Мой дед однажды по пьяни своему соседу в голову топор всадил. Их дома напротив стояли, они сорок лет вместе закладывали за воротник, и тут мой дед психанул и метнул в него топором. Потом в СИЗО сидел год, а ему уже к семидесяти годам было. Товарищ выжил, написал: «Претензий не имею». Дед вышел на свободу, и они продолжили. Это был отец мамы, дедушка Боря. Двух немцев он еще вилами заколол, когда в оккупации Горловка была. Вот такой у меня сумасшедший дед был. Я его боялся до ужаса. Безумный, но прикольный. Не злой, но лютый прям – трех пальцев не было на одной руке. Он на лесопилке работал, потом составлял вагоны – в Горловке там железнодорожный узел, сортировочная станция. Уважаемый человек был мой дед, но очень взрывной.
«Эй, Ромка, иди вишню собирай!» – кричал мне. Два ведра вишни собрал – всё, неси на рынок, бабкам сдавай за три рубля. Бабки там сидели уже продавали вовсю. Приносили мы деду назад пустые ведра:
– Вот, дед!
– Молодцы! А деньги где?
– Вот деньги, дед!
– Ну всё, Ромка, молодец. Оставь себе.
Дед очень был справедливый и хороший, но просто с характером. Мог матом покрыть. «Ах ты подлюка!» – любимое слово у него было. И в телевизор бутылкой швырял, а там Горбачёв сидит. И вот моя мама в него, своего папу, темпераментом пошла. А я – в своего отца. Хотя у меня тоже мамино иногда приходит, но по прошествии времени я понимаю, что я больше в папу.
Отец тихий и спокойный мужик, лишнего словца не скажет, будет больше с рыбами общаться, чем с людьми. И я его прекрасно понимаю, потому что мама – это ураган, и ему было очень тяжело сойтись характерами с таким человеком. А я отца не трогал, понимал, что я и сам отчасти такой. Тоже могу закрыться, и не трогайте меня, пожалуйста. Хотя я могу быть и рыбой, и ураганом, все по силе и по месту. Если ты уже начинаешь грубить и это не к месту, надо искать помощь в себе или в близких. Но пока нет у меня таких перекосов серьезных.
Я не думал, все ли я правильно сделал в отношениях с отцом. Я просто что мог сделать – сделал. Хотелось отцу видеть свою жизнь – я помог ему, насколько смог, и не лез в его жизнь, что тоже, наверное, хорошо. Потому что моя мама очень лезла в жизнь отца, и тот в последние десять лет жизни просто сбежал от нее, хоть и развелся с ней сорок лет назад! Когда мне было семь лет, они уже не жили вместе. Потом я вырос, уехал в Москву, возвращаюсь в Таганрог: мама-папа, а они не видятся. И мама его все подбивала: «Ну давай уже вместе». А он: «Не-не, оставь меня в покое». И вот ему пришлось просто сбежать. Он уехал туда, куда хотел всю жизнь – на рыбалку. У меня ведь отец рыбак. Я люблю рыбалку, но не так, а он любил ее даже больше, чем семью, наверное. Ну, видимо, из-за проблем в его семье, с родителями, у него не получилось и свою сохранить.
Отец умер три года назад, 8 марта 2022 года – подарок всем женщинам. Мы так и не стали с ним больше общаться. Он молчун и я молчун, что мы будем говорить друг другу? Я пробовал пару раз про родственников наших больше узнать, про бабушку. Я ее помнил, а вот дедушку по папиной линии – нет, потому что там какая‐то мутная история была во время войны, и папин отец просто не хотел ее рассказывать. У его мамы еще двое детей было, разные отцы, и это какие‐то семейные проблемы, родовые. У него на отца обида была, он не то исчез, не то погиб на войне, непонятно.
Папа сам из Винницкой области, а мама из Воронежской. Во время оккупации мамина семья переехала в Горловку, под Донецк, и туда приехал мой папа работать на шахту. Там они и познакомились. Но он мне просто ничего не рассказывал. У него брат есть, который живет в Донецке, и этот дядя Володя гораздо общительнее моего отца. Но все, что он смог рассказать о нашей семье, я и так знаю, а о своих тайнах отец не говорил даже с братом. Видать, просто не хотел. И я так ничего и не слышал от него. А о чем еще нам говорить? Бывает, что ты не общаешься с отцом и матерью, но они все равно для тебя родные. А бывает и наоборот – вроде всё дают, родные и хорошие люди, а эмоций ты к ним не испытываешь. Я не знаю, почему так. Может, перекормили тебя, есть же избалованные дети. А некоторые недодали, а ребенок их все равно любит, благодарит за все. Тут все от человека зависит.
Родители – это те люди, которые формируют тебя, нравится тебе это или нет. Как они с тобой говорили, как вели себя, какую музыку тебе поставили, какой фильм включили, повели в музей или не повели – ты в этом не виноват, но это все на тебя повлияло. Это несправедливо, на мой взгляд, но что поделать… Это сакральные внутрисемейные вещи, с них все и начинается, любое произведение. Кино, картина, роман – это все про семью. Потому что оттуда весь мир наш и есть, из наших отцов и матерей. Потом мы сами ими становимся, если становимся. Учим детей жить, как умеем, продолжаем род и передаем эту энергию дальше.
Моей старшей дочке Оле семнадцать лет, она уже почти взрослый человек. Матерком я с ней говорю уже, мы приближаемся к какому‐то общему знаменателю. Она уже три года живет в бординге, в школе, далеко от нас. И за это время она сильно повзрослела. Мы всё понимаем – она наш малыш, так всегда и будет. Но я с ней говорю как со взрослым человеком.
С младшей Зоей пока иначе, ей еще рано говорить, что нет на свете Дедушки Мороза. Придет время, и она об это узнает сама. Я не могу вспомнить, до какого возраста я сам верил в него, он к нам приходил по пожарной лестнице. На Новый год в детском саду я был котом или тигром, у нас были маски прикольные, их шили родители, не пластмассовые, а из папье-маше, и оклеивали их мехом и пушком. Маска закрывала нос, а сверху ушки торчали. Мы еще ходили обычно с мамой на городскую елку в Таганроге, а там давали набор – три конфеты шоколадные, мандаринка, а остальное карамельки невкусные.
Для своих детей я всегда наряжался Дедом Морозом. Менял голос, басил так, что дочки меня не узнавали. Потом я уходил, быстро переодевался и такой – оп, вот и я! Они такие: «К нам тут Дедушка Мороз приходил, папа! Где ты был, ты все пропустил!» Я такой: «О-о-о-о, блин, ну как же я его не застал, как обидно-обидно». Это весело, да. Детей обманывать. Причем когда дети росли, мы отмечали Новый год часто на Тенерифе, а там очень тепло. И вот мы отвезли туда весь этот новогодний костюм, бороду, халат красный. У нас там есть гараж, где хранятся елочные игрушки, елка и костюм Деда Мороза.
Как для отца для меня самое сложное – это не кричать на детей. Это очень трудно. Но я делаю в этом успехи. Чтобы сдерживаться, я начинаю вспоминать, как это травмирует детей. Я начал задумываться об этом, когда заметил их реакцию на крик – настоящий страх. Иногда невольно проецируешь на себя своих родителей. Вспоминаешь, как тебя воспитывали, как относились. Вот меня, например, заставляли есть суп с вареным луком, а мне плохо от него, но мама говорила: «Ешь!» А теперь вот у меня дочка тоже не ест вареный лук, но я же ее не заставляю. Просто не кладу лук в суп. И конечно, возникают мысли: а почему моя мама не могла для меня выловить этот чертов вареный лук? Положить в бульон целую луковку и вытащить потом из кастрюли, когда она отварится? Я так делаю, и всё. Зачем он должен там плавать, эти ошметки вонючего вареного лука, фу! Вот так я иногда вспоминаю маму недобрым словом. Вспоминаю, как меня воспитывали, били меня, наказывали разными способами. Мама, конечно, всыпать могла как следует, ну а как иначе? У нее три пацана было, надо как‐то держать их.
Я был примерным, хорошим мальчиком. Я не шалил, не был хулиганом. Не поджигал ничего, не бегал с палкой, не обижал никого, не играл в футбол глобусом, честное слово. Даже и припомнить нечего – так бы я сейчас сразу хвастанул: а вот я зарядил в глаз училке по химии, кислоту разлил, сжег кошку. Но нет! Потом уже, в Мариуполе, когда мы подростками были, кидали в костер патроны, карбид жгли. Брали флакон от лака для волос «Прелесть», делали дырку в нем и клали внутрь кусочек карбида. Если туда плюнуть, он начинал шипеть, потому что когда на карбид попадает вода, он выделяет газ. Потом зажигалку подносишь – и БУМ! Опасная очень штука. А еще взрыв-пакеты делали: брали гайки, болты, целую жменьку. Плюс нужно было совместить два порошка – наточить алюминий и магний. Магний мы доставали из авиационных колес, стачивали их. В Таганроге, в Авиационном техникуме, стоял старый истребитель, и вот его колеса все пацаны сточили к чертовой матери. Еще серебрянка какая‐то продавалась на рынке, селитра, в ней вымачивали бумагу, и она потом горела быстро, мы фитили из нее делали. И все это мы смешивали, изолентой плотной заматывали, и тогда оставалось только с большой силой ударить пакет об стену, чтобы искра от болтов изнутри подожгла всю смесь и она взорвалась. Бахали очень сильно такие взрыв-пакеты. На моем веку никого вроде не травмировало, хотя, бывало, гайки в голову прилетали, и кому‐то, да, даже пальцы отхватывало.
Меня всегда берегла какая‐то внутренняя осторожность. Как и всех подростков 90-х, меня в Таганроге воспитала улица. Какие попались друзья, туда ты и пойдешь. Мне повезло не спиться – вот и вся радость от Таганрога. При этом там не было так уж криминально и опасно, это был абсолютно красный город, весь под советской милицией. Бандиты были, конечно, и группировки разбирались, но этого всего куда больше было в Ростове-на-Дону. Ростовские пацаны иногда приезжали в Таганрог – дискотеки, вечеринки, клубы. Такая была молодость, немножко опасная, потому что тогда хаос был настоящий. На нас внезапно вылилась свобода – казалось, что можно все. Вот и началось кто на что горазд.
Что мы вообще помним из детства? Где это лежит в голове? Сложно бывает найти, достать, да и ни к чему это в обычной жизни. Очень мало остается, мы забываем детство, остаются только отрывочки. Самые яркие, шоковые моменты, которые часто связаны с потрясениями – криками, насилием, несправедливостью какой‐то. Либо, наоборот, с очень классной, веселой штукой – о, батя с рыбалки принес во-о-от такую метровую рыбу!!! Конечно, ты это запомнишь на всю жизнь. Весь двор сбежался – никто не видел такую огромную рыбу никогда, праздник! Вот и все, что мы помним про детство. Все же стирается, к сожалению. А может, и к счастью.
В шесть лет я пошел в школу, в девять уехал из Таганрога в Донецк. Мне там не очень нравилось. Я уехал из родного города, из своей школы, от своих друзей. Тут меня потащили в чужую школу, чужой город, какую‐то другую квартиру, бред какой‐то. Потом херак, через год мы переезжаем в Мариуполь, потому что маме в Донецке не понравилось жить. Опять другая школа, другая квартира, люди, заново приживаться. Мне было сложно. Друзей еще искать. Приходит вот новичок в седьмой класс, а выпускаться через год уже детям. И кто ты? Изгой. Находишь там хоть кого‐то, кто будет с тобой дружить… Не очень‐то это весело, менять школы и все время переезжать. Хотя везде были какие‐то свои прекрасные моменты, но не такие веселые, как в Таганроге, куда я снова вернулся только в пятнадцать лет.
До девяти лет у меня было детство классным, солнечным, теплым, веселым. Я жил прямо напротив школы, нужно было просто перейти дорогу, мой двор упирался в окна моего первого класса. И вот дети идут на линейку, я выбегаю из дома, тут же сразу школа… Для меня это хорошие воспоминания. Во втором классе мне предложили в школе сразу две секции: бальные танцы и тяжелую атлетику. Я выбрал тяжелую атлетику. Потому что тренер, Валерий Иванович, помню прекрасно, как его зовут, видать, был хитрее, чем тренер по бальным танцам, и ему я был нужнее. Он меня уболтал: мол, давай-ка, Ромка, лучше иди ко мне штангу поднимать, чем попой на паркете вилять, не пацанское это дело. И я пошел на тяжелую атлетику, два года проходил. Это было прекрасно, потому что тренер выводил нас пару раз в неделю на пляж, как на урок физкультуры. Это всегда был последний урок, после него мы еще прогуливались по городскому пляжу, а потом шли пить чай с сушками. А еще он возил нас плавать – мы садились на трамвай и ехали в бассейн «Дельфин». И вот мы шли по берегу, а он говорит:
– Дети, вы не просто идите, а песочек ногами шуршите.
– Валерий Иваныч, а зачем?
– Вы так монетки найдете. Мы соберем их, купим сушек, конфет и будем с вами чай пить.
И все очень любили физкультуру с Валерием Иванычем на пляже, потому что это счастье было для детей. Куда лучше, чем сидеть в душном спортзале со шведскими стенками и вонючими матами – они кожаные были, старые и пахли на жаре просто жутко! Нам за счастье было всей толпой пойти пошуршать ногами по песку. И находили же мелочь! По три копейки, по две, по пятнадцать. Тогда же советское время было, на эту мелочь можно было нормально купить чего‐то. Если у тебя пятьдесят копеек в кармане, ты вообще бог. На двадцать копеек можно было питаться весь день.
У меня был товарищ, Рома Иваненко, с которым мы позднее начали на чердаке вместе играть в нашей первой музыкальной группе. Мы с ним с садика дружили, потом в одну школу пошли. Помню, однажды мы с Ромой сидели в классе, а учительница наша, Лидия… Михална, кажется, по фамилии Доля, смотрит на нас и говорит:
– Билык Рома и Рома Иваненко, а ну-ка подойдите ко мне!
Мы подходим, она говорит:
– А что это вы такие лохматые?
Мы смотрим друг на друга, не понимаем:
– Вчера были нормальные, а сегодня лохматые?
– Да, мальчики, у вас неопрятные стрижки. Вот вам пятьдесят копеек, прямо сейчас тихонько выходите из школы и идите в парикмахерскую стричься.
Мы такие шепотом: «Ни фига себе!» И все такие с задних парт сразу: «А я? А я? Я тоже лохматый, я тоже хочу стричься!» Но она только нас двоих с Ромой отпустила. И мы пошли.
Нам по восемь лет, шагаем одни в парикмахерскую на улице Ленина. Нас там постригли, а на сдачу мы купили себе мороженого! Я любое мороженое тогда любил, потому что его было не так много, к нам не доезжало московское и ленинградское, типа сахарных трубочек и эскимо в шоколаде. У нас были простые вафельные стаканчики, с шапочкой и круглой бумажкой сверху. Стоили они по десять копеек – обычно был белый пломбир, но иногда привозили и шоколадное. А еще это ведь юг, поэтому всегда было плодово-ягодное мороженое в бумажном стаканчике за три копейки… Мы с Ромой тогда прогуляли еще один урок – сказали, что очередь была.
Не помню, чтобы я о чем‐то особенно мечтал в детстве. Была возможность и конфеты купить, и шоколад, мне всего хватало. Я даже не помню, дарили ли мне подарки в детстве. Все конфеты, игрушки, желания как‐то не отложились в памяти. Видимо, это не так важно было для меня. Виниловые пластинки в детстве у меня были только те, что и у всех, что продавались в магазинах: София Ротару, группа «Весёлые ребята», какие‐то народные сборники, Александр Розенбаум, Высоцкого несколько пластинок. Была серия «Зарубежная эстрада», где названия писали на обложке русскими буквами – «Роллинг Стоунз», «Блэк Сэбэт», «Битлз» и еще кто‐то. И еще какие‐то советские сборники типа «Дорогим женщинам», про любовь к 8 Марта. В Советском Союзе так работала схема: фирма «Мелодия» от каждой социалистической республики – Белоруссии, Узбекистана, Молдавии, Латвии – издавала своего артиста и продавала по всему совку. Сказок музыкальных у меня не было… Вот в Санкт-Петербурге у моей супруги в детстве они были, даже был канал какой‐то свой питерский со сказками. А у нас в Таганроге бедновато с этим было, и телевидения своего не было. Были разве что сказки типа «Али-Баба и сорок разбойников», но мы тогда подросли уже, проскочили мимо.
Фотографий из детства у меня осталось мало, всего штук пятнадцать, хотя мамин архив весь у меня. У нас в семье не было фотоаппарата, и чтобы сделать общие семейные фотографии, нужно было идти в фотосалон. Сейчас, конечно, с этим гораздо проще. В нашей с Мариной семье фотографий очень много, они стали накапливаться после того, как мы поженились, стали путешествовать. Я их напечатал, купил альбом, потратил время, вклеил их туда. Получился толстый большой фотоальбом. Я уже давно так не делал, пора покупать новый, потому что прошло много лет, надо печатать свежие фотографии. Но такие альбомы должны быть в семье, ты иногда натыкаешься на них, открываешь и говоришь: «Посмотри, какие мы здесь…» Песня «Зверей» «Посмотри» как раз об этом.
Глубоко в свой род мне не так уж важно копать. Я знаю родню до дедушки, который папа мамы. И прабабушка Нюся еще, по маминой линии, но я ее плохо помню. Вот когда мне нечем будет заняться, я, может быть, начну изучать. Просто сейчас мой тесть, Олег, начал в этом копаться, и он жуть как замучил уже всю свою семью. Вчера буквально слышу разговор Марины: «Папа, я не пойду в этот архив! Приезжай сам и сходи, отстань от меня, у меня нет времени на это! Я не пойду туда, я никого там не знаю, я боюсь этих людей!» А папа очень хочет, чтобы Марина пошла в архив московский и что‐то там для него узнала. Сам он в Питере живет, узнаёт там про своих предков и всем рассказывает, кого он в очередном походе в архив нашел. Узнал, например, что какой‐то его дед служил в охране Николая II, был казаком с польскими корнями. А я не хочу никого мучить этими расспросами. Какая разница? Что с того, если я узнаю, что у меня прадедушка воевал в Первой мировой? Или прабабушка бежала куда‐то во время революции? Мне от этого ни тепло, ни холодно. А ведь может еще, не дай бог, наткнешься на какого‐нибудь предка совсем нехорошего, и грустно станет тебе: «Фу, блин, я потомок вот этого мудака!» Может, он людей расстреливал – да нафиг мне оно надо? Все же думают, что у них в роду сплошные принцы, графы, дворяне, бароны и князья, а вот нет, мы все из лаптей вышли, пролетарии мы все. Остальных расстреляли, либо сбежали они все. Может, и есть еще где‐то голубые крови, но не думаю, что это мои.
Я думаю, что нельзя человека поменять: мы рождаемся уже с неким набором, генным коктейлем из хромосом, которые достались от предков. Ты, может, никогда не видел своего деда или прадеда, но ты просто копия его: и тембр голоса, и цвет волос, и походка. Это же удивительно. Это с человеком всегда остается, это нельзя поменять. Остальное можно – воспитание и образование. Эти две вещи формируют тебя всю жизнь. До глубокой старости можно образовываться и воспитываться, шлифовать свое отношение к миру. Как ты к нему относишься? Почему ты злишься на него или, наоборот, снисходительно и по-доброму, с любовью смотришь? Это же все твое развитие. Преобразование.
Вся твоя жизнь, все, что происходит с тобой, все наше движение – это один большой урок. Жизнь ставит задачи, подсказывает ситуации, ты проходил их один раз – не понял, тогда еще раз проходишь, опять и опять, и если не можешь изменить ситуацию, тогда измени к ней отношение. До этого нужно дойти, это не так просто, как выяснилось. Вот все мы знаем заповеди – не убей, не укради, – но почему‐то так не живем. Почему? Простой вопрос, а ответа нет. И учиться жить нормально – это сложно и тяжело, многие людьми так и не становятся. Проживают жизнь и умирают непонятно кем. Мне бы не хотелось так. Это единственный урок, который я могу извлечь на данный момент: всегда, когда ты говоришь «Я всё понял» или «Я всё знаю», знай, что это не так. Потому что все понять и сделать невозможно. Я просто перестал зарекаться.