— Мамку-то твою как звать?
— Марина.
— А папку?
— Миша.
— Миша? — Женщина глядит с недоверием. — А по отчеству?
— Исаакович.
— Ах, Иса-а-а-а-акович…
— Да. И мама тоже Исааковна!
— Ну да, у вас там небось все Исааковичи.
— И бабушка. Бабушка — Неся Исааковна. Мы ее называем Неля. А вот дедушка — не Исаакович. Дедушка Исаак Львович.
Больница под Воронежем, инфекционная палата, вода, пахнущая одновременно хлоркой и дизентерией. У меня тоже дизентерия. Заразился в пансионатной столовой на папин тридцать шестой день рождения. Мне, стало быть, семь. Через полтора месяца исполнится восемь. Все мое детство летние каникулы означали отдых с родителями и большой компанией их друзей. Пярну, Геленджик, Чебаково озеро под Волгоградом. А на этот раз — никакой компании, отпуск втроем. Мама, папа и я. Предвестье того, что будет потом, на другом конце света, где тоже ни друзей, ни родни, только мы, the three of us, а дальше я вырасту, обзаведусь собственной семьей, и три превратится в два. Отпуск вдвоем, праздники вдвоем, я — далеко. Далеко и сейчас: в палате, куда не пускают, потому что мне уже семь, должен быть самостоятельным, большой уже мальчик. Соседи — мамы с грудничками, это они расспрашивают про отчество. Палата на десять человек, у всех кишечная палочка. Последнее, что помню перед затмением, — папино лицо, когда мы сидели в приемном покое. Он смотрел на меня полными страха глазами, и мне подумалось, что лицо у него зимнее, как бывало в снежном лесу, где мы с ним катались на лыжах, и все дело, видимо, в этом: вокруг лето, жара, а лицо зимнее — пылающее и бледное. Хотя пылал я, а не он. А он то и дело прикладывал руку к моему лбу: температура за сорок. Прости, папочка, что испортил тебе день рождения. С утра открыли банку красной икры, которую специально привезли с собой из Москвы. Праздничный завтрак — это обычный пансионатский завтрак плюс икра. Из столовки в нашу избушку (каждой семье отведен отдельный домик) возвращался на ватных ногах. «С утра уже был ватный», — докладывал папа санитарам скорой помощи. Зимнее лицо, а звуки все приглушенные, в ушах — тоже вата.
Хуже всего пахнет от рукомойника в коридоре. Утомительный запах болезни. Сосущий, как боль в желудке. От рукомойника он распространяется по всему коридору, а оттуда проникает в палату. Так мне кажется, хоть я и понимаю, что дело не в рукомойнике: это просто запах больничной воды. «Ну, чего тут маячишь?» — раздражается медсестра. Для нее пациент — полный ноль. Ноль с кишечной палочкой. Палата — на десять человек, но каждое койко-место здесь занято сразу двоими, дизентерийным грудничком и его родительницей, с любопытством поглядывающей на жиденка в правом углу, перешептывающейся с другими мамашами: «Из Москвы, говорит… евреи… это евреи…»
На третий день последнюю пустующую койку занимает двенадцатилетний парень из соседней деревни. Его подобрали на базаре: потерял сознание. Про него тоже шепчутся. «Тяжелый случай». Я не знаю, насколько тяжелый, но с его появлением мне становится легче, потому что он сразу берет на себя роль старшего друга и сиделки. Развлекает меня несмешными анекдотами и неприличными историями, которые он называет сказками. По ночам, когда я плачу и зову маму, он всегда просыпается, садится на край моей койки. «Ну чего ты ревешь, как маленький? Ты ж не маленький, ты же большой. Вот смотри, какая машинка. Мы на ней к твоей мамке поедем. Поедем? Ну вот. А ты ревешь…» Эта машинка — общего пользования. Мне строго-настрого запрещено трогать больничные игрушки, они — источник заразы. А ему, видимо, можно, для него эти игрушки опасности не представляют. И так ведь уже подхватил все что можно. Тяжелый случай. Смуглая кожа. Нет, не смуглая, просто давно не мылся. В деревне квартир с санузлами нету. Общественная баня, парилка, шайки. Я был в такой, когда гостил на даче у дяди Сени в Малаховке. Нет-нет, в такой, как у них, я точно не был. У них в деревне баня — всем баням баня. Мы туда тоже на этой машинке поедем. Ночью я стараюсь плакать тихо, чтобы его не будить, но он сразу просыпается, встает по первому всхлипу. «Ну чего ты, чего ты…» Когда меня выпишут и я расскажу маме о своем опекуне, она ответит растроганно-сентенциозно: «Знаешь, в глухих деревнях такие люди часто встречаются. Добрые, отзывчивые. Или раньше встречались. Теперь-то их, кажется, вообще на свете все меньше и меньше. Тебе повезло». Мама родом из Владимирской области. Исааковна.
В больнице я провел чуть больше недели. Родители добивались, чтобы меня выписали, но местные врачи были непреклонны. У них тут бушует эпидемия кишечной палочки, они не справляются. Санэпидемстанция требует изолировать всех больных до их полного выздоровления. Могут ли мои родители гарантировать, что я полностью выздоровел? Нет, не могут. Потому что это решать не им, а главврачу. «Вы же сюда отдыхать приехали? Вот и отдыхайте. А ребенок у нас полежит, ничего ему не сделается. Выздоровеет — выпишем». После недели таких переговоров мама решила, что пора принимать экстренные меры: позвонила дедушке. Всемогущий дедушка Исаак Львович приехал из Коврова на двадцать четвертой «Волге» с водителем. Дедушкин водитель Рудольф славится тем, что может доехать от Коврова до Москвы за три часа, а то и меньше. Интересно, сколько времени у него заняло примчаться сюда? Дедушка! Я увидел его через больничное окно. Дедушка! Моих возгласов он слышать не мог. Но я помню, как он повернул голову, увидел меня в окне палаты на первом этаже и, подойдя, уперся лбом в стекло. «Аленька, привет!» Гладко выбритые щеки, высокий лоб с аккуратной разметкой морщин, надо лбом — высокая стрижка, волнистые волосы с проседью зачесаны вверх и назад. Даже мешки под глазами, и те аккуратные. Дедушка всегда подтянут, от него приятно пахнет одеколоном. Он бреется трехножевой электробритвой «Бердск», которую хранит в кожаном футляре. От его электробритвы тоже приятно пахнет, люблю этот запах. К тому моменту, как мы встретились через окно, он уже обо всем договорился. Пришел забрать меня из больницы. Так же просто, как забирал из школы. Санэпидемстанция и главврач Михалсаныч возражать не стали (почему, спустя столько лет, я все еще помню, что воронежского главврача, которого я, кажется, и в глаза-то не видел, звали Михаилом Александровичем?).
Моя бабушка Неся (для своих — Неля) Исааковна — тоже врач. Педиатр, мало сказать — педиатр-реаниматолог. С надбавкой «за вредность». У нее короткая стрижка, волосы с проседью какого-то особого оттенка — серебристый с голубоватым отливом. Полная пожилая женщина, с круглым лицом. Не могу себе представить ее молодой и потому, когда в руки мне попала старая фотография, я не удивился: на ней — незнакомая молодая женщина, не имеющая к бабушке никакого отношения. Та женщина была в белом халате и шапочке, со стетоскопом в ушах. Слушала пациента. Стетоскоп. Он в детстве был, а вот белого халата на бабушке не припомню. В Коврове она заведовала отделением педиатрической реаниматологии. А уже на пенсии, переехав в Москву, устроилась на полставки школьным врачом. Рассказывала про «своих» школьников, и я понимал, что многие из ее рассказов отчасти или полностью выдуманы, и ничуть не возражал против этого, любил подыгрывать. В журнале «Здоровье» — истории про чумазого мальчугана по имени Стобед. Бабушка читает их мне вместо сказок на ночь. Этот Стобед вечно шкодит, бедокурит — и вечно чем-нибудь заражается. Тяжелый случай. Что ни выпуск, новый диагноз, точь-в-точь Доктор Хаус. Коллекция инфекционных заболеваний. Продолжение — в следующем номере. Я и сам коллекционирую: желтуха, ветрянка, свинка, коклюш, дизентерия… Всем этим я болел. Когда-нибудь, бабушка, я тоже стану врачом. И даже отправлюсь в Африку, где моя коллекция пополнится еще малярией и амебиазом. Но вы со Стобедом этого уже не застанете.
«Шереток, шереток, шереток», — шепчет бабушка, заговаривая боль. В руках у нее наперсток. Зашивает, заживает, заживет. До свадьбы — точно. Нивроку, нивроку. Шереток, шереток… Дальше — скороговорка на неведомом мне языке «романы чиб». Заговор на все случаи жизни. Давным-давно, когда бабушка была девочкой и жила в Румынии, она подслушала его у одной цыганки. Там, где современная медицина бессильна, в ход идет «шереток», на него вся надежда. На кухонной стене висит медная чеканка «Жар-птица». Ее подарила семья мальчика, которому бабушка спасла жизнь. Пока в реанимации много дней подряд шла борьба за жизнь ребенка, его отец сидел дома и чеканил. В итоге мальчик выжил, и бабушка получила в подарок «Жар-птицу». Что это была за борьба? Что переживала бабушка во время ночных дежурств? Нашептывала ли «шереток, шереток», сидя у постели больного?
Шереток, шереток… Дверь, обитая пухлым черным дерматином. Навсегда любимый запах подъезда ранней весной — смесь окурочно-пыльной затхлости с оттепельной свежестью. Мы с дедушкой спускаемся по лестнице. Он что-то говорит, прибавляя к каждому третьему слову частицу «-то». «Я-то сейчас-то на службу, а потом, ближе-то к вечеру мы с тобой и с бабушкой-то что-нибудь поделаем». Мне, восьмилетнему, приходит в голову, что, возможно, это избыточное «-то» — остаток его румынской речи. Как и непривычные ударения в некоторых словах. Как, например, в слове «арбуз». Дедушка говорит «а́рбуз» — что-то южное. Больше никаких признаков того, что русский язык он выучил уже во взрослом возрасте, я не заметил. Ни тени акцента, вот что поразительно. Так же и у меня с английским. Но я попал в Америку в одиннадцатилетнем возрасте, а он в СССР — в восемнадцать, когда от акцентов уже, как правило, не избавляются. Он — избавился. «Арбуз» с ударением на первом слоге — вот и все, что осталось от его детства, прошедшего на другом языке. Так же как у меня — слово «garage», которое я долгое время произносил как «гэ́рэдж», ударяя на первом слоге, вместо правильного «гэра́ж». В остальном чужая речь полностью освоена и одомашнена, а родная (для меня — русская, для него — румынская) остается за кадром. Но я еще стараюсь говорить со своими детьми по-русски (и они, как водится, отвечают мне по-английски). Дедушка же не говорил по-румынски никогда — ни с моей мамой, ни даже с бабушкой, хотя последнее было бы естественно, ведь румынский был родным для них обоих. Это был способ выживания, единственно возможный механизм адаптации. И моя мама унаследовала его: через несколько лет после переезда в Америку полностью перешла на английский, даже в общении со мной и с папой. Так ей было нужно. Мне же потребовались годы, чтобы понять и принять этот насильственный переход; но в конце концов я смирился, и вот уже двадцать лет как мы с мамой общаемся исключительно по-английски.
Ближе к вечеру мы что-нибудь поделаем. Будем играть в домино, а после программы «Время» будем смотреть фильм «Я шагаю по Москве». Домино — на кухне, где стоят обеденный стол с белым пластиковым покрытием и три табуретки. Кинопросмотр — в гостиной (она же столовая, она же спальня для гостей, то есть для меня; кроме нас с родителями никаких гостей тут не бывает). Однокомнатная квартира с нишей. В нише — две кровати, там спят дедушка с бабушкой. А в комнате все лакированное, бережное и красивое, нигде ни царапины, ни пылинки, мебель, купленная двадцать лет назад, выглядит как новая. Югославская стенка и диван с трикотажным чехлом чинно красуются друг перед другом. Над диваном — туркменский ковер с ромбовидным узором в черно-красном цветочном обрамлении. Книжные полки заставлены подписными изданиями. Бальзак в двадцати четырех томах, Толстой в двадцати двух, Чехов в двенадцати. Диккенс, кажется, в десяти (дедушка, как и папа, в восторге от «Записок Пиквикского клуба»). Лион Фейхтвангер. Болеслав Прус. Генрик Сенкевич. Сервантес. Сервант с хрусталем. Письменный стол с перьевой ручкой «Союз» (юбилейный подарок от сослуживцев). Часы с кукушкой. Нишу, в которой спят дедушка с бабушкой, от комнаты отделяют тяжелые атласные шторы горчичного цвета. Окна в квартире надо держать закрытыми, особенно по ночам, чтобы не впускать вонючий дым из Капотни.
Это все уже в Москве, в Марьине. А до этого была трехкомнатная квартира в Коврове. Первые воспоминания: ковровская турбаза, сосновый лес, где полным-полно белых и рыжиков. Дедушкины служебные машины, две «Волги», 21‑я и 24‑я, а к ним — личные шоферы, Леша и Рудольф (сам дедушка машину не водит из‑за дальтонизма). Помню Лешу: как он пристегивает меня, сидящего на заднем сиденье, и я жалуюсь на боль в животе: не дизентерия, просто ремень очень давит; мне три годика, до воронежской эпопеи еще далеко. «Ах, живо-о-от, — приговаривает Леша, продолжая пристегивать, — ну раз живот, тогда будем пилюлями пичкать». Дедушка — большой человек. Уже двадцать лет занимает ответственный пост главного инженера на Ковровском экскаваторном заводе. «Ковровец» — его детище. В начале шестидесятых кто-то там наверху, в министерстве, вызвал его на разговор по душам: «Я бы тебя, Исаак, директором завода назначил, но не могу, сам понимаешь. Ты же еврей. Будешь главным инженером, а директором назначим Юрыгина. С ним вообще-то нелегко, но ты справишься». Юрыгин так Юрыгин, дедушка с ним всегда ладил. Он, дедушка Исаак Львович, знает жизнь. Он прошел через сталинские лагеря: перемещенное лицо с западных территорий. Там в Сибири из пятисот человек, которых интернировали в трудармию вместе с ним, выжили двенадцать. Но эту историю я узнаю гораздо позже. Как и дедушкино изречение, которым он напутствовал зятя: «У нас в стране, Миша, все население делится на черных и красных. Черные — это те, кто с черного хода на черной „Волге“. А красные — те, кто с красным носом под красным знаменем». Дедушкины «Волги» — не черные, а серые. Одна — посветлее, другая — потемнее. Вот что запомнилось. Дедушка — человек железной воли и невероятной физической силы, хотя спортом никогда не занимался. Говорят, как-то раз на работе он, рассердившись, ударил рукой по столу, и стол развалился. Из всех упражнений дедушка признает только эспандер и утреннюю гимнастику. С этого начинается каждое утро. Стоя посреди комнаты в семейных трусах, он делает вращательные движения плечами, коленями, тазом. Затем — наклоны, растяжка. И наконец — эспандер. В лагере у него был остеомиелит, перешедший в хроническую стадию, и потом он, один из двенадцати выживших, всю жизнь мучился болями в спине и правой ноге. В детстве я об этом ничего не знал: он не жаловался, не показывал. Не знал я и того, что его удивительная способность моментально засыпать глубоким сном в любом положении, например сидя на стуле или даже стоя, а через три минуты просыпаться как ни в чем не бывало — тоже навык, приобретенный в лагере. Все детство мне говорили, что дедушка во время войны был танкистом. «А до Берлина он дошел?» — спрашивал я. «Дошел, конечно, дошел».
Дедушка любит отдыхать в Кисловодске, они с бабушкой ездят туда чуть ли не каждый год. Любит играть со мной и с бабушкой в домино, кричит «Рыба!», и его лицо расплывается в счастливейшей из улыбок, на щеках — ямочки. Любит меня, причем любовь его выражается, кроме прочего, в обильной кормежке. Бутерброды с икрой, бутерброды с севрюгой. Аленька должен есть все самое вкусное и дорогое. Культ еды. Бабушка готовит битки, мамалыгу; по праздникам — карпа и телячьи мозги в сухарях (румынский деликатес). Торт «Мишка-аристократ» (дедушке этот торт нельзя из‑за диабета; когда у него высокий сахар, его нос краснеет, как у тех, кто под красным знаменем).
Во время войны они оба голодали, да и после войны тоже. Как же еще проявлять им свою любовь? Через закармливание до холодного пота. В этом выросла моя мама: усиленное питание и Кисловодск. Больше никуда не ездили, не ходили. По словам мамы, жизнь ее родителей целиком состояла из работы. Работали без выходных, без отпусков. «В Советском Союзе почти никто так не жил, а они жили. Не потому что нельзя было по-другому, а потому что по-другому они не умели». Дедушка говорил: «Если бы я был помоложе, может, и уехал бы в Америку, попробовал бы там себя». Мама уверена: если бы он в молодом возрасте попал в Штаты, стал бы мультимиллионером.
Однажды я разыграл их, сделав вид, что у меня вдруг ни с того ни с сего отнимаются ноги. Битый час ломал комедию, ходил по стеночке, удивляясь тому, насколько, оказывается, легко их, взрослых, одурачить. Бабушка, выдающийся врач, никак не могла понять, что я притворяюсь. Думала про синдром Гийена — Барре или что-нибудь в этом роде. Дедушка звонил моим родителям, говорил «у нас, кажется, беда, с Аленькой что-то нехорошее происходит». Я даже думал, может, он тоже прикидывается, подыгрывает мне. Чуть не довел до инфаркта. Страшно подумать, чем могла бы кончиться моя проделка, если бы мне вздумалось продлить свой спектакль еще на час-другой.
В тот год, когда я загремел в воронежскую больницу, дедушка вышел на пенсию, и они с бабушкой променяли свою трехкомнатную квартиру в Коврове на однокомнатную в Москве — недалеко от станции метро «Текстильщики». Перебрались поближе к нам. Кроме нас — мамы, папы и меня, — у них никого не было. Ковровская турбаза, две «Волги» и Леша с Рудольфом — все это осталось в прошлой жизни. А новая московская жизнь продлилась всего три года. В восемьдесят девятом году, когда у него заподозрили рак толстой кишки, дедушка решил, что не хочет быть обузой для семьи, и добровольно ушел из жизни. При вскрытии онкологический диагноз, о котором с такой уверенностью говорил его лечащий врач, не подтвердился.
Траектория его жизни — от румынского детства и сталинских лагерей до «Волги» с шофером и самовольного ухода — сюжет, достойный картины Спилберга или сериала HBO. Но есть и мой личный сюжет. Как он приехал сидеть со мной за день до самоубийства. До этого в течение нескольких месяцев в семье говорили, что дедушка неважно себя чувствует. Мы приезжали к ним в Марьино, и он давал папе какие-то ценные указания, показывал, где что лежит. Запомнилась его фраза «хочу, чтоб вы знали, где что, если меня не будет на месте». А в тот предпоследний день я удрал от него — помчался на Сокол меняться марками с одноклассником Пашей Усмановым, хотя дедушка просил меня не ехать. Почему же не ехать? У Паши — марки из капстран, и он готов менять их на негашеный «Монгол шуудан». Такую возможность упускать нельзя. Я скоро! Отсутствовал весь день, вернулся уже под вечер, когда пришли с работы родители и дедушка уехал.
На следующее утро бабушка, как обычно, пошла на работу, а он остался дома. Звонила ему, спрашивала, позавтракал ли. Он ответил: «Не хочется». Когда она вернулась домой, он был уже без сознания. Летальная доза снотворного. В предсмертной записке, которую я никогда не видел, было сказано: «Берегите Аленьку». Так мне передали.
Потом дедушка лежал в больнице, а бабушка жила у нас. Я слышал обрывки взрослых разговоров: «кома», «мозг поражен», «но сегодня уже получше, реагировал на болевые стимулы…». Нет, не получше. Дедушка умер, так и не придя в себя. Не уберегли дедушку.
А бывший одноклассник Паша Усманов живет теперь, как и я, в Нью-Йорке. Время от времени мы созваниваемся.