тряханул пару-тройку раз, чтобы по мормышке оно ударило, глядишь – и отбил снасть, спас мормышечку. Без отцепа какая же ловля? Хороший ладный отцеп – это скрытый артефакт всей зимней рыбалки, может быть. У нас с отцом он тоже имелся, но как назло за месяц до того, наверное, зацепился за коряжник. Так и остался на дне. А новый мы пока не раздобыли.
– Ну так есть отцеп-то? – смотрит вопрошающе Иван Иваныч.
Семеныч разводит руки в стороны, хотя третьего дня как похвалялся новым отбойничком. На помощь Военному приходит Батька, как всегда, изобретающий что-то дельное на ходу.
– Вот, смотрите, если мы с вами под поплавком, на узле, разрежем леску, проденем ее в колечко ножниц, сами ножницы привяжем к более толстой леске, то у нас выйдет что-то вроде отцепа. Вот… Так… Готово! Теперь дайте слабину и тяните на себя резко.
Все получается, карась, правда, благополучно срывается, но ловкая мормышечка спасена.
Пока мы возимся с зацепом, начинается ветер. Он недовольно гудит в протянутых над озером, от одного берега к другому, проводах, сворачивает белые веретенца и гонит, гонит их в конец озера, в глухие тростниковые редуты. Северная часть неба, у горизонта, темнеет – пора сматываться. И мы идем к остановке и едем в город вместе с Иваном Иванычем. И строим планы на завтрашний день.
– Завтра погода смягчится, – обнадеживает отец. – Для карася это самое то. Поставим по три удочки, чуточку подкормим и начнем караулить карасиков. А вы будете?
– Да у меня жена гостей позвала, – раздумчиво отвечает Иван Иваныч. – Какой-то там праздник, короче – мура. А погода точно отомлеет?
– Точно, – кивает отец.
– Ну тогда вырвусь, гости все равно явятся только к шести. И отцеп замонстрячу. Себе и Ванюхе. А вы-то завтра точно явитесь?
– Придем, конечно.
– Тогда до завтра! Мне здесь. – В дверях нашего синего девятого троллейбуса Иван Иваныч оборачивается и улыбается. – Мотыля возьму. Главное настрой. И не грустите!
С тех самых пор Военный стал нашим верным другом, постоянным спутником. Все остальные уважали новенького, признали в нем своего. За глаза называли строго – Военный. А при встрече по имени-отчеству – Иван Иваныч. Не Иванович, нет – Иваныч. Было что-то веселое и доброе в таком почтительном величании. И только. Но мы с отцом вдруг восприняли Ивана Иваныча как неизменную и главнейшую величину в наших зимних, а потом и летних походах. Такое чувство возникло, что мы знаем его давным-давно, может быть, даже – всегда. Подобное случается редко, но все же случается. И Иван Иваныч оказался для нас душой родственной, если не родной. Мы прикипели к нему, срослись с ним. Мы понимали друг друга с полужеста, с полувзгляда. И окружающие, люди в большинстве грубоватые и заземленные, но по-природному зоркие, это заметили.
Приходим утром к мотыльщикам, под дорогу, они там кучкуются, греют руки над костром из автомобильной шины. «Рояль» попивают. И рапортуют нам: «Военный ваш ненаглядный уже явился. Первым. Мотыля – взял. Сказал – будет у „Лимпии“. Сказал, если вы придете, то лучше там ловить. Вчера-то у него и сорожка ровная шла, и карасей троечку высидел».
И мы отправляемся к Военному – нашему «ненаглядному» Ивану Иванычу.
Он был высокий, неполный, но мощный, с широкими плечами, прямой осанкой. Его большие карие глаза как будто бы удивлялись чему-то, усы весело топорщились на зимнем ветру, покрывались инеем от мороза. Шел он быстро, четким строевым шагом.
Его нельзя было не заметить даже в метель: солдатский мешок, подвешенный на пешню, виднелся издали. Глянешь, бывало, на озеро – ага, вот он где, как раз с подветренной стороны сел. Сейчас и мы подберемся.
Он всегда был нам рад, Иван Иваныч, всегда оживлялся, если мы встречались. И почему-то особенно полюбил отца, несмотря на Батькин извечный скепсис. Даже не ругался при нем.
– Ванюх, – спрашивал меня Военный, когда папа был особенно не в духе. – Почему сегодня Владимир Иванович такой злой? Почему молчит? Почему хмурится? Я чем-то виноват, наверное?
Так вот вышло: Генерал звал меня когда-то Ванюшкой, а майор Иван Иваныч – Ванюхой…
– Да что вы, Иван Иваныч, – спешно объяснялся Батька. – Вы тут ни при чем. Это Ваня (отец, в отличие от прочих, никогда не называл меня по-другому, только Ваня, придавая, правда, всякий раз новую интонацию имени – от ласковой до насмешливо-едкой) позабыл черпак дома. Сам привык деревянной ложкой лед смахивать, а обо мне, как всегда, не подумал. У него-то ложка имеется, а я уж как-нибудь, камышинкой или корой.
– Не грустите, Владимир Иванович, вот вам профессиональный черпак, – развязывал Военный свою котомку и протягивал отцу изящную самодельную шумовку. Не шумовку – произведение искусства. – Берите, берите, я еще наблатыкаю!
Все у Ивана Ивановича было самодельное – и изящно вырезанные из пенопласта удочки-кобылки, и кургузенькие поплавочки, и диковинные мормышки, так приглянувшиеся здешним карасям, и мотыльница, и пешня, и черпаки. Впрочем, притащил он как-то отцу и армейские валенки, и огромные рукавицы «со склада», и старую плащ-палатку. И все равно вещи, которых касался Иван Иваныч, казались штучными, уникальными. Валенки, подаренные Иван Иванычем, – это же целая поэма, целая сказка. Высокие, но легкие, мягкие, для ноги просторные, и стелечка в них положена специальная, подогнанная под размер. Он и речь строил как-то «самодельно», что ли, непривычно ладя, подгоняя и соединяя слова. Все говорили «подкормить», «прикорм», а Иван Иваныч – «закормить», «закорм». Все говорили «зацеп», «зацепил», а Иван Иваныч – «корча», «поцепил». Все говорили «грести на лодке», а Иван Иваныч – «грабать», «гребти». Все говорил «около», а Иван Иваныч – «коло». И еще любил прерываться на полуслове, загадочно не завершать фразу. Увидит Николая Семеныча и говорит таинственно: «Семенович знает…» Или мне подмигивает: «Ванюха знает…»
Если кто-то заводил речь о политике при нашем Военном, он отрезал коротко: «Мура!» И вообще не терпел на рыбалке посторонних тем. Все, выходящее за радиус лунки или за поплавочные круги на воде, вызывало у Ивана Иваныча снисходительную усмешку. И я за собой заметил, что принялся потихонечку перенимать такую позицию, подобное понимание жизни оказалось для меня близким. И сейчас, хоть и прошло так много времени, нет-нет да и махну рукой, слыша про всякую чепуху вроде политики: «Мура!»
Об Иване Иваныче со временем стала спрашивать даже мама: как там ваш Военный, поймал ли чего, что рассказывал? Он ведь был белорусом, а она украинкой. И на расстоянии, но тоже прониклась к нему симпатией. Иван Иваныч не любил особенно-то рассказывать о себе, да и расспрашивать других об их жизни – тоже. Но постепенно мы узнали, что приехал он сюда, на Волгу, из Гомеля, вместе с семьей, что имеет отношение к ликвидации, что по званию он майор, что из армии его «списали по здоровью», что у него жена и три дочки («третья меньша́я») и что живут они в квартире у тещи, пока ждут, когда получат свою.
Да, а про ледяную пантомиму уже потом, через много лет, Иван Иваныч нам с Батькой поведал. Бешка подошел к нему тогда и говорит: «Эй, ханурик, дай сигарету!» Иван Иваныч в ответ: «Еще раз назовешь меня хануриком, ляжешь». Бешка: «Ты че, мы тут местные, нас тут каждая собака знает, мы тебя уроем сейчас!» «Уроете! – спокойно согласился Военный. – Но сначала я одного из вас раздвою». Ну и пешней по льду вдарил, а Бешка и повалился с испугу. А дальше вы все знаете. Познакомились. Побратались. И Иван Иваныч стал для Сики с Бешкой и для всех авторитетом.
– До завтра! – слышится мне и сейчас бодрый неунывающий голос Ивана Иваныча. – Мне здесь. Мотыля возьму. Главное настрой. И не грустите!