К книге
БлаговестГлава 22
100%
Глава 22
23

В ноябре 1938 года, вскоре после отъезда из лагпункта Туманова и Гречихина, Ежова резко сместили[65], и это известие не только было донесено до всех подразделений ГУЛАГа, но и моментально стало известно каждому доходяге на зоне.

Заключенные писали друг другу записки, в которых передавали радостную новость в самых творческих формах. Например, в одном из писем говорилось, что «в этом году ежевику собирать не будем, у моего деверя от нее в прежнее лето страсть как пучил живот».

Прочитать дополнительную информацию

Творческой мысли не было предела. Ларионов долго смеялся, когда Губина, отвечавшая за перлюстрацию корреспонденции, с праведным недоумением процитировала отрывок.

– Ну что за околесицу пишут! Малахольный у нас все же народ, – посетовала она. – Вы что, находите это смешным, товарищ комиссар?! А дальше какая дичь! «Но разве есть гарантия, что виноград окажется удобоваримее?» Лютый вздор.

Ларионов трясся от смеха, воодушевленный смекалкой несчастных людей, которых волновали вопросы политики и которые находили достойные восхищения приемы обмена информацией.

– Не пытайтесь их осмыслить, – заметил он сквозь улыбку. – Пока вас не коснулись проблемы ежевики или винограда, вы не сможете понять пострадавших, особенно если пострадавший родом из Одессы.

Губина долго смотрела на Ларионова, усомнившись на секунду в его собственной вменяемости, и наконец вложила письмо в конверт, возведя очи горе.

Что сулило назначение Берии, никто (даже, как стало очевидно позже, сам Берия) точно не знал. Но будучи колоссально работоспособным, энергичным и хитроумным человеком, Берия активно принялся переориентировать лагеря на то, чем они, по официальной политике Сталина, и должны были заниматься. А именно поднимать советскую экономику, фактически продолжать вместе со страной нести бремя строек и впоследствии военпрома и разработок в шарашках. Так что пророчество Лейбы Абрамовича Чмуха «во имя жизни на земле» сбывалось скорее, чем могли предположить.

Прочитать дополнительную информацию

Первая амнистия Берии, начавшаяся фактически с первого января 1939 года, была ознаменована формированием еще в сентябре 1938 года «Бюро по приему и рассмотрению жалоб»[66], которое также выдавало справки о местах заключения родственникам. Количество обращений было колоссальным: «только через центральный аппарат ГУЛАГа прошло за 1939 год заявлений и жалоб около 100 тысяч»[67].

Именно эту дату можно считать официальным началом пересмотра целой плеяды уголовных дел, заведенных при прежнем руководстве НКВД. При этом, будучи начальником первого отдела НКВД при «живом» Ежове, Берия уже развернул кампанию по выявлению чекистов, «поправших законность»: начал вычищать НКВД от сподвижников опального наркома. Это позволяло решить сразу несколько ключевых задач.

Во-первых, подвести черту под злодеяниями признанного позднее «врагом народа» Ежова и «обнулить» ситуацию.

Во-вторых, надвигалась война, и Берия, который всегда считал, что она случится, принялся укреплять материально-техническую и кадровую базу, возвращая из лагерей часть нужных стране людей.

В самих лагерях практика культурно-воспитательной работы (начатая при Ларионове, Берзине и прочих «непопулярных» при Ежове в НКВД руководителях лагерей) приобрела официальный характер, а не была отменена, как то планировал Ежов[68]. Правда, в Положении о культурно-воспитательной работе, выпущенном НКВД в 1940 году, прямо говорилось, что объектами перевоспитания являются лишь заключенные, осужденные за бытовые и должностные преступления. В лагерной самодеятельности «каэрам», согласно Положению, разрешалось играть на музыкальных инструментах, но нельзя было ни петь, ни говорить.

Однако подобного рода распоряжения не спешили тут же исполнять. Руководство НКВД предполагало, что КВЧ[69] поспособствует поднятию патриотического духа среди заключенных, и те с большим усердием примутся выполнять нормы.

На деле же КВЧ, как и многие другие инициативы, служила совершенно другой, более значимой цели: помогала людям выжить и сохранить человечность. А нормы давно уже стали предметом симуляций, и никакая КВЧ не могла отвратить лагерников от земного пути фальсификации результатов подневольного труда. Вкусив запретный плод «туфты», ни заключенные, ни, что имело особую важность для ее жизнеспособности, администрация лагерей не спешили от этого плода избавиться.

Как говорила Клавка: «Родина родиной, а „клешни“ отмораживать – западло. Туфту никто не отменял».

В-третьих, Берия не видел надобности в содержании огромного количества политзаключенных в ИТЛ. Оно стоило государству немалых денег, а эффективность от труда зэков даже не покрывала затраты, в чем оказался совершенно прав Ларионов и что в глазах Берии тогда и сделало Ларионова полезным человеком.

Очевидно, что пролетариат больше не хотел «сам себя принуждать» по Бухарину; время военного строительства в экономике прошло, и его насильственное поддержание разрушало теперь и людей, и хозяйство. Стало ясно, что «содержание военного аппарата „съедает“ эффективность труда бойцов»[70].

При этом идеализировать фигуру Берии было тоже опрометчиво. Его личности и действий потребовала сама жизнь. В обществе естественным образом назрела потребность в некоторой либерализации: в лагерях все чаще бунтовали; система устала на какое-то время от постоянного и монотонного репрессирования; все плотнее к границам страны приближалась Вторая мировая война; появлялись более срочные вызовы…

Тем временем (с точки зрения обычного человека; пострадавших «изменников Родине» и членов их семей; сотрудников ИТЛ, как исполнителей карательной системы СССР) приход Берии к управлению НКВД оказался спасительным.

Конечно, как эффективный управленец, Берия был лишен иллюзий и не ставил перед собой альтруистических задач (по всей видимости, их было в принципе невозможно и опасно ставить в контексте существующего режима и установок Сталина). Но будучи практичным и дальновидным организатором, расставил приоритеты стратегически грамотно. На момент своего прихода на место Ежова, в точке того времени Берия оказался прогрессивным назначенцем. И его решения улучшили, а не ухудшили положение для многих политзаключенных, дав самое драгоценное для человека: свободу.

В феврале 1939 года под руководством Ларионова Вера составила прошение от имени Ирины Александровой об освобождении и реабилитации, которое он вместе с другими прошениями отправил в Москву, в «Бюро по приему и рассмотрению жалоб».

Паздеева наградили и присвоили ему звание лейтенанта. Во время лечения в больнице Сухого оврага он узнал, что «мама Люба» – его настоящая мать.

Возлюбленный Губиной не разделял с ней политических взглядов и сражался на стороне «белого дела». Губина родила мальчика, оставив его на попечение родственников мужчины, и отправилась агитировать народ за революцию: принесла двухмесячного ребенка к дому, как то делали многие, и вложила в пеленки записку. Сам отец Дениса – Петр Николаевич Паздеев – был расстрелян в 1922 году в Крыму.

В конце 1939 года, практически в годовщину ранения, Клавку освободили по УДО по тому же прошению в «Бюро по приему и рассмотрению жалоб», разрешив остаться до окончания срока УДО в Сухом овраге. С того момента Клавдия Сердючко официально возглавила культмассовый блок.

Еще в декабре 1938 года Кира написала Вере письмо, в котором сообщила, что у нее с Петром будет ребенок. Вера не могла поверить, что Кира живет такой семейной жизнью и что скоро она вторично станет тетей (сын Алеши Николенька был ее первым племянником).

Вера занималась работой по лагпункту и ни в какую не хотела от нее отказываться, несмотря на увещевания Ларионова. Но пережитые тяготы и потрясения подорвали ее здоровье. Она все время хотела спать, плохо ела. Перед самым Новым годом Ларионов отвез ее к доктору Прусту.

Пруст попросил Ларионова из смотровой и беседовал там недолго с Верой. Затем позвал Ларионова и сообщил, что Вера была беременна. Ларионов не мог найти себе места и все обнимал то Пруста, то сконфуженную Веру.

Та еще какое-то время не осознавала таинство новой жизни внутри, поскольку не страдала от токсикоза и переносила беременность легко, пока в конце марта не почувствовала первые шевеления малыша. Губина довольно наблюдала, как рос живот, и давала советы.

Ларионов сдувал с Веры пылинки, а та поначалу стеснялась беременности перед заключенными и иногда плакала при мысли, что родит ребенка на зоне. Но время текло, и постепенно Вера приняла то, что живот скрывать больше невозможно, как и то, что родит она именно в лагпункте: ответа на прошение от «Бюро по приему и рассмотрению жалоб» все не было… Казалось, о них все позабыли, что воспринималось Ларионовым, учитывая положение Веры, как благо.

Ему нравилась беременная жена. Он любовался ею и гладил и целовал животик, а она называла его одержимым и подтрунивала.

Вера много двигалась, и живот не мешал заниматься привычными делами. Беременность оказалась не столь драматичным состоянием, как она полагала.

К июню живот сильно вырос, и Вера ходила как некогда Лариса Ломакина, немного вперевалку. Ларионов шутливо называл ее «моя индоуточка».

Вера не чувствовала, что беременность изменила ее отношение к Ларионову. Они по-прежнему проводили много времени вместе, и чувства их становились глубже, а отношения – проще. Со временем исчезало все напускное, уходили стеснения и формальности, страхи и сомнения, а оставалось только самое важное. Было много нежности, и Вера плескалась в любви и расцветала. Федосья держала хозяйство и тряслась над Верой, как над хрустальной вазой.

Как и предрекала Федосья, вскоре Вера начала набирать вес и стала очень похожа на себя в юности. Она все не решалась написать домой о том, что жила с Ларионовым и ждала от него ребенка, боясь потрясения для Алины Аркадьевны. Ларионов это понимал и ничего не говорил и тем более ни о чем не просил. Но Вера чувствовала, что он считал, будто она все еще стыдится его самого и этих отношений. Прилюдно Вера называла Ларионова по имени-отчеству, а дома – на «ты», но имени не произносила. Ларионов никогда не говорил с ней больше об этом. Знал, что с Верой понадобится много терпения.

И он терпел и сносил от нее все. Любые капризы казались ему мелочью по сравнению с тем счастьем, что он обрел как мужчина и человек. Ларионов видел, как она менялась и из смущенной девушки, прячущейся под одеялом, превращалась в женщину, наслаждавшуюся всем, что давала ей власть над ним. Она входила во вкус супружества, и Ларионов все сильнее ее желал, а она, чувствуя это, все больше отдавала ему любви. Супружеская дружба и возможность говорить всегда и обо всем спаивали их все крепче.

В середине августа Вера пришла в дом и пожаловалась Федосье, что у нее сильно ломит спину.

– Приляг, деточка, в спаленке на бок и отдохни. Я мужа твоего найду… – Федосья засуетилась, не понимая, почему они все не ехали к Прусту.

– Зачем еще? – махнула рукой Вера.

– Чувство у меня такое – ехать бы вам к дохтуру нашему. А вы все как по первости милуетесь – уж живот на нос налез… Тебе о родах пора думать, а не мужику своему в прихотях потакать! У них одно на уме, а баба – рожай… – Федосья помчалась разыскивать Ларионова, продолжая на ходу роптать на Веру и хозяина.

Вера присела на кровать. Она вдруг почувствовала странный глухой звук в утробе – словно лопнул бурдюк с водой. Вера поднялась, и из нее пролилась какая-то теплая жидкость. Она задрала подол и испугалась. Живот все сильнее тянуло, а поясницу ломило.

В это время в дом вошли Федосья и Ларионов. Вера стояла растерянная посреди комнаты, расставив ноги и обхватывая живот. Глаза ее были полны тревоги.

– Что?! Вера, что такое? – Ларионов бросился к ней.

Федосья оттолкнула его.

– Чего, чего? – Она ухмыльнулась. – Баба ваша рожает – вот чего!

– Что же делать? – спросил Ларионов, впервые совершенно растерявшись.

Федосья только потешалась.

– К дохтуру поздновато ехать, – сказала Федосья, оценив ситуацию. – Воды отошли уже – не ровен час родит.

– С ребенком все будет хорошо? – беспомощно спросила Вера.

– А чего ж нехорошо? Человек для того и нужен, чтобы свет белый увидать…

– Так что делать-то?! – Ларионов не выдержал и сам дрожал.

– Я до всего повитухой была, – сказала Федосья, не моргнув глазом. – Усадите жену в кровать – вот полотенце. А я, пока схватки идут, все приготовлю и Вальку позову подсобить на подхвате. Сдюжим с Божьей помощью. Сама приму ваше дитя! А вы вот что, – деловито обратилась она к Ларионову, – хватит трястись. Жене надо помочь разродиться, а не панику сеять. А то и тяпните коньячку – он вам помогает…

– Я понял, – послушно сказал Ларионов, усаживая Веру в кровать.

– Все будет хорошо? – Вера сжала его руку.

– Конечно, хорошо. – Он погладил ее по голове. – Родишь мне сегодня первенца.

– Ты же не думаешь, что за ним последует второй? – обретая чувство юмора, сказала Вера.

– Может, и последует. – Ларионов ласково улыбнулся.

Вскоре вернулась Федосья с Валькой, а когда начались уже сильные, учащающиеся схватки, Федосья прогнала Ларионова в кухню и демонстративно поставила перед ним бутылку.

Женщины – друзья Веры – ждали вестей в бараке. Мать Вероника читала молитву Давида. Балаян-Загурская с упоением рассказывала о своем опыте родов. Инесса Павловна схватилась за Ахматову, чтобы унять волнение строками о вечном. Клавка пыталась прорваться в дом, но Кузьмич ее не пустил.

– Без твоей помощи доставит, – ухмыльнулся он.

Когда схватки стали уже нестерпимыми, Вера вдруг крикнула:

– Гриша!

Ларионов не сразу сообразил, что это его она позвала, а потом ринулся в комнату.

– Да что ж это такое! – завопила Федосья. – Вы свое дело давно сделали. Еще не хватало вам роды принимать!

Она буквально вытолкнула бледного Ларионова из комнаты.

А Вера уже тужилась. Ей самой хотелось немедленно вытолкнуть из себя плод, чтобы прекратить мучения.

Ларионов не выдержал и все-таки хлопнул полстакана коньяка. Он сидел за столом, сжимая голову всякий раз, когда слышал в комнате голос Веры, больше похожий на нарастающий рык, который издают толкачи на лесоповале.

А потом он услышал кряхтение, тявканье и мяуканье, а голос Веры больше не слышал. Он испугался и снова бросился в комнату.

– Управы на вас нет! – закричала Федосья, прикрыв Веру до пояса. – Дайте хоть последу выйти!

На животе Веры лежал маленький комочек в слизи и крови, с необрезанной еще пуповиной, причудливо вздрагивал и тявкал.

Ларионов не мог сойти с места и дрожал. Она родила.

Валька без стеснения снова выставила его за дверь. Ларионов дрожащими руками налил еще коньяку и вдруг заплакал. Он слышал возню в спальне, и через некоторое время женщины с тряпками и тазами вышли в кухню. Федосья была довольная и веселая.

– Ступайте уж теперь, – сказала она. – Терпения у вас ни в чем нет! Идите к жене и сыну…

Ларионов тут же вошел к Вере. Сидя в кровати, она держала на руках обернутого малыша и смотрела на младенца как завороженная. Ларионов никогда не видел на лице Веры такого выражения. Он даже на малыша не мог смотреть, а был прикован к ее лицу – такому успокоенному и нежному, словно она наконец узнала, как выглядит Бог.

Вера взглянула на Ларионова и улыбнулась:

– Гриша, иди посмотри, какой он милый.

Ларионов, утирая слезы, сел на кровать, и Вера протянула ему сына. Он принял ребенка и смотрел на него, как на непостижимое чудо. Потом долго и нежно с младенцем на руках целовал Веру.

– Опять милуются! – Федосья вошла в комнату и засмеялась. – Глядите, второго сразу не заделайте!

Тут Ларионова позвали в администрацию, и он нехотя ушел.

– Я тебя предохраняться научу, – сказала Федосья. – А то мужикам-то что! Рожаем и растим мы. Запомни: дети – это женский груз, это только твое. Ты кормить сейчас начнешь, – Федосья села на постель, взяла малыша и залюбовалась, – а тут такое дело: у кого как. Ты вон от ветра залетаешь. Надо научиться беречься. Мужика своего, по всему, не заставишь это блюсти. Жеребца племенного в узде не удержать. Он как с цепи сорвался – так бабу свою изматывать… Стыда в нем нет! Дорвался – одно слово… А тебя как подменили! Мучила мужика год, а теперь слова «нет» ему сказать не можешь. Я-то думала, пройдет время – присмиреет твой, а гляжу, что нет. Сама должна предусмотреть. Я все расскажу. Надо же! Счастье-то какое! Назовете-то как?

Вера слушала Федосью вполуха. Сейчас она думала только о малыше. А мужем она была довольна и не помышляла об опасности снова быстро зачать.

– В честь папы – Дмитрием, – ответила Вера, не раздумывая.

– Митенька, стало быть. – Федосья улыбалась малютке. – Красивый, как папка. И умный, как мамка.

– Как хорошо, что ты есть! – Вера обняла Федосью.

– Как ни крути, а все по-моему вышло, – гордо сказала Федосья.

В тот день в лагпункте было много веселья и любви. Федосья запретила Вере пускать подруг и показывать малыша. Но Вера не слушала. К вечеру в доме собрались самые близкие люди, и Вера давала подержать малыша и Клавке, и Польке, и Инессе Павловне, и Вальке, и маме Любе, и Загурской, и Кузьмичу с Паздеевым, и Фимке с Файгельманом… А малыш все спал.

Горячо поздравляли Ларионова. Кузьмич пустил слезу. Сотрудники администрации отправили Пузенко в Новосибирск, и тот впервые за все время купил на собранные (включая собственные!) деньги малышу медальон для фото, как тот, что когда-то нашли заключенные у Баси Рахович.

А к октябрю Вера выяснила, что снова беременна. Федосья ворчала и, не стесняясь в выражениях, ругала Ларионова. Тот был хоть и немного озадачен, но счастлив. Губина подшучивала над Верой и говорила, что «Бог любит троицу».

Вера наконец решилась написать письмо домой, где сообщила о рождении сына и что назвали его в честь Дмитрия Анатольевича, в чем ее поддержал муж. Она также написала, что отцом ребенка был Ларионов и что они уже год вместе, а в мае появится второй ребенок.

В день получения письма у Ясюнинской в квартире дым стоял коромыслом. И только Степанида молчала. Она давно знала, что именно так все и будет.

Вскоре пришла еще одна радостная весть: Анисья была признана невиновной и посмертно реабилитирована. Вера долго плакала на могиле, а Ларионов стоял в стороне и не смел ее трогать, только отдаленно понимая неведомую женскую природу: способность прощать. Способность сострадать даже противникам.

Он не знал, что горше всего Вера плакала оттого, что ушла эта юная женщина, не узнав красоты жизни и счастья быть женой и матерью, и что она, Вера, выполняет последнее напутствие покойной: пожить!

Попросив прощения у Анисьи, Вера и Ларионов поехали к Прусту. Пруст радовался, памятуя, что ждал Ларионова с хорошими новостями, но не сразу с двумя!

И вот однажды в декабре пришло письмо из Москвы: Ирина Александрова получала освобождение и была полностью реабилитирована. А еще через неделю пришел приказ о переводе в Москву Ларионова.

Ларионов и Вера долго в тот вечер говорили об этом. Жизнь снова резко меняла траекторию.

В Москве Ларионов должен был появиться к концу января. До отъезда он взялся хлопотать, чтобы в лагпункт ненароком не назначили начальником садиста. Это было предметом его величайшего переживания. Он снова рискнул и написал письмо напрямую Берии, объяснив, разумеется, свои доводы необходимостью «сохранить с трудом достигнутые порядок и высокую производительность».

Ларионов почему-то доверял Берии, чувствовал отсутствие в том болячек, поразивших и погубивших несчастных Ягоду и Ежова.

И не ошибся. Берия, конечно, не ответил письмом. Но пришла телеграмма, из контекста которой стало ясно, что беды для его заключенных удастся избежать. А вскоре и Туманов обнадежил: сообщил, что начлагом решено назначить бывшего военного, старшего майора НКВД Петра Ивановича Войковского, которого Ларионов знал лично и был уверен в его порядочности. Это стало одним из многих неожиданных чудес, постигших их с момента приезда Гречихина в тот роковой 1938 год.

Наконец наступило время долгого прощания с друзьями, обмена адресами, слез и радости от их выросшей любви. И тогда они решили, что если вдруг когда-либо потеряются в жизни, маяком и неизменным местом встречи будет служить исток их дружбы: Сухой овраг.

Кузьмич причмокнул, и сани покатили по знакомой дороге через лес в Новосибирск. Позади оставались машущие руками и платками друзья, навсегда поселившиеся в сердцах Веры и Ларионова. А впереди были долгожданные для Веры свобода и дом.

Они забрались в поезд с подросшим с лета, уже ползающим Митей, и вскоре фигура Кузьмича, утиравшего лицо папахой, начала таять в зимней дымке.

«Неужели Сухой овраг навсегда позади?» – подумала Вера, и слезы покатились из ее глаз то ли от радости, то ли уже от неизбежной тоски.

Ларионову почему-то отрывочно вспомнились слова старухи-гадалки на станции: «Вор твое украдет, да от правды падет! Свое отдашь, друга не предашь!..»

Что они предрекали? Или любое предсказание – лишь одна из миллионов случайностей? Путь человека сложен из неожиданных вероятностей, и только благодушие и доверие жизни казались осязаемыми опорами в этой темной комнате судьбы.

Ехали в отдельном купе и много говорили о друзьях, оставленных в лагпункте, вспоминая радостные дни в безрадостном месте.

Вера то смеялась, то плакала, то ласкалась к Ларионову, ища убежища от неизвестности и печали по тем, к кому привязалась всей душой.

Некоторое время она не могла привыкнуть к обычным людям: их одежде, манерам, разговорам о каких-то далекоидущих, смелых планах и ничтожных беспокойствах. Сам поезд казался чудным. Точно они очутились то ли в давно забытом, то ли в незнакомом, другом мире, где повсюду были другие люди. Или они сами стали другими людьми?

И только на подъезде к Москве в солнечный зимний день Вера окончательно осознала, что скоро окажется в любимом городе и увидит маму и родных.

Они стояли и смотрели в окно. Ларионов обнял ее. А она трепетала от волнения и нетерпения.

– Я очень счастлива! – Вера вдруг крепко обхватила его. – Теперь впереди так много радости! Как же хорошо! Только одно бесконечное счастье и жизнь…

Она устремила взгляд вперед, где вдалеке, блистая в лучах солнца, уже видна была Москва.

Шел 1940 год.

Предыдущая главаГлава 23 из 23К книге