Когда мы с Лёхой еще в школе учились, мы сфотографировались на площади перед драмтеатром в Мариуполе. Там все время стоит фотограф. Как в старые времена – древний штатив, все дела. У нас с ним были две черно-белые фотографии. Хорошего качества, как раньше были. Прошло время, я свою потерял, а у него осталась, пожелтела от времени, постарела. И мы решили сфотографироваться снова. Мы проходили по площади, увидели того же самого фотографа, с тем же старым фотоаппаратом на штативе, с тем же старым плюшевым мишкой, та же самая бейсболка на нем была, темно-синяя с кривым американским орлом. Абсолютно тот же человек. И мы сфотографировались – пять лет спустя. Это был, кажется, мой последний приезд в Мариуполь. Предпоследний…
Таганрог. Мы у одной девушки, Тани, дома тусим. Звонок – мама. Беру трубку, она говорит: «Лёша умер. Приезжай домой».
Приезжаю. Мама в слезах. «Вот, пришла телеграмма». Я не знаю, что делать. Попытался найти какие‐то темные вещи, ничего подходящего не было. Темно-серая рубаха с короткими рукавами, да темные брюки – это мне мама нацепила, я сам ничего не понимал… «Мама, я поехал». Она проводила меня, и я поехал с Таней в Мариуполь. Автобусы рейсовые уже не ходили. На автовокзале есть таксисты-частники, которые возят народ. До Мариуполя 120 километров. Мама дала мне телеграмму, сказала, что с ней нам будет легче пройти границу с Украиной, потому что по таким поводам пропускают быстрее. Таня буквально довезла меня до Мариуполя, потому что я ничего не понимал.
Лёха Макаров. Друг мой лучший. Повесился. Я не знаю почему. Я ехал в Мариуполь в полном оцепенении. Такого, чтобы ехать и мысленно прокручивать, как кинопленку, нашу с Лёхой жизнь, не было. Какие бы это были кинокадры? Что бы я мог вспоминать… Может, наш поход с классом? Мы поехали после девятого класса в поход. Тогда все расходились по училищам, а несколько самых «умных» продолжали доучиваться в школе. Софья Михайловна, наша классная руководительница и учительница французского языка, не желала больше с нами никуда ехать после предыдущего похода, где мы очень сильно напились. Она сказала: «Никогда больше в жизни!» И мы решили сами, как уже взрослые люди, самоорганизоваться и поехать.
Было лето. Мы собрались, взяли гитары, рюкзаки, надели пионерские галстуки. Тогда уже пионерию отменили, но мы по привычке повязали галстуки. И мы поехали в Великоанадольский лес, на электричке это минут тридцать от Мариуполя в сторону Донецка. Мариуполь ведь на море стоит. Были девочки из класса, подружки каких‐то знакомых парней. Мы набрали всего – тогда был модный спирт в литровых банках. Литровая закупоренная банка с железной крышкой. На банке была белая этикетка, на которой красными буквами, как на принтере, было напечатано: «Спирт питьевой. 96 %». Мы взяли шесть или семь таких банок, тушенку, картошку сырую. И поехали. Сели в электричку. Гитары, рюкзаки…
Приехали в лес, разбили палатки. Зашли достаточно глубоко, там такие узенькие тропиночки для егерей были. Пока разводили костер, развели и спирт. Выпили. Ну, девочки так, не очень пили. Постелили клеенку на землю, потом покрывало, застелили поляну. У кого чего было готово к употреблению – открыли. Потом начали готовить еду. Котелок, все дела. И поняли, что у нас очень мало воды и надо куда‐то идти за ней. Кто‐то сказал, что здесь неподалеку, если идти по тропинке вглубь леса, есть какая‐то база отдыха или пионерский лагерь.
Мы решили туда сходить. Нас набралось человек семь смельчаков, которые взяли фляги и пошли. Тогда не было больших пластиковых канистр, как для бензина. Мы взяли фляги, банку спирта, сигареты, водички и пошли. Мы с Лёхой были в этой группе и нашли лагерь. Приняли еще и стали уже совсем готовенькими. Выходим на поляну: там строения, корпуса и дискотека. Такая картина: пьяные подростки-девятиклассники выходят из леса и заруливают через забор на эту дискотеку. А там такой плац! Два двухэтажных кирпичных корпуса и еще маленькие подсобные постройки. Жалкие четыре лампочки горят. И дети маленькие, класс шестой. Ну, девочки‐то, конечно, выглядели круче, чем мальчики. И мы так аккуратно, чтобы никто нас не попалил, сели на лавочку с краешку.
Сидим. На нас камуфляжные фуфайки и галстуки висят на каждом. Сидим на лавочке, пытаемся вырубить воды. А никто не хочет, потому что всем интересна дискотека. И вот у одного чувака из наших вываливается банка спирта, которая закрыта уже капроновой крышкой (железную сорвали, закрыли капроновой). Стук о землю, все поворачиваются, смотрят вниз, а она не разбивается, а просто катится к танцующим детям. А мы провожаем ее взглядом. Видим, как люди по сторонам тоже смотрят на эту банку, и понимаем: надо срочно валить. Мы хватаем эту банку и дергаем к чертовой матери. Обосрались, что сейчас взрослые придут, нас поймают, еще в милицию, не дай бог, сдадут. Тем временем стемнело, это жесткач был – заходишь в лес, а там еще темнее. Узкая тропинка, мы идем и не видим НИЧЕГО.
Мы понимаем, что сейчас заблудимся. Что делать? Надо стоять, ждать рассвета. Не, никакого рассвета! Нас ждут ребята! Телефонов еще нет. И тут у Лёхи появляется мысль сделать факелы. Мы снимаем носки, находим палки и зажигалки, натягиваем носки на палки, обливаем спиртом и поджигаем. Видим дорожку и бежим. Бежим, пока горит свет. Факелы догорают, мы останавливаемся, снимаем носки, поджигаем, бежим дальше. Закончились носки, мы поняли, что нужно майки жечь, фуфайку потрошить ватную. В итоге мы намотали на палки то, что никто не пожалел. И побежали.
Потом все потухло. У нас кончился спирт, и мы понимаем – все, пиздарики! Мы начинаем в лесу орать во всю мощь, рычать. И вдруг где‐то вдалеке слышим крики, смотрим по сторонам. Тут кто‐то из наших кричит: «Я вижу огонь!» Реально. Мы смотрим, а там действительно огонь, светлое пятнышко колышется. Мы от радости ломанулись туда – а темно, ничего не видно. Мы через сучья, падаем, смеемся, бежим дальше. А еще страшно сзади кому‐то остаться, потому что сзади – лес. И мы напролом, наперегонки несемся к этому огоньку. Добегаем, а там нас встречают девочки, ребята, которые остались.
Это была встреча на Эльбе! Мы обнимались, целовались, танцевали, пили этот спирт, радовались, что нашлись. А мы с Лёхой, как грамотные люди, понимали, что все запасы сожрут без нас, и под каким‐то деревом, недалеко от наших палаток, заныкали банку тушенки, хлеб и рыбную консерву. И вот мы наутро с Лёхой встали, думаем – пора заначку доставать. Подходим к дереву, там все вытоптано, и видим одну ямку. Наш продукт раскурочен! Видать, кто‐то из ребят видел, как мы это закапывали. Мы долго ругались и пытались выяснить, кто нашу заначку раскрошил. Но в любом случае мы ехали только на одну ночь, поэтому уже собрались и пошли на станцию. Она была разбитая, старая, без потолка. Ни кассиров, ничего. Зато колодец был – мы налили воды, кто‐то достал банку тушенки, сожрали. Там еще у станции росла вишня дикая, все начали обдирать эту дикую вишню…
Вот что‐то такое я мог про Лёху вспомнить. Но не вспоминал. Я был в прострации, даже на границе ничего не мог сказать. Таня за меня все показывала, что было нужно. Я не верил. Я понимал, что это не шутка, так не шутят. Но я не мог понять. С чего?
Мы приехали в Мариуполь. Подхожу к дому, калитке… А поселок Горький небольшой. Там все друг друга знают. Меня увидели, предупредили Лёхину маму. И буквально метров за пятнадцать выходит тетя Фая. Идет ко мне… Я смотрю на нее и думаю, что сейчас она мне что‐то скажет хорошее, типа: «Мало ли у него была причина так сказать. Просто чтобы тебя отпустили к нему…» Мысли такие были. Я сам не верил в это, но… Она идет, а я смотрю на нее и думаю: вот сейчас она должна мне что‐то сказать. А она подошла, ничего не сказала, только обняла меня, повисла и стала плакать. И вот тогда я понял: все, пиздец. Я ее схватил, довел до дома. Там были друзья, много знакомых. Лёхина жена Юля, соседи. И все на меня как‐то так смотрели… Они знали, что я его лучший друг. Они знали, что мы с Лёхой все время были: я к нему, он ко мне. Мы друг для друга были семьями, даже заменяли подчас матерей друг другу. Самые что ни на есть лучшие друзья.
Мы зашли во двор. Меня Юля, его жена, обняла, типа заходи. И мы заходим в дом. Проходим в комнату. Она меня подводит… и я вижу гроб. В нем Лёха. И я – все, окончательно поверил. Я увидел шов после вскрытия. Там, где ямочка между ключицами… и я вижу – там зашито. Подошли все женщины: Юля, мама Лёхи, соседки, Таня. Плачут, что‐то говорят мне, а я ничего не слышу. Я посмотрел на это и вышел во двор. Сел на ступеньки. Сижу. Подошел Лёха Белый, сосед его, тоже кличка была Белый. Еще один пацан знакомый. И вот они начали рассказывать – пацаны же проще гораздо, даже в таких ситуациях. Женщины плачут сразу…
Белый говорил, что Лёха крепко пил последнее время. Потом со всеми поссорился, никого к себе не подпускал сутки. Жестко бухал. Очень. «Потом я решил к нему зайти, – говорит (он сосед через забор с ним). – Захожу, а он висит на сливе». Есть такая проволока, замотанная в пластик, гибкая. И он висит на этой проволоке, на сливе, и табуретка валяется. В саду. Там, где мы палатку с ним ставили. «Я его быстро снимать, а уже никаких признаков жизни нет». Они не могут ничего понять, что произошло, спрашивают у меня, что случилось. В общем, они мне по-мужски объяснили ситуацию. Что произошло. «Мы пришли – он висит». Какое‐то оправдание, типа мы не виноваты. Они мне объяснили, вот так было, мы пришли, а он – все.
Лёха оставил записку. Тетя Фая дала ее мне прочесть. Записка была очень плохо написана – кровью на обратной стороне фотографии. Я не помню, кто был на ней изображен, а написано было что‐то вроде: «Я всех ненавижу. Единственный человек, которого я люблю, – это Рома». Что‐то типа «всех ненавижу, Рома, привет»… Я ее не забрал, она осталась у его мамы. Она ничего никому не отдала. Мне только несколько личных вещей Лёхиных – рубашку, она у меня до сих пор в Москве дома лежит. Еще у меня труба его осталась, которую я так и не продал, она у нас на студии лежит. Когда я уезжал из Таганрога в Москву, я оставил свою гитару дома, потому что не было места в сумке. Решил ее потом перевезти, а вот трубу взял с собой. С ней и приехал в Москву. Не знаю зачем. Мой лучший друг.
У Лёхи были конфликты с собой, его жизнь его не устраивала, потому что он был творческим человеком. Он рисовал хорошо, играл на гитаре, на трубе. Песни писал. Ему хотелось какого‐то творчества. И я ему говорил: «Давай уедем вместе в Москву!» А он: «Да как я уеду, у меня жена, ребенок…» Он повесился, когда у него уже ребенок был.
На поминках меня алкоголь не брал совсем. Я очень много пил, но это мне абсолютно не помогало. Я сидел совершенно трезвый. Мне казалось, что все к смерти относятся очень легко. Он же был мой самый лучший друг! А эти люди недостаточно скорбят, недостаточно хорошо относятся к этому человеку. Я сидел, смотрел на них и думал, что они все недостойны тут быть. Мне было очень неприятно все это видеть, и на другой день я уехал. Я сказал, что никогда больше не приеду в Мариуполь, здесь мне делать больше нечего. Я это всем сказал. И уехал. А в Таганроге меня, конечно, мама поддержала. Мама – это ж мама. После этого у меня глаз покосился, сейчас даже заметно. Нервы.
Может, я мало говорил с Лёхой, может, не убедил его в чем‐то, в каких‐то совместных планах. Я собирался ехать за своей мечтой, а он останется, не сможет. Он так и говорил все время. А я отвечал, что нужно ехать, нужно всегда идти к своей мечте. Ну и что, что родился ребенок? Ничего страшного… Я видел, что у Лёхи не все хорошо в семье, он не очень любит свою жену…
Эта смерть – поворотный момент для меня. Я не могу этого понять до конца. Это же мой друг. Винить я его не могу, а виню. Двоякая ситуация. Я не согласен с ним, а спорить‐то уже нельзя. Его нет. Как можно спорить с тем, кого нет? А хочется. Потому что я не последний человек в его жизни. Поэтому хочется что‐то объяснить ему, а уже невозможно…
Лёха в последнее время был очень злой. Я его не понимал. Отчасти понимал, потому и предлагал уехать в Москву вместе. Но он был агрессивным, как‐то злобно настроен даже ко мне. История со Светой тогда уже подостыла немного, а вот то, что друга моего Лёхи больше нет, – это был край.
В отношении дружбы для меня ничего не изменилось с тех пор. Просто тогда было больше времени – можно было жить, ничего не делать и общаться. Спорить о чем‐то, делиться чем‐то. Сейчас просто меньше времени, но ценности остались прежние. Меня друзья не предавали – видимо, я сделал правильный выбор, ведь друзей выбирают. Друзей выбирают. Это ведь не открытие? Вокруг меня были люди, которые могли стать моими друзьями при прочих равных условиях. Если мне было легко с человеком, я на него ставил, и получалось так, что с ним я больше общался, дружил. Но это ж сразу видно, когда человек подходит тебе: ты понимаешь, у вас общие цели, ценности. Ты к нему тянешься. А он – к тебе.
Приятелей у меня было много, а друзей очень мало. После отъезда в Москву все стало на свои места. Все оказалось правильным по части друзей. Кто был просто приятелями – ими и остались, а кто мне нравился, в ком я был уверен – остались друзьями. Без ошибки.
Потом я защитил диплом. Был выпускной бал во дворце Алфераки – жил такой греческий купец когда‐то в Таганроге. У него был дворец, который впоследствии стал краеведческим музеем. А когда перестройка пришла, коммерция, его опять сделали дворцом, где проходят светские рауты с какими‐то виолончелистами. Вот в этом дворце мы, выпускники колледжей, проводили торжественную часть выпускного вечера – вручение дипломов. Я организовывал все это мероприятие, был его ведущим, под моим руководством программу вечера писали.
Нам вручили дипломы, и мы поехали в кафе, вечеринку в котором организовывал тоже я. Мы там посидели, отметили, потом пошли к морю на набережную. Там были жесткие разборки, беспредел. Меня никто не трогал. Даже из других колледжей. Не потому что я был сильным – я сильным не был, – просто пользовался уважением. Изредка шальной подходил какой‐то, но тут же этого человека оттаскивали, чтобы от меня отстал.
На следующее утро я решил сразу уезжать. У меня был на руках диплом. Я себе давно сказал: будет диплом – сразу поеду. Ночью я завалился к маме: «Мама, я уезжаю утром. Помогай – билетов нет». А у меня мама раньше работала на рынке и знала всех челноков, расписание автобусов из Таганрога в Москву, на вещевой рынок в Лужниках. «Хорошо, сынок».
Я собрал сумку, и она меня проводила. Я сел в рейсовый автобус и поехал. Все. Мама знала, что я собираюсь уезжать, что это все серьезно. Она даже была рада, что я уезжаю. Она же видела, что происходит у меня в Таганроге. Она понимала, что если сын останется, он будет маяться, а в Москве, может, что‐то получится. Она не очень‐то верила, что я стану музыкантом или артистом. Она даже была согласна, что я буду просто работать где‐то в строительстве, чтобы я просто попробовал себя. И она со своим благословением утром посадила меня на этот рейсовый автобус, который ехал в «Лужники».
У меня был только телефон Валеры Полиенко и адрес двоюродной сестры Наташи. Мама позвонила ей и сказала, что Рома едет. В кармане у меня было рублей семьсот, по меркам Таганрога на эти деньги я мог прожить примерно месяц. Я сам копил, еще мама добавила, чего‐то сунула перед отъездом, как это обычно бывает.
Уезжать было не страшно. Наоборот. Надо было уезжать, пора. Я еще за год до окончания колледжа созрел, понимал, что здесь ничего не будет путного. А попробовать проверить, нужен я или нет, могу или нет, надо было. У меня была даже такая мысль, что если я приеду в Москву и у меня ничего не получится, я хоть буду спокоен. У меня была цель – писать песни, играть и петь их людям. Но я прекрасно понимал, что сразу ничего не получится, хоть и очень надеялся на это. Я ехал петь песни. Изначально.
Я хотел стать известным человеком, но я не представлял себя в будущем таким, какой я сейчас. Я видел себя менее заметным человеком. Я мечтал о меньшем. Я никогда не думал, что буду музыкантом такого уровня. Другие картины были в голове. Я думал, буду работать, буду нормальным музыкантом.
Я уехал, потому что не осталось ничего. Ни друзей, ни любимых. Все позади. Никаких обязательств. «В Москву! В Москву!» Я себе не представлял, что буду там делать, но все это меня подтолкнуло. Группы нет. Есть один я. У меня никого нет. Что делать дальше? Куда? В Москву! И я с чистой совестью просто слился.
Досвидос! Всё.