К книге
БлаговестГлава 16
74%
Глава 16
17

Она вышла из библиотеки и, сворачивая и пряча один лист в карман телогрейки, прямиком направилась к Ларионову в избу. Вошла без стука и прошла в кухню. Там никого не было.

Ларионов выглянул из кабинета на шум и увидал Веру, стоящую в растерянности у печи.

– Верочка, ты ко мне? – спросил он радушно.

– К вам, – сухо ответила Вера и протянула лист.

Ларионов сел за стол и прочел бумагу. Он отложил ее в сторону и уже мрачно и грустно изучал Веру. Ей был невыносим этот взгляд – его усталое, изувеченное лицо, глаза полные тоски…

– Что случилось? – спросил он спокойно.

– Вы все прочли, – ответила Вера, теряя уверенность. – Я прошу подать рапорт о моем переводе в другой лагпункт.

– Это я вижу, – сказал Ларионов и вздохнул. – Я спрашиваю, что тебя привело к этому решению.

Вера сверлила его взглядом, начав сомневаться в себе и в своих выводах.

– Ни для кого не секрет, что вы будете в какой-то момент переведены из лагпункта, – решила все-таки напрямую сказать она. – Я не хочу оставаться тут под командованием этого мерзавца.

– С чего ты взяла, что он будет тут командовать? – так же спокойно спросил Ларионов.

– Ни с чего, – буркнула Вера, сжимая пальцы рук. – Это вероятность, которую я не хочу дожидаться.

– Вера. – Ларионов вдруг поднялся и прошелся к печи. Он недолго смотрел на угли и потом приблизился к Вере. – Ты можешь успокоиться и выслушать?

Вера стояла, потупив взор.

– Посмотри на меня. – Ларионов взял ее за плечи, и она нехотя подняла глаза. – Просто потерпи еще немножко. Доверься мне, прошу тебя. Я обещаю, что ты никогда – слышишь, никогда! – не останешься наедине с Грязловым. Ты веришь мне, Вера?

Вера отвернулась в мучениях.

– Если жизнь сложится так, что я вынужден буду покинуть лагпункт до тебя, Грязлов отправится прямиком на радугу – так яснее? – сказал он строго, но нежно.

– Вы что, готовы его пристрелить? – Вера снова подняла на него глаза.

– Ты забыла: я рано научился это делать…

– Нет! – Она вдруг оттолкнула его. – Нет! Нет! Вы говорите не то! Вы не можете пойти под трибунал.

– Успокойся, – твердо приказал Ларионов. – Просто успокойся и погоди немного. Если ты не веришь мне, нет ни в чем смысла для меня…

Вера смотрела перед собой. Что происходит с ними в этом аду? Почему они бегают по кругу веры и неверия? И этот ад, прежде всего, внутри них самих. Они его создатели и крушители; заложники и освободители; мучители и жертвы; гонящие и гонимые; убегающие и догоняющие. Они и власть, и плебс. А разве где-то на земле люди жили иначе? Циклы – круги – бывают большего или меньшего радиуса, но они неизменно повторяются, ибо имеют замкнутую природу.

Их жизни – маленькие круги. Войны – круги большие. Вот Русь начинает воевать, и русских клеймят. Вот на Россию идут с войной, и уже русским сострадают. Но вчера еще их осуждали.

В их жизнях, как в войнах народов и континентов, нападающий и виноватый мгновенно обращался в убегающего и жертву. Все повторялось в бесконечных вариациях. Но круг не разрывался…

Эти циклы неминуемо связаны с ограниченностью ума людей при его наличии. Иначе разве вращалось бы все по кругу, если бы пробужденный разум был способен за счет опыта закрепляться в эволюции рассудка в новых поколениях и разрывать круг?

Каждое поколение начинает с букваря. Первобытная основа мозга не способна эволюционировать. Но разве не безграничны в то же время божественные резервы человека? Только вот для мозга беда: божественное трудно облекается в слова, не подчиняется логике. И человек, не понимая и потому предавая божественное в себе, мечется между своей первобытностью и данной ему на короткое время логикой, бьется о глухие стены, отлетая от всякой, как каучуковый мяч. Не в этом ли великая драма человека?

– Вера. – Ларионов заглянул в ее глаза. – Что с тобой?

Вера почувствовала бессилие. Она захотела спать. Ларионов положил листок на угли в печи. Бумага быстро вспыхнула и сгорела. Он смешал угли кочергой.

– Если ты придешь ко мне еще раз и попросишь перевести тебя в другой лагпункт, я приму твое заявление, обещаю, – произнес он. – Но дело необходимо отложить.

– Зачем? – устало спросила Вера.

– Мне нужно время для решения нескольких важных вопросов, – ответил он и немного неуверенно добавил: – Это касается нас с тобой.

– Нас? – Вера снова почувствовала дрожь.

– Нас.

Ларионов угадал беспокойство Веры и усадил ее за стол, как ребенка. Потом сделал горячего сладкого чая и сел рядом, но на достаточном расстоянии, чтобы не волновать ее.

– Тебе необходимо обрести свою силу, Верочка. Я не буду тревожить, обещаю. Прошу лишь довериться. Я не такой тупой человек, каким порой кажусь…

Вера отпила несколько глотков и посмотрела на него немного виноватым взглядом.

Ларионов поднялся, достал из буфета коньяк и налил ей.

Откуда он знал, что она именно этого сейчас хотела? Вера испытывала совершенную слабость перед этим человеком. Она неистово боролась с собой и с ним все эти месяцы. Но в усталости от борьбы было и какое-то облегчение. Она обнаружила тупиковость своего положения. И глупость ее поступков показалась особенно очевидной на фоне усилий Ларионова побороть ее психоз спокойствием, уверенностью и соблюдением ее границ.

Он терпеливо наблюдал за тем, как Вера попеременно отпивала то коньяк, то чай.

– Ты очень напряжена последние дни, – осторожно сказал он. – Я хотел бы помочь тебе и себе тоже. Чувствую сердцем, что ты тревожишься.

Вера допила и все о чем-то думала.

– Каждый в этом мире совершает вверенный ему путь, – вдруг сказала она тихо. – Я принимаю условия и верю в правильность вашего выбора. Позвольте мне исполнять свой путь.

Ларионов перевел дух. Он видел, что Вера закрыта для любых переговоров.

– Я буду последним, кто воспротивится твоей воле, – сказал он ласково. – Просто позволь себе опереться на меня. Сама будешь решать. Но тебе надо знать, что я рядом. Только это – не более…

Веру терзала совесть. Она знала, что лгала ему, и лгала во всем. Обвиняла Ларионова в вероломстве, авторитарности и неспособности принять ответственность за прошлое; обвиняла его в этом как открыто, так и внутренне. Лгала Ларионову в их деле с Клавдией, в причинах заявления о переводе и в причинах отторжения его; лгала во всем, что на самом деле чувствовала. И совесть ныла сейчас оттого, что вмененные Ларионову пороки ясно увидела в эту минуту в себе. Она была коварнее, двуличнее и беспощаднее, чем он!

Но как такое могло случиться? Как от цветущей, животворящей любви к жизни, к нему, она пришла к этой чудовищной разрушительной энергии, питаемой одержимостью и самообманом? Как ложь подменила собой в сердце силу любви?

Это открытие было столь ужасающим и страшным, что Вера окаменела.

Как теперь повернуть назад? Как поведать ему всю правду о себе, своих чувствах и делах? Как уничтожить в себе эту долго и кропотливо выстраиваемую паутину лжи? Почему простой способ – открыться – кажется таким устрашающим для ее цельности и даже физического существования? Почему простое кажется сложным, а сложное – единственно верным?

Вере стало так страшно за себя. Страшно от невозможности разрешить эту внутреннюю трагедию сейчас же. И еще страшнее становилось от мысли, что она никогда не сможет ее разрешить.

Пока она молчала, Ларионов вертел в руках бокал с коньяком, но не выпивал. Он не понимал и не знал о борьбе Веры, но уловил какую-то роковую силу в этой паузе. Не мог, не имел права и не желал прерывать сейчас это безмолвие.

В нем, видел он, решалось гораздо больше, чем во всех их прежних разговорах. Это было органическое чувство подлинности момента, его праведности и важности. И Ларионов боялся сделать лишнее движение или издать звук, чтобы не прервать таинство откровения души Веры с собой.

Вера ощутила боль. Она с изумлением и безысходностью смотрела на то, как рушился ее мир – все эти кремниевые булыжники крепости рассыпались как пепел. И больно было именно оттого, что в пепел превращалось все! А что же останется на пепелище? Там была лишь пустота. Не было там больше «Я». Там была тьма…

– Григорий Александрович, – вдруг тихо сказала она. – Можно я сейчас уйду?

Ларионов медленно поставил бокал на стол.

– Только если ты пойдешь в барак и поспишь, – ответил он спокойно. – Ты устала.

Вера не могла смотреть на него. Знала, что если сейчас взглянет, не сможет уйти.

– Вы только простите меня за все, – вдруг тихо сказала она дрожащим голосом уже в проеме двери кухни.

Ларионова чуть не рвануло к ней, но он сжал губы и принудил себя сидеть спокойно и молчать. Осознал, что пауза внутри Веры еще не закончилась. Ей нужно было прожить этот конфликт на искрящем нерве, на одном дыхании.

Вера вошла в барак и улеглась на вагонку. Она сжимала в кармане ватника вторую бумажку, которая теперь казалась ей единственной зацепкой, единственным доказательством хоть какой-то подлинности ее существа.

Клавка хотела что-то сказать, но Инесса Павловна жестом показала ей молчать. Словно, как и Ларионов, вдруг почувствовав ту самую паузу внутри Веры, без которой высокая нота состояться не сможет.

Но была еще зацепка… Вера вдруг сжала маленькую брошь с цветочками с глазурью на груди – она никогда ее не снимала. Ведь бросила Ларионова в огонь из-за этой веточки. Почему?! Потому что это была дорогая память о любви? Потому что боялась расстаться с той Верой? Потому что не могла отпустить того Ларионова, которого полюбила? Нет?

Но почему же тогда она бросила его в горнило? Почему сама не ринулась в огонь? Да потому что знала, что он был способен на это. Знала всегда, каков он. Но с мастерством иллюзиониста построила фантомные препятствия.

Невозможность простить была сильнейшим импульсом для создания этих окопов, по которым она пустила Ларионова, и собственных баррикад, за которыми пряталась сама. Нет! Она не делала этого намеренно. Бессознательные манипуляции были силком для нее же – силком, в котором она сейчас корчилась от боли.

И вот теперь снова твердила: «Все бессмысленно и тщетно», – будто из последних сил пытаясь сохранить хоть один фантомный булыжник в этом разрушенном капище ее неверия и незрелости. А он устал бороться и принял ее правила безоговорочно. Вероятно, тоже кропотливо возводя собственный призрачный форт.

Вера рассматривала свои руки. Вот бытность… Вот действительность. Вот настоящая рука, с венами и прожилками, кожей и линиями. Есть еще эфир ее души… Почему ему она могла доверять? Почему нельзя было ему доверять? Как решить, кому и чему доверять в себе, если только тело очевидно?

Тело существует точно. Оно и есть ее существо на Земле. Где-то еще оно было неважно. Но сейчас, на Земле, оно было ею – Верой. «Я» было в нем. Оно и есть «Я». Ее тело не фантомно. Ее тело плакало и смеялось, страдало от боли и трепетало от удовольствия. Оно ело и пило, питало энергией мысли и чувства. Без него не могло быть проявленности ее в мире людей. Без него не было бы этих терзаний, ошибок, веры и поисков, дыхания и жизни. Без него не было бы ничего…

Значит, не все прозор и тьма? После разрушения всего иллюзорного все еще оставалось это тело. Оно не рассыпалось пылью ни когда ее душа болела, ни когда мозг метался в лабиринтах истин и заблуждений. Оно выносило все, что с ней происходило. И оно оставалось истинным в любой ситуации. Оно не приняло и не отвергло ни хитрости ее бессознательного, ни лжи ее разумного, потому что ему этого не требовалось для подлинной жизни. Для подлинной жизни ему необходимы только непреложные ресурсы: солнце, воздух, вода, немного пищи, движения и заботы.

Вера вспомнила банный день с Клавкой: как хорошо было просто в теле и осознании его! Как искренне оно говорило с ней каждую секунду бытия!

Тело было ее другом всегда! Возможно, есть тогда еще надежда? Может быть, она сможет научиться искренне слышать его голос и доверять ему? И может, его отклики станут в какой-то момент навигатором для ее действий и решений?

Как странно, что надо учиться быть в диалоге со своим телом… И даже если через мгновение разум снова возьмется за беготню по лабиринтам, она теперь хотя бы будет помнить о том, что есть этот искренний друг, готовый всегда прийти на помощь, – ее собственное тело, и что оно не призрак и не мираж, а сама жизнь. Она – Вера – и есть сама жизнь: ее форма, ее проявление и ее совершенство.

Вера смахнула слезы и не заметила, как уснула. Она уже не слышала, как поздно, ближе к полуночи, Федосья заходила в барак и позвала Инессу Павловну к Ларионову, и не знала, что Ларионов просил Инессу Павловну приглядывать за нею, Верой.

Инесса Павловна плакала потом ночью от необъяснимой благодати и безмолвно молилась – не словами, а какими-то квантовыми сущностями. Она чувствовала, что молитва сейчас была особенно услышана Богом, потому что незримые воины Его царства расставили все тропы, фигуры и метки на карте судьбы и потирали руки в ожидании истинного пробуждения человека в абсолюте высшего разума. В этом благовещенском состоянии молитва не могла быть не узнана волей Его творить саму жизнь.

Вера с того вечера как-то переменилась. Она почти не разговаривала с людьми, несмотря на прежнюю приветливость. Чувствовала нежность к людям и даже считала корыстолюбием отвлекать их, погружая в собственные внутренние диалоги.

Ее тяготил план с конюшней, и она не могла думать ни о чем, кроме того дня, который они задумали с Клавкой. Для Веры были непереносимы сомнения ни в его правоте, ни в его ошибочности. Все стало непереносимым теперь.

Она находила десятки причин как реализовать план, так и отказаться от него или хотя бы открыться кому-то кроме Клавдии. Даже если не самому Ларионову, то хоть кому-то. Постоянно комкала лист в кармане, то пытаясь его достать и отдать адресату, то разорвать и выбросить.

Когда Вера спрашивала свое тело, что «думало» оно, то хотела разорвать бумажку и отказаться от затеи. Но потом разум начинал гонять ее по витиеватым катакомбам обоснований своей правоты, и она подавляла голос тела. А потом еще больше мучилась оттого, что подавляла теперь уже известный лакмус истины в ней.

Почему голос ума был звучнее голоса тела, голоса самого проявления жизни?

Она не могла вырваться из капкана его установок. И ведь он же и предлагал ей выйти из силка, но Вера доверялась той его части, что лишь туже эти силки затягивала.

Парадоксальная зацикленность выматывала.

До заветного спектакля оставался день. Лиза Фомина показала Вере работу, о которой та просила ее в день последней репетиции.

Вера безрадостно кивнула. Она вошла в режим холостого хода. Усталость от мыслей ввела ее в состояние инерционного движения. Маховики все еще крутились, но внешняя энергия больше не производила этого движения; наступил инерционный момент.

Вера вызвала Инессу Павловну на разговор и спокойно и холодно попросила ее спрятать у себя бумагу, не читая. Знала, что Инесса Павловна не станет – это было в ней незыблемо.

Инесса тем временем решила не говорить Вере о ночном разговоре с Ларионовым. Наблюдала за ней и с трепетом думала о Ларионове как о чутком человеке: под глазами у Веры залегли круги; она снова потеряла вес, и лицо ее было особенно трогательным теперь, как в те дни, когда Инесса Павловна узнала ее на этапе. На душевную борьбу уходило много сил, и тело компенсировало их своими хрупкими резервами.

Накануне спектакля Ларионов уехал в Новосибирск и возвратился в достаточно приподнятом настроении. Он тоже был задумчив и немногословен в эти дни, но, казалось, не столь измотан и выхолощен мыслями, как Вера. Напротив, глаза его блестели каким-то уверенным светом, словно принимаемые им решения являлись для него если и не источником счастья, то источником надежды.

Борьба с педикулезом оказалась успешной, и Ларионов премировал деньгами и пайками заключенных, которые поистине самоотверженно ежедневно занимались дезинфекцией: людей, вещей, одежды, постели. Он воодушевленно сообщил Комитету, что спектакль на декабрь переноситься не будет.

Вера неожиданно начала предлагать все же перенести, и члены Комитета, как и сам Ларионов, не могли понять, почему она радикально переменила мнение.

Конечно, они не могли знать, что она просто этого дня боялась и пыталась всячески отсрочить его наступление. Но маховики были запущены уже не только в ее галактике, но и во всех остальных, независимо и одновременно. И на самом деле связаны всей предыдущей энергией в один поток, приложенный теперь на единый маховик, инерция которого была слишком велика для возможности резкой или быстрой остановки.

Ведь это только рядом с колесом маховика кажется, что он самый значимый или большой. Но в пространстве маховики – как сообщающиеся сосуды внутри незримого тотального источника, который и сообщал энергию всем прочим. Притом что все остальные думали, что энергия вращения либо пришла сама собой из ниоткуда, либо они и были главными ее генераторами.

В день спектакля с утра занялся снегопад. Все предыдущие дни стоял мороз и было солнечно. Но холод немного отпустил, и тут же небо затянуло тучами, повалил снег. Лес быстро покрывался белой пеленой. Вьюжило несильно, но заметно.

Вера с грустью подумала, что день спектакля по иронии судьбы похож на прошлый Новый год. Но только декорациями и действующими лицами. Все сущностное и атмосферное уже совершенно иное. Их связи и отношения, опыт, восприятие действительности, других и себя в пространстве, мысли и чувства были уже другими. Форма предлагалась та же, но содержание абсолютно изменилось.

«А что же через год? – подумалось Вере. – Все совершенно изменится снова – до неузнаваемости! И невозможно предсказать даже крупицы того, что на самом деле будет залито в изъезженную вроде бы форму. Никакие знания и даже мудрость не способны пролить свет на таинство судьбы. Чего стоят прогнозы ограниченного, даже пусть самого ясного ума и самой глубокой мудрости, в сравнении с бесконечностью Его царства чудес? Исповедать пути Его никогда и никому не будет подвластно. Из триллионов даже продуманных вариантов произойдет триллион первый, своим единственным даже нюансом радикально меняющий всю итоговую картину. Вероятность так же нереальна, как и ее неизбывность. Мы вольны лишь уповать и верить; молить Его о желанном и рисовать это желанное, окуная кисть мысли в палитру воображения».

С этим обращенным к «Случаю»[55] выражением молитвы Вера вошла в актовый зал.

Шли минуты конечных приготовлений: декорации расставлены на зеркале сцены и в карманах боковых кулис, за задником на арьерсцене разложены бутафория и костюмы; планшет просцениума застлан подкрашенной в зеленый цвет соломой, которую приволок и сам же колеровал давеча Кузьмич.

Инесса Павловна давала музыкантам последние инструкции. Балаян-Загурская громким, с оттенками баритона голосом командовала артистами, не считая необходимым войти уже в роль царицы хрупких эльфов. Трясла буклями, доказывая что-то Фимке, и путалась в подоле марлевой туники, выглядя как слон в посудной лавке и вызывая добрый смех девушек. Режиссер Марк Ефимович Ротенберг выдавал последние напутствия и слова мотивации труппе, а артисты с помощью Федосьи и Вальки облачались в костюмы.

Зал начал заполняться. Вохра под руководством Фролова координировала рассадку зэков. Вокруг царили оживление, ажиотаж и суматоха финальных перед премьерой действий.

– Хорошенькая какая! – Валька Комарова рассматривала Польку. – Как невеста без места!

– Ну и комплимент! – заголосила Балаян-Загурская.

– А у Александровой и Сердючки одинаковые платья, – тыкала пальцем Валька. – Ателье подвело, поди.

Женщины разразились смехом.

– Тоже мне! Критик театральный нашелся! – возмутилась Клавка. – Профессор кислых щей…

– Клавдия! – погрозила пальцем Мирра Евсеевна. – Не дерзите.

– Ну-ка! – тут же громыхнуло благонадежное Балаян-Загурской.

Фимка наотрез отказывался надевать берет Файгельмана, куда Лиза Фомина воткнула петушиные перья из курятника Марфушки.

– Я вам не петух какой-то! – возмущался Фимка, выдирая перья из берета. – Нашли, что блатному подсунуть! Петушите своих…

– Правильно! – захохотала Клавка. – Вон, Комаровой воткните. Кудахчет, как клушка, что ни попадя.

– Ну-ка! Ты за своей «попадя» следи, – тут же вмешалась Балаян-Загурская.

– А вы крыльями размахалися, – потешалась над Балаян-Загурской Полька. – Как бы не улетели из царства эльфов прямиком в зал.

– Урманова! – звала уже Федосья. – Сюда – мигом! У Анны Ивановны отваливается левое крыло!

– У-иу, у-иу! Гони живо! – не унималась Клавка. – Наш кукурузник запросил аварийную посадку!

Женщины хохотали и пищали. Вера была как в тумане. Роль вылетела из головы, и только мысли о конюшне стучали в висках. Она подошла к Губиной и тихо спросила, нет ли при той «лекарства от всех недугов». Губина незаметно вложила пузырек ей в руку.

Вера отошла в карман сцены и торопливо выпила все содержимое как раз в момент, когда за кулисами появился Ларионов.

– Черт! – вырвалось у нее, и она зажала бутылек за спиной.

– Ну что? – весело сказал Ларионов. – Готовы нас удивить?

Он отыскал глазами Веру и воодушевленно кивнул. Заключенные наперебой что-то объясняли Ларионову и буквально гнали его в зал, обвиняя в срыве интриги. Он благодушно смеялся с ними над костюмами и над суетой Фимки. Сделал комплимент Балаян-Загурской, и Вера невольно впервые за этот день улыбнулась, вспоминая недавние аллегории Ларионова про царицу эльфов в исполнении легендарной дневальной первого барака.

Оставив заключенных, он направился к Вере, и Губина настороженно заозиралась.

– Верочка, – Ларионов потирал руки словно в предвкушении. – Довольна?

Вера мусолила бутылочку в руках за спиной.

– Лучше не бывает, – вымолвила она, плутовато взглянув на него.

Ларионов подошел чуть ближе и рассматривал ее несколько секунд.

– Костюм тебе очень к лицу, – промолвил он, а потом добавил: – После спектакля надо будет хорошенько несколько дней отдохнуть.

– Я так дурно выгляжу? – не выдержала и съязвила Вера, чувствуя, как полыхают у нее щеки и жжет от алкоголя в груди.

– Ты очень красива, – произнес он глухо. – Но тебя, я смотрю, сильно разморило.

– Подите в зал, – немного кокетливо сказала Вера, еще гуще краснея. – И помните о своем обещании. Оно в силе?

– Без сомнений. Фролов и Касымов проинструктированы. Не смею больше мешать. Вам – ни пуха ни пера.

– Это очень кстати. К черту, – улыбнулась Вера.

Он направился в зал, смерив взглядом напряженную фигуру Губиной.

– Тут и пух, и перо, и крылья летят вовсю! – захохотала Клавка, уже шедшая к Вере в момент их прощания с начальником. – Видела Фимку? Наш «петя» ощипанный.

– Ты готова? – прошептала Вера.

– Как боец Рот Фронта, – подмигнула весело Клавка. – Дрейфишь?

– Немного.

– У-у, – протянула Клавка. – Кто-то тут для смелости уже дербалызнул…

– Тише ты! Что, запах? – с досадой спросила Вера.

Клавка кивнула и показала язык.

– Ну вот… – Вера опустила плечи.

«Он, конечно, не преминул тоже это подметить, – подумала она. – Сверлил меня взглядом».

Клавка пихнула Веру бедром.

– Не трусь, я сам боюсь! Все пройдет как нож сквозь масло – отмажемся чистенько. Овчарки четко стоят на стреме! – Клавка снова подмигнула.

– Дай бог.

– А что? Вон стоят и не знают – вот потеха! – что на атасе для зэков – олухи… Ларионов – мужик! Зачетный фраер…

В зале послышались гул и хохот, а затем голос Балаян-Загурской:

– Уважаемые зрители! Граждане зэки! Просим тишины. Ну-ка! – Она пригрозила во все стороны зала кулаком.

Ларионов тер переносицу, стараясь подавить смех.

– Вашему вниманию труппа ОЛП «Тайгинского леспромхоза» представляет в ознаменование незабвенного дня Великой Октябрьской социалистической революции…

– Ура, граждане! – воскликнула Губина, соскочив с места и повернувшись лицом к залу.

Зал разразился «ура» и начал аплодировать. Грязлов с презрением оглядел зэков и тоже захлопал. Кто-то звонко и протяжно свистнул.

– Итак! (Спасибо, гражданка капитан!) – продолжила Балаян-Загурская под смех зала, сложив руки на животе. – Труппа «Тайгинского леспромхоза» в постановке Марка Ефимовича Ротенберга представляет бессменную комедию бессмертного автора Вилли Шекспира!

В зале снова понеслись смешки.

– Да! Бессмертного, кто не знает, Вилли Шекспира!

Ларионов еле сдерживался и сжимал губы; рядом добродушно трясся всем телом доктор Пруст.

– Встречайте долгожданную премьеру! – Загурская сделала паузу и набрала воздух в легкие. – «Сон в летнюю ночь»! – понеслось ударной волной объявление, и зал снова разразился еще более громкими аплодисментами и искрометным свистом. – Занавес! – драматично воскликнула Балаян-Загурская и, тряся буклями и крыльями за округлой спиной, театрально поплыла за кулисы.

Занавес поехал с остановками и спотыканиями в стороны, разводимый рабочими сцены. Зал зашелестел под впечатлением от декораций.

Инесса Павловна подняла руки, с нежностью посмотрела на Левушку, пославшего ей воздушный поцелуй, и плавно приземлила пальцы на клавиатуру фортепиано. Она посвящала увертюру к спектаклю Шопену и была поглощена игрой, зная наверняка, что на слух ни один сотрудник администрации никогда не поймет, чьи произведения она исполняла на протяжении спектакля.

Из-за кулис послышался голос Балаян-Загурской:

– Действие первое! Явление первое! Афины. Дворец Тезея. Входят Тезей, Ипполита, Филострат и свита…

Актеры показались на сцене, и зал ахнул. На голове Ипполиты, укрытой платком, был водружен венец из рябиновых веточек, а лицо закрывала плотная маска, изготовленная по технике папье-маше Лизой Фоминой, причудливо и изысканно раскрашенная в палитре хохломы, с обилием красного и черного. В области губ и ноздрей виднелись отверстия.

Ларионов обомлел. Впрочем, знал, что многие заключенные были людьми изобретательными.

– Вот так ход! – засмеялся доктор Пруст. – Экий творческий кунштюк. Неожиданно…

– Да уж, – промолвил Ларионов. – Афины в первозданном виде…

– А почему Афины? – прошептал кто-то позади Губиной. – Это в каких краях-то?

– И имена Вилли дюже ненашенские накопал…

– Ипполит-то – нашенское. Только тут баба почему-то! – шепнул кто-то в ответ со смешком.

– Тсс! – шикнула Губина. – Книги читать надо. Это Греция – страна международной Олимпиады. Неучи… «Ненашенские», – покачала она головой. – У нас и нашенские и ненашенские – все в картотеке имеется!

– И пальчики Тезея прокатали, – прыснул один из зэков.

– Кончай жужжать, остряк! – пихнули умника ногой сзади. – Дай смотреть.

Губина сидела в первом ряду левой стороны и была собственным решением назначена суфлером.

На сцене появились Файгельман, Тата-бригадирша в мужском костюме и с нарисованными усами, в точности повторяющими ее угольные брови, и Самсонов.

Тезей

Час нашей свадьбы близок, Ипполита:

Всего четыре дня до новолунья.

Но старая луна так долго тает

И сбыться не дает моим желаньям,

Как мачеха с пожизненным доходом,

Зажившаяся пасынку во вред.

Ипполита

Четыре дня легко в ночи потонут,

Четыре ночи сон умчит легко,

И новый месяц, в небе изогнув

Свой серебристый лук, окинет взором

Ночь нашей свадьбы.

Тезей

Филострат, ступай,

Зови к забавам молодежь Афин,

Зажги живой и пылкий дух веселья…

Губина начала нашептывать слова, и Файгельман повторял. В зале слышались смешки. Комедия удавалась сама по себе, а не благодаря Шекспиру.

Когда на сцене показалась Гермия, которую играла Полька, зал снова ухнул. И маска (совершенная копия маски Ипполиты, которую играла Клавка), и одежда, и головной убор были совершенно идентичны костюму Ипполиты. Даже голоса было сложно отличить из-за искажений, создаваемых буфером из папье-маше.

– Станиславский нервно курит… – брякнул кто-то за спиной Ларионова.

Лизандр

Так помни же.

Смотри, идет Елена.

(Входит Елена.)

На сцене показалась Вера, совершенно неотличимая от Гермии-Польки внешне. Все в тех же маске, головном уборе и тунике. И только более высокий рост выдавал другого человека.

Гермия

Когда я хмурюсь, он нежней всего.

Елена

А я улыбкой только злю его.

– Ну разве не гениален Шекспир? – улыбнулся доктор Пруст. – Прошли века, а влюбленные все так же выясняют отношения.

Ларионов смущенно ухмыльнулся.

– «Утешься! Больше я не встречусь с ним: Лизандр и я из этих мест бежим», – прошептала Губина.

Зэки посмеивались.

– Твоими бы устами… – веселился кто-то в рядах. – Меня тоже возьми тикать!

Началось второе явление комедии.

Моток

Кто такой Пирам? Любовник? Или тиран?

Клин

Любовник, который убивает себя весьма галантно из любви.

Моток

Это обойдется не без слез, ежели представить по-настоящему. Уж если я возьмусь, так пусть зрительный зал присматривает за своими глазами: я вызову ливни, я в некотором роде пособолезную. Читай дальше. А все ж таки главный мой темперамент – это тиран; Рекулеса[56] я сыграл бы на редкость или этакую роль, где кошку рвут в клочки, так что все трещит.

Обломки гор,

Разя в упор,

Собьют затвор

С ворот тюрьмы;

И Фиб[57] с небес

Блеснет вразрез,

Чтоб мрак исчез

И царство тьмы.

Вот это было роскошно! Теперь назови остальных актеров. Вот это – рекулесовский стиль, тиранский стиль. Любовник – он сострадательней[58].

Неожиданно зал начал аплодировать и свистеть. Ларионов столько раз перечитывал «Сон в летнюю ночь» и не обращал внимания на этот бессвязный, казалось бы, диалог шутов. Но на сцене в исполнении актеров диалог зазвучал иначе, и зрители, никогда не читавшие пьесу и даже не знавшие Шекспира, сразу включились в глубинные смыслы.

Губина соскочила, пригрозила зрителям, и те умолкли. Грязлов с прищуром наблюдал за залом. Он, как и при визите последней комиссии, не мог понять ни текста пьесы, ни сумбурного смысла сюжета, но чувствовал какой-то подвох.

– Действие второе! Явление первое! – зычно прозвучал голос Балаян-Загурской из-за кулис.

Титания

Злосчастным смертным хочется зимы;

Ночей не оглашают песнопенья;

Луна, владычица морских приливов,

Бледна от гнева, увлажняет воздух,

И множатся простудные болезни.

От этого разлада поры года

Смешались: седовласые снега

Лежат на свежем лоне алых роз,

А мерзлый череп старого Мороза

Увенчан, как на смех, душистой вязью

Цветочных почек; благостная осень,

Сердитая зима, весна и лето

Сменились платьем; изумленный мир

По их плодам не узнает их больше.

«Какой же я тупой, – подумал Ларионов. – И какой неистовый Шекспир…»

Титания выступала без маски и в момент монолога заплакала. Анна Ивановна вспоминала семью и родные края: она была навсегда разлучена со всем, что было дорого сердцу; не видела всходов клевера и рапса весной, стад овец, которых пасли на холмах Азербайджана, виноградных лоз во дворике родительского особняка; где-то далеко были ее дети и внуки. Их теперешние лица были ей неведомы, а прежние почти стерлись из памяти, занесенной большими снегами Сибири… Будто душа ее переговаривалась с тысячами соратников, которые по-разному, но об одном писали хроники ГУЛАГа:

Хоть в метелях душа разметалась,

Все отпето в мертвом снегу,

Хоть и мало святынь осталось —

Я последнюю берегу[59].

В зале послышались всхлипывания. Ларионов чувствовал напряжение и в то же время красоту всей этой простой искренности его людей.

Оберон

Ты можешь все исправить. Что за польза

Титании бороться с Обероном?

Ведь я же только мальчика прошу

Себе в пажи.

Титания

Не мучь напрасно сердце.

За царство фей я не отдам ребенка…

– В шею его! – выкрикнул кто-то из зала.

Губина промокнула слезы. Она знала, что ни за какое царствие невозможно было отдать ребенка…

Пьеса шла на полном ходу, и уже разворачивалось на сцене третье действие.

Пак

Моя царица в чудище влюбилась.

Вблизи священной кущи, где она

Покоилась в глухом забвеньи сна,

Гурьба шутов, простых мастеровых,

Кормящихся трудами рук своих,

Разучивала пьесу, вожделея

Сыграть ее на свадьбе у Тезея.

Наипервейший дурень их отряда,

Игравший роль Пирама, там, где надо,

Покинул сцену и вошел в кусты.

Я тотчас же, под кровом темноты,

Снабдил его ослиной головой.

«Каким же ослом был все-таки я, – усмехнулся Ларионов. – Все в этой пьесе пронизано борьбой заблуждений… И все кажется не таким, как есть…»

За арьерсценой в это время происходило параллельное действо. Вера с Клавкой договорились, что Вера помчит в конюшню в третьем акте, и если не будет успевать к своему выходу, Клавке придется подменить ее на мизансцене Елены и Гермии. Для этой подстраховки и были придуманы одинаковые костюмы и маски.

На репетициях Клавке приходилось внимательно следить за жестами и органикой Веры, чтобы попадать в ее манеру и темп. Ночами она репетировала текст и училась мимикрировать под Веру. Девушки решили, что часть монолога Клавка может произносить из-за кулис, словно идя по лесу, а под конец уже показаться, чтобы, словами Клавки, не «спалиться».

Клавке не только приходилось вживаться в роль Елены, но и вживаться в образ Веры. Хронометраж репетировали отдельно, чтобы сверяться по времени. Часы для Веры были одолжены у Паздеева. После слов Елены: «Ждала ли я такое оскорбленье? Чем заслужила я твое глумленье?..» – Вера должна была мчать в конюшню и проводить там обыск.

У черного входа внизу левого крыла закулисья она спрятала маску за кучей старой мебели, завязала подол туники и накинула ватник, чтобы в случае столкновения с охрой притвориться выполняющей работу по зоне. Незаметно выскочила, пользуясь сумбуром и волнением актеров, и понеслась перебежками к конюшне, чтобы остаться незамеченной охрой и часовыми на вышках.

В конюшне никого не было: только лошадки фырчали, перетаптывались и жевали сено, да изредка блеяла коза Зина, оставшаяся в лагпункте навсегда. В денниках стояло шесть лошадей: за прошлую зиму пали две. В дальнем от входа конце находился чердак со вторым светом, сколоченный из редко посаженного горбыля и досок, чтобы сено проветривалось.

На амбар вела березовая стремянка. Недалеко от стремянки высился большой стог с воткнутыми в солому вилами.

Вера не могла знать, но именно на этом стогу год назад лежала Анисья, поруганная Грязловым.

Она схватила вилы, забралась на чердак и стала прокалывать сено сначала там. Ничего не было. Потом прокалывала стог внизу – тоже безрезультатно. Стучала по дощатой части пола, заваленной грунтом и соломой; обыскала все денники. Потела, дрожала от страха за Клавку и поглядывала на часы.

Признаков тайника вроде нигде не было.

Вера устало обняла голову Шельмы – пегой кобылки Кузьмича, прижалась лицом к ее шее и погладила.

– Не может быть, – прошептала она. – Он должен что-то тут прятать! Но где? А, Шельма? Ты не знаешь?..

Шельма зафырчала и закивала головой.

– Знаешь и молчишь, – грустно вымолвила Вера.

Она посмотрела в сторону стога, куда кивала Шельма, и улыбнулась.

– Я там уже искала. Ничего-то ты не знаешь…

Вера воткнула вилы на место и теперь внимательно оглядывала землю у стога, пересыпая ее в руках. Времени не оставалось, надо было бросать все и мчать в клуб. Предстояло незамеченной вернуться за кулисы, надеть маску и продолжить спектакль.

Во время третьего действия, когда Вера уже мчалась в конюшню, Грязлов, ведомый инстинктом злодея, который возвращается на место преступления, вдруг поднялся и направился к выходу. Что-то внутри его щелкнуло и толкнуло пойти.

Путь преградили Фролов и Касымов.

– Дай пройду, – сказал Грязлов, озираясь на Ларионова, сидевшего в первых рядах.

– Никак не могу никого выпустить, товарищ лейтенант, – сказал ровно Фролов.

– Это как? – оскалился Грязлов.

– Товарищ комиссар приказал никого из зала не выпускать до окончания представления.

– Даже меня?

– Даже его самого, товарищ лейтенант, – спокойно повторил приказ Ларионова Фролов.

Желваки Грязлова заходили.

– Я с вами еще разберусь, – прошипел он и вернулся на место.

Сердце Клавки заколотилось. Дело подходило к середине второго явления третьего действия, а Веры все не было. Наконец она услышала реперную точку для выхода Елены, которую играла Вера. Осталась за кулисами, как условились, и оттуда заголосила дрожащим голосом:

О, что за ад! Терзая и дразня,

Вы оба ополчились на меня.

Будь вы воспитанны, будь вы учтивы,

Меня бы так унизить не могли вы.

Ужели трудно… ужели трудно…

– «Просто ненавидеть, как вы меня, а нужно и обидеть?», – достаточно громко прошептала Губина. – Где она, черт возьми?!

– Ужели трудно просто ненавидеть, как вы меня, а нужно и обидеть? Где она, черт возьми?! – вторила Клавка суфлеру.

Заключенные загоготали. Клавка обливалась под маской холодным потом. Но мысль о том, что она может сорвать такую опасную и важную операцию, мобилизовала ее.

– Вере надо отдохнуть, – прошептал Ларионов Прусту. – Она сильно волнуется…

– Непохоже на нее, – улыбнулся Пруст.

– Она измоталась за эти месяцы и немного выпила перед спектаклем, – тихо ответил Ларионов, и Пруст смерил его теплым взглядом.

Волнение передалось актерам, занятым в сцене. Теперь задрожал голос Гермии-Польки. Мужчины переглядывались, не понимая, почему Елена вещала из-за кулис.

Гермия

Мрак ночи, убивая силу глаз,

Чувствительность ушей острит у нас;

Хоть он и ослабляет наше зренье,

Он слуху шлет двойное возмещенье.

«Мрак ночи, убивая силу глаз… – повторял внутренне Ларионов. – Где же ты, Елена?»

Клавка продолжала отвечать из-за задника.

Балаян-Загурская подошла к ней и жестами показала, что надо выходить на сцену. Клавка кивала и тряслась как мальтийская болонка. Но тут вдруг все бессонные ночи и репетиции поднялись в ней кипучей волной вдохновения и веры в свой талант и правоту их дела. Лицо Веры мелькнуло в паникующем мозге. Невозможно подвести!

«Дом кладут по кирпичу, а роль складывают по маленьким действиям!» – крикнул Ротенберг в ее голове словами Станиславского, и Клавка двинулась на сцену.

Гермия

Нет, я не верю; это все не так.

Елена

О, что я слышу! И она – мой враг!..

Елена остановилась и замолчала. Губина вдруг поняла, что тут суфлерить не стоит. Елена медленно шла вокруг Гермии. Потом прошлась мимо Деметрия и Лизандра и вернулась к Гермии. Это была самая долгая пауза в ее жизни и самая высокая нота сегодняшней игры. В зале стояла тишина.

Все трое, злую шутку сочиня,

Решили подло высмеять меня.

Елена присела в реверансе, как бы насмехаясь над тремя оппонентами, а потом обрушила раскатистое обвинение:

Бездушная, недобрая подруга!

Ты сговорилась, ты стакнулась с ними

Травить меня бессовестным глумленьем?

Елена бросилась к подруге, но резко остановилась и тихо закончила:

Наш пол, как я сама, его осудит,

Хотя обиду я терплю одна.

– Вера сегодня в ударе, – заметил добродушно доктор Пруст.

Елена

Нет, не проси напрасно.

С такою злюкой быть вдвоем опасно.

Для драки руки у тебя ловчей,

Зато вот ноги у меня длинней.

(Уходит.)

Гермия

Не понимаю, что такое с ней.

(Уходит.)

– Какая ты молодец! – радостно прошептала Полька Клавке за кулисами, принимая ее за Веру. – Ты – лучшая!

Клавка тяжело дышала под маской. Туника ее была насквозь мокрая, пот из-под маски лил по шее.

– Как эти черти играли в масках? – брякнула она.

Полька немного удивленно посмотрела на Клавку.

– «Не понимаю, что такое с ней…» – повторила Полька слова своей Гермии.

– Пойду глотну воздуха, – торопливо сказала Клавка и нырнула в левый карман к черному ходу.

Снова наступал выход Елены. Елена мчалась из-за левой кулисы.

– Ну-ка! – забасила Балаян-Загурская. – Выход сейчас, где шляемся?

Елена буквально ворвалась на сцену.

Елена

О долгая, томительная ночь,

Теки быстрей!

Свет, воссияй с востока,

Чтоб я могла бежать в Афины, прочь

От злых людей, чье сердце так жестоко!

Сон, верный друг тех, кто уснул скорбя,

Дай мне до утра позабыть себя!

(Ложится и засыпает.)

Елена лежала на сцене и дышала как коренник[60].

Наступил финал пьесы. На сцене остался Фимка и запел под гитару.

Пак

Если тени оплошали,

То считайте, что вы спали

И что этот ряд картин

Был всего лишь сон один.

Наше слабое творенье

Расцените как виденье,

И погрешности тогда

Мы исправим без труда.

Вам клянется честный Пак,

Что уж если, как-никак,

Дело обошлось без свиста,

Мы исправим все, и чисто;

А не то – лгунишка я.

Доброй ночи вам, друзья.

Вы похлопайте, а Робин

Вам отплатит, чем способен.

(Уходит.)

Инесса Павловна сыграла заключительные аккорды, и рабочие сцены под шквал аплодисментов потащили занавес. Спектакль состоялся.

Губина утирала глаза носовым платком; в зале стояли свист и одобрительное улюлюканье; зрители кричали «Браво!» и в какой-то момент принялись хлопать синхронно.

Из-за занавеса показались исполнители. По центру стояли три девушки в масках. Они на счет «три» сняли маски и косынки, и в зале снова раздался оглушительный свист. Каждый поклон сопровождался криком и комментариями. Артистов вызывали снова и снова.

– Даешь повтор! – кричали зрители. – Бис!

В конце на сцену поднялись Ротенберг и Инесса Павловна. Зал встретил их криками «Ура!».

В этом безудержном восторге искусства совершенно стерлись границы между зэками и администрацией, и никто в этот момент даже и не думал, что стоит на подмостках зоны. Благодарность публики не бывает менее значимой в зависимости от места, где живет и царит искренний, трепетный театр.

Ларионов аплодировал стоя. Все тут же последовали его примеру и повскакивали с мест. Грязлов поднялся нехотя. Он был рад, что пытка закончилась. Наконец актеры сделали финальный поклон и потянулись за кулисы. Балаян-Загурская задержалась и уже в просвете кулис повернулась к залу.

– А мы можем и повторить! – бросила она.

В этот момент левое крыло царицы все-таки отвалилось, и под свист, хохот и аплодисменты она удалилась с подмостков уже насовсем.

Предыдущая главаГлава 17 из 23Следующая глава