К книге
Одинокая ласточкаПастор Билли: волки Ясудзи Окамуры
26%
Пастор Билли: волки Ясудзи Окамуры
5

И рассказывать, и слушать эту историю – настоящая пытка. Пока каждое ее слово выползет из сердца рассказчика, проползет к его глотке, к языку, заползет в уши слушателя, пройдет через барабанные перепонки и по восьмому черепному нерву доберется до мозга, сколько оно вырвет по пути кожи и мяса, сколько оставит за собой кровоточащих ран?

Но эту историю нельзя пропустить. Для чего мы семьдесят лет ждали встречи, не для того разве, чтобы вспомнить военные годы? А эта девушка всегда остается перед нами – на первом плане, на среднем плане, на дальнем плане тех лет, и куда бы мы ни пошли, от нее нам не скрыться.

Эта история произошла семьдесят два года назад. Хорошо, что мне не пришлось рассказывать ее семьдесят два года назад, пятьдесят два года назад, даже тридцать два года назад. Рассказывай я тогда, каким гневом были бы наполнены мои слова, какой болью, какой жалостью? Время – удивительная штука: оно растерло шипы чувств, отмочило их в воде, превратило в почву, и из этой почвы проклюнулся росток. Этот росток – сила жизни. Прежние мои чувства никуда не исчезли, но теперь они лишь подводят нас к началу истории. Моя душа полна тихого умиления. Кто эта девушка, как не росток? Придави ее скалой – из-под каменной глыбы все равно пробьется наружу стебелек ее жизни, пробьется, каким бы крохотным он ни был.

Вы, может быть, скажете: выходит, за семьдесят два года на свет появился один только маленький росточек? Сколько же еще раз по семьдесят два года должно пройти, чтобы выросло большое дерево? А я отвечу: зато этот маленький, ждавший семьдесят два года росточек способен прожить тысячу, десять тысяч раз по семьдесят два года.

Лю Чжаоху, в твоей истории ее зовут Яо Гуйянь, или А-янь. Ты, Иэн, зовешь ее Уинд. А для меня она Стелла. Stella означает “звезда”, и я вымолил это имя у Бога. Господи, просил я, подари ей звезду, хотя бы маленькую звездочку. Пусть Твоя звезда осветит ей дорогу, она совсем заблудилась…

Бог услышал мои молитвы, Он подарил звезду – но не ей. Позже я мало-помалу осознал, что звезда предназначалась мне, она стала моей звездой, она осветила мне дорогу, указала мне путь.

Это я заблудился, а не она.

А-янь, Уинд, Стелла, три имени одного человека, или же три его грани. Разделив их, получишь три совершенно разные части, и сложно будет поверить, что все они принадлежат одному целому. Но стоит их соединить, и уже вряд ли кто-то найдет, где заканчивается одна часть и начинается другая, настолько гармонично и естественно они сольются воедино.

Даже если я позволю вам сделать тысячу, десять тысяч попыток, вы все равно не сможете представить, как мы со Стеллой встретились. Это выходит за пределы человеческого воображения, столь жестокое зрелище можно увидеть разве что в мире зверей.

Это было весенним утром семьдесят два года назад, сезон Цинмин только-только окончился, воздух резко потеплел. Если мне не изменяет память, это был самый чудесный день за весь год, такой прекрасной погоды не было ни до, ни после. В тот день природа кругом будто кричала во весь голос. В крике солнца была сила, которая взращивает все живое, в крике гор и полей – сочная зелень и чистота после благотворного дождя, в крике деревьев – радость от того, что распустилась листва, в крике цветов – желания, пробужденные крыльями бабочек и пчел. Кто мог подумать, что жестокость, которая могла свершиться в любой из сотен и тысяч заурядных дней, выберет, как нарочно, столь дивный, редкий денек? В тот день мне вдруг стало ясно, что означают загадочные слова из “Бесплодной земли” Т. С. Элиота, строки, которые я когда-то прочел, но не понял:

Апрель, беспощадный месяц, выводит

Сирень из мертвой земли…[21]

Я тогда направлялся в окрестное село – навестить одного из здешних моих приятелей-травников. Правильнее говорить “травники”, но все вокруг звали их “бродячими лекарями”. Я ехал, в общем-то, не для того, чтобы проповедовать ему Евангелие (да простит меня Бог), у таких людей башка из гранита, даже Господу трудно отыскать в этом граните щелочку. Я хотел спросить у него, где растет одна лекарственная трава и как отличить ее от других похожих трав. Обычно лекари не спешили делиться столь глубокими знаниями, тем более с собратьями по ремеслу, но я нашел к ним подход. Подход был очень простой, всего-навсего горстка американских конфет или популярный среди горожанок узорчатый платок. Прожив здесь много лет, я знал по опыту: дети и женщины, вот кто охотнее откроет мне двери.

С травниками я водился, потому что мои запасы лекарств к тому времени уже оскудели. Медикаменты, которые я привез в багаже, том, что когда-то тащили шестеро носильщиков, давным-давно кончились. Наша церковь закупала на пожертвования лекарства и каждый год находила способ переслать их в Китай, разношерстные приятели, которыми я здесь обзавелся, порой выручали меня дефицитными, добытыми на черном рынке препаратами, но мои потребности росли день ото дня, и вся эта помощь была лишь каплей в море. Западных медикаментов осталось совсем мало, приходилось беречь их для тяжелых случаев, а простуды и ушибы лечить травами и всевозможными их производными, например порошками и мазями. За эти годы я научился быть, как говорится в Евангелии от Матфея, “мудр, как змии”.

От дома до этого места было около сорока пяти ли. Не так уж далеко и не так уж близко, расстояние, которое деревенские жители, в зависимости от своего сословия, преодолевали по-разному: одни на паланкине, другие на мулах или лошадях, третьи на ручной тележке, четвертые пешком… А вот мой транспорт был им в диковину – я передвигался на велосипеде. Его оставил мне, уезжая на родину, один миссионер. Сказать наверняка, сколько этому велосипеду лет, где его произвели, было уже невозможно. Единственной его деталью, которая не издавала никаких звуков, был звонок, тормоза отсутствовали, несколько спиц лопнуло, и к каким только хитроумным ухищрениям я ни прибегал, чтобы в очередной раз залатать покрышки. И все равно – для сельских тропок это был самый лучший, самый быстрый и удобный транспорт, и я много раз мчался на нем на помощь больным.

Уже почти доехав, я почувствовал усталость, притормозил и сел на камень – отдохнуть и заодно глотнуть чаю, который я взял из дома. Поднялся ветер, мало-помалу он сдул с тела пот, и рубашка перестала липнуть к спине. Придорожные травы колыхались на ветру, их шелест напоминал шум бегущей воды.

Вдруг я заметил, что трава неподалеку примята, но не так, как если бы по ней прошел конь, мул или спешащий по делам человек, потому что ни стопы, ни копыта не оставляют таких широких следов, – казалось, здесь волокли что-то тяжелое. Внезапно я услышал позади шорох и обернулся. Кто-то поднялся из мелкого оврага, раздался слабый окрик. Фигура стояла спиной к свету, я не видел толком лица, но смутно различил, что передо мной женщина, и эта женщина, сгорбившись, держит что-то в руках. Она хотела приблизиться ко мне, сделала один неровный шаг, но тут же остановилась и покачнулась, будто перед падением.

Я торопливо поставил чашку на камень и подбежал к ней. При взгляде на меня она остолбенела. Наверно, она рассмотрела под ярким солнцем мои глубокие глазные впадины, а в них – голубые глаза, она поняла, что я янфань, иностранец. На секунду женщину охватило смятение, затем у нее подкосились ноги, и она невольно упала на колени. Когда она падала, ее тело наклонилось, отчего руки слегка выдвинулись вперед, словно она показывала мне то, что в них находится.

Подойдя к ней вплотную, я наконец увидел, что у нее в руках. Казалось, это змея свернулась не слишком тугими кольцами – половина змеиного туловища прилипла к ее животу, другая половина лежала у нее в ладонях, – красновато-розовая змея, с бугристыми прожилками, с легким бордовым отливом.

Господи!.. Это были кишки. Она держала собственные кишки.

Лишь тогда я заметил, что на правой руке у нее недостает трех пальцев, в животе зияет длинная рана, а черная рубашка вся затвердела от крови. Она насилу дернула головой, точно указывая куда-то на склон, шевельнула губами, выдохнула: “Моя… дочь…” – и кулем повалилась на землю. Я резко похлопал женщину по щекам, пытаясь привести ее в чувство, но отражение неба и гор в ее зрачках уже помутнело.

Я бросился к велосипеду и отвязал от него аптечку, действуя скорее машинально: в этом ящичке не было ничего, что могло бы спасти раненую. Когда я вернулся к ней, пульс уже не прощупывался.

На самом деле женщина давно умерла, она лишь упрямо берегла свой последний вздох до той минуты, пока не увидела меня.

Я тотчас вспомнил ее предсмертные слова и помчался в указанном ею направлении.

Там, на склоне, на расстоянии десятка-другого шагов, что-то ослепительно белело, выглядывая из травы, точно камень. Подойдя ближе, я обнаружил, что это белая рубашка. Нет, не рубашка – оторванный от нее кусок. Под ним лежало скорченное тело. Я перевернул его; это была девочка, на вид лет тринадцати или чуть старше, без сознания. Девочка была почти полностью обнажена, без заметных повреждений на теле, только по бедрам еще текли липкие струйки крови. Я раздвинул ее ноги: между ними была воткнута толстая, багровая от крови палка.

Позже, возвращаясь мысленно к событиям того дня, я словно не мог восстановить в памяти все, что тогда чувствовал. Я лишь смутно помнил боль. Казалось бы, в тот день боль должна была родиться из глаз и потом перебраться в сердце и еще, может быть, в кишечник и желудок. Но в тот день мои глаза, мое сердце, мой желудок и мои кишки онемели и боль пронзила только уши. В ушах будто пронеслось десять тысяч самолетов, их чудовищный гул отнял у меня способность мыслить, мозг провалился в пустоту, губы повторяли раз за разом одно слово: твари, твари, твари, твари…

Требовалось срочно обработать рану, иначе девочку ждала смерть от чрезмерной потери крови. Но у меня в аптечке не было нужных хирургических инструментов, я должен был немедленно вернуться домой.

Наконец врач с холодным рассудком победил во мне импульсивного пастора, я взял себя в руки. Сняв халат, я скрутил из него веревку, поднял девочку и привязал ее к велосипедной раме. Затем я вскочил на велосипед и погнал, старательно наклоняясь вперед, чтобы прикрыть собой голое девичье тело. Увидел бы кто в тот день иностранца, который мчит на велосипеде по горной тропке, борясь с ветром, выгнув колесом спину, в одной только легкой, не по сезону, безрукавке, он, конечно, принял бы сего иностранца за сумасшедшего. Но мне было не до того.

На полдороге я вспомнил о брошенном на пустом склоне трупе, но мне было не до покойной, все, что я мог, – поручить ее в молитвах какому-нибудь доброму самаритянину, которому случится проходить мимо. Честь и достоинство мертвого никогда не будут важнее чьей-то жизни.

В тот день мой велосипед ни разу не заартачился, и я доехал гораздо быстрее обычного. Когда я слез с сиденья, то обнаружил, что оно измазано кровью, моей кровью – я даже не заметил, как стер кожу на внутренней стороне бедер.

Этот ветхий, неизвестно где и когда произведенный велосипед – герой войны. Сведения, которые он доставлял в тренировочный лагерь, появившийся впоследствии в Юэху, доходили порой до самого Чунцина, до Куньмина и даже до Индии с Бирмой. Когда газеты писали о том, что сброшенные “Летающими тиграми” бомбы и морские мины взорвали в такой-то бухте такое-то японское военное судно; что американский летчик, пилот сбитого японцами самолета, провел целую ночь в море, а наутро чудом был найден рыбацким сампаном и спасен от гибели; что однажды вечером некий высокопоставленный чиновник скончался в борделе в результате внезапного нападения или что какой-нибудь нанкинский визитер, важная шишка из марионеточного правительства, на устроенном в его честь банкете выпил винца, изошел кровью, которая вдруг хлынула изо рта, глаз, ушей и носа, и помер, – никто из читателей и не думал связать эти события с моим старым драндулетом.

Был бы он солдатом или хотя бы войсковым псом, ему давно бы уже вручили почетную медаль за боевые заслуги. Увы, он всего лишь велосипед. Он не удостоился ни единого упоминания в тех отчетах, которые снова и снова писал и отправлял Майлз и которым так мало внимания уделял Вашингтон. Мне все равно. Если бы я раздавал награды, я наградил бы его за подвиг, не имеющий никакого отношения к тому, что я перечислил, да и вообще к войне. Главное, что он сделал – и за что я больше всего им горжусь, – в тот день он спас Стеллу. Конечно, тогда она еще не носила это имя.

Я перенес девочку в дом, положил на свою кровать и тут же начал обрабатывать рану. У меня не было анестетиков, пришлось обойтись порцией седативного. Я старался касаться как можно легче, но девочка все-таки очнулась от боли. Она вскрикнула, хотела сесть, но лишилась сил и безвольно прислонилась к стене. Когда она увидела меня, в ее взгляде мелькнула не паника – паника захлестнула ее позже, – а растерянность, она не понимала, где находится.

– Не бойся, я врач, американец, – сказал я как можно ласковее. – У тебя небольшая рана, надо ее обработать.

Вероятно, мои слова пробудили в ее памяти недавний кошмар, она вдруг осознала, что на ней ничего нет, обхватила руками грудь и попыталась сжаться в комочек. Но маленьким рукам никак не удавалось прикрыть все тело, и девочка задрожала от жгучего стыда.

Я набросил на нее куртку. Она чуть успокоилась и сразу вспомнила о главном.

– А мама, где мама? – спросила она.

О том, что она спрашивает, я догадался по губам – у нее сел голос.

Я стал лихорадочно соображать. Я сомневался. Причина моих сомнений заключалась в том, что я не знал, сколько именно девочка успела увидеть. В конце концов я солгал, ответив неопределенно:

– Не волнуйся, твою маму уже отнесли домой.

Уголки ее губ дрогнули точно в бессильной попытке улыбнуться, но она ни о чем больше не спрашивала, она мне поверила.

Это был первый и единственный раз, когда я ей солгал. Я открою ей правду – но не сейчас. Я дождусь, пока она окрепнет, пока обретет стойкость, чтобы выдержать столь злую весть.

Хотя ее тревога поутихла, она все еще не желала мне помогать, упорно не давая сдвинуть куртку, которой я ее накрыл. Я невольно изумился: ничего себе у человека сила – при такой-то ране.

Мне пришлось сказать:

– Рана серьезная, если не принять срочно меры, пойдет заражение.

Она так озадаченно на меня посмотрела, что я вдруг понял: она не знает, что такое “заражение”. Я попробовал другое слово, “воспаление”, но и оно оказалось незнакомым. Тогда я сказал, что рана “загноится”, начнет “гнить”. Она наконец поняла. По ее неуверенному взгляду было ясно, что в ней отчаянно борются два противника: позор и гниение. В конце концов позор победил и вцепившиеся в край одежды пальцы так и не разжались.

– Дитя, послушай, если не обработать рану, ты можешь умереть, – сказал я.

В ее глазах промелькнул страх. Толика страха, крупица размером с искру, и эту искру тотчас погасил позор. Ее рука по-прежнему удерживала куртку.

– Если ее не обработать, ты, может, никогда уже… – Я мысленно пожевал концовку фразы, придавая ей то одну, то другую форму, и наконец с большим трудом вытолкнул ее из себя: – Не родишь ребенка.

От слов, которыми я запугивал столь юную девочку, я ощутил себя почти таким же бесчеловечным, бессовестным, как те, кто над ней надругался. Но я должен был попытаться – в глухих, отсталых деревнях бесплодия страшатся порой сильнее смерти.

Как я и рассчитывал, ее пальцы дрогнули.

Я достал из кармана штанов носовой платок и накрыл им ее глаза.

– Давай представим, что мы с тобой в темном лесу, где ничегошеньки не видать. На тебе ничего нет, и на мне ничего нет. И ты меня не видишь, и я тебя не вижу, мы даже самих себя не видим. Договорились?

Она медленно легла на спину и позволила мне убрать куртку.

Обработка раны – процесс болезненный, и я знал, что ей хотелось кричать, но позор запечатал ей рот, и она только впивалась в губы зубами. Следы от зубов становились все отчетливее, а после зубы и губы поменяли цвет, губы заметно посинели, а зубы, наоборот, покраснели – от крови. Я вложил ей в рот махровое полотенце, велел ей закусить его. Вот тогда из нее вырвался крик, но ткань поглотила лезвие звука, из-под полотенца донесся лишь неясный стон.

Наконец швы были наложены. Несмотря на риск заражения, я отказался от антибиотиков, решив, что достаточно восполнить ее силы рисовой кашицей и куриным бульоном. Я хотел рискнуть, хотел сразиться с бактериями без посторонней помощи, вооружившись лишь антителами ее молодого организма. Но я проиграл, в ране началось заражение. Девочку лихорадило, она не приходила в сознание, только глухо и неразборчиво бредила во сне. Я понял лишь, что она зовет маму и какого-то “братца” – имя я не расслышал.

Я снова и снова поил ее, обтирал спиртом, делал ей холодные компрессы, смачивая полотенца колодезной водой, но физические методы снижения температуры не действовали. В конце концов мне пришлось пустить в ход свой скудный запас антибиотиков. Она, наверно, еще ни разу в жизни не принимала западные лекарства, да и вообще какие-либо медикаменты, поэтому реакция ее организма на антибиотики была моментальной. Когда я утром открыл дверь в ее комнату, она была уже в сознании и сидела в изголовье кровати (я поселил ее в комнате, которую держал для странствующих миссионеров).

Она сидела спиной ко мне, оцепенело глядя на усыпанный бутонами олеандр за окном. Своей одежды у нее не было, она куталась в мой старый халат, рукава которого были высоко закатаны, – если бы она встала, полы халата закрыли бы ее ступни. Я уже попросил кухарку, местную христианку, которая у меня работала, поискать у себя дома какую-нибудь старую одежду для девочки. Только ей, кухарке, я рассказал о том, что случилось с беднягой, я верил, что женщина будет держать язык за зубами. В Юэху девочку никто не знал, она могла спокойно лечиться, не боясь лишних сплетен. Опыт жизни в этих краях подсказывал мне, что девушка, с которой произошла такая беда, могла смыть свой позор только смертью.

Я подошел к ней, пощупал лоб.

– Жара больше нет, вот и славно.

Она отпрянула назад, по ее телу пробежала дрожь.

Еще долго потом она немела от страха, стоило кому-то приблизиться к ней на шаг.

– Можешь звать меня пастором Маем – или пастором Билли, – сказал я.

Я говорил чрезвычайно осторожно, обращаясь с ней так, будто она была хрупкой фарфоровой вазой, способной разбиться от малейшего касания.

Она молча кивнула.

– А тебя как зовут? – спросил я. – Я пока не знаю твоего имени.

Она долго думала, словно я задал ей трудную задачку, и наконец робко ответила:

– Сань… Саньмэй.

Эта девочка, пожалуй, еще не привыкла лгать, бегающий взгляд моментально выдал ее волнение. Я догадался, что это вымышленное имя.

С чего бы ей называть мне свое настоящее имя? За ним тянулась длинная череда домочадцев, родственников, друзей, соседей и, может быть, свах. Она не хотела вовлекать меня в эти связи, она не желала, чтобы все эти люди узнали секрет, который знал я.

Только теперь я по-настоящему разглядел ее лицо. Оно было миловидным, но что-то в нем казалось странным, дисгармоничным. Немного погодя я понял, в чем дело: на лице девочки-подростка были глаза взрослого, умудренного жизнью человека.

Я не мог смотреть в эти полные печали глаза.

В деревянном ящичке, который я всюду носил с собой, лежал толстый молитвенник с молитвами на разные случаи жизни: свадьбу, похороны, церемонию наречения имени, посвящение младенца, крещение, празднование совершеннолетия, выпускной, потерю работы, болезнь, кончину родственника, была там даже коротенькая молитва по случаю смерти любимого питомца. Но в Господнем словаре не нашлось ни единой строчки, способной утешить девочку, которая, не понимая еще толком по юности лет, что такое “девственность”, эту самую девственность уже потеряла. Я долго подбирал слова, но обнаружил, что мне нечего ей сказать.

– Где ты живешь? – спросил я.

На ее лице вновь отразилась неуверенность, как тогда, когда я спросил ее имя. Поколебавшись, девочка ответила, что она из села Уа́о. Там жил травник, к которому я ехал в тот день, и это село расположено как раз неподалеку от того места, где я ее нашел. Пока что я не мог определить, правду она говорит или нет.

Я хотел окликнуть ее: “Саньмэй!” – но у меня язык не повернулся. То была не настоящая она – произнеся это имя, я сам стал бы ненастоящим.

– Стелла – можно, я буду звать тебя Стеллой, пока ты здесь? – вдруг спросил я.

Она озадаченно поглядела на меня.

– У нас, американцев, “Стелла” означает “звезда”, – объяснил я. – Вот отправилась ты в путь, идешь одна, стемнело – а ты отыскала на небе звезду, и уже совсем не страшно и можно найти дорогу домой.

Ее лицо просветлело, а в глаза вдруг стремительно вернулась девочка-подросток. Но это длилось недолго, считаные мгновения.

Мои слова, видимо, вызвали в ней новую мысль. Помолчав немного, она прошептала:

– Пастор Билли… я хочу домой.

Я вздохнул.

– Дитя, тебе пока нельзя возвращаться. Ты слишком слаба, тебе нужно как следует подкрепиться, как следует отдохнуть. Вот поправишься, и я отвезу тебя обратно.

Я принес из кухни куриный суп, который с утра пораньше сварила кухарка, девочка послушно его съела, но чашку после еды не отставила. Опустив глаза, она спросила, запинаясь:

– Пастор Билли, а… рис есть? Хоть полчашечки.

Тогда я вспомнил, что эти два дня я давал ей только жидкую пищу, она, должно быть, совсем оголодала.

Я ушел на кухню, наложил в чашку остатки вареного риса, залил их кипятком и добавил сверху несколько ломтиков маринованной редьки. Девочка ела быстро, и только когда палочки коснулись дна чашки, ее движения замедлились, ей стало неловко. В голове у нее громоздилась неподвижная каменная глыба, а животу все было нипочем, и голова кляла живот за его бесстыдство.

Юна, она была еще так юна. Юная жизнь подобна реке: руби ее десятком тысяч ножей – волны все равно сомкнутся.

– На кухне еще есть. – Я забрал пустую чашку и заново наполнил ее рисом.

Вот так Стелла, Звездочка, поселилась у меня.

Когда она окрепла и встала с постели, я, боясь, как бы она не заскучала, поручил ей мыть за кухарку овощи, перебирать фасоль, дал ей заштопать кое-какие старые вещи. Почти всю свою работу она выполняла у себя в комнате, на кухне или на заднем дворе. Она все время находилась под моим присмотром, я и на шаг не выпускал ее за ворота, опасаясь, что она привлечет ненароком любопытные взгляды местных жителей и те начнут задавать вопросы.

Она была усердна, расторопна, и кухарка ее хвалила, хотя Стелла с ней почти не разговаривала. Даже наше с ней общение ограничивалось короткими вежливыми приветствиями. Говоря со мной, она глядела обычно не на меня, а вниз, как будто я прятался где-то в ее туфлях или на рукаве. Я понимал, что нас разделяет хрупкая, мрачная тайна, одно опрометчивое слово, один неверный взгляд – и эта тайна раскроется, и тогда Стелла рухнет прямиком в бездну и разобьется. Поэтому я осторожничал и строго следил за тем, чтобы не переступить незримую черту.

Однажды Стелла увидела, что я переписываю псалмы, и подошла ко мне – это был первый раз, когда она сама решила войти в мою комнату. Я не был знатоком китайской каллиграфии, мы с бумагой и кистью еще неуклюже друг к другу притирались. Стелла тихонько постояла у меня за спиной и вдруг робко спросила:

– Пастор Билли, можно, я буду за вас переписывать?

Я ужасно удивился.

– А что, ты ходила в школу?

– Ходила несколько дней, а потом меня старший брат учил, – ответила она.

– Это который что-то-там-Ху? – спросил я.

Настал ее черед удивляться.

– Откуда вы знаете?

– Ты все время его звала, пока тебя лихорадило, – сказал я.

Лицо Стеллы мигом залилось краской, целиком, до самой шеи. Пунцовый румянец совершенно его преобразил – будто из сухой, растрескавшейся земли неожиданно выступила влага. В этот момент Стелла была необычайно хороша. Я загляделся на нее, душу тронуло умиление: Господи, наконец Ты показал мне лицо, которое должно быть у юной девочки.

– А где он сейчас, твой старший брат?

Едва я это сказал, как мне тотчас стало ясно, что я поспешил, коснулся опасной черты, вновь разрушил надежду на нормальный разговор. Каждый раз, когда мне следовало бы отступить, я делал губительный шажок вперед.

Мои опасения оправдались: пунцовый румянец на ее лице исчез так же быстро, как появился. На смену ему пришла бледная печаль.

– Я не знаю, – ответила она.

Я молча уступил ей свое место. Писала она не слишком умело, я видел, что ей недостает практики, и все же ее почерк был тверд и энергичен. Было понятно, что она знает не все иероглифы, я без труда мог определить, какие из них ей незнакомы – их она писала неуверенно, по многу раз переводя взгляд с листа на книгу и обратно, копируя черту за чертой. Когда Стелла писала, она казалась совсем другим человеком, вся ее воля сосредоточивалась на кончике кисти, дыхание делалось глубже. В эти минуты в мире не было войны, не было смерти, не было боли. В эти минуты в мире не было даже ее самой.

Я понял тогда то, в чем впоследствии еще не раз убеждался. Пусть в наших с ней разговорах крылось бессчетное множество запретных зон, где любой неверный шаг грозил падением в роковую пропасть, – существовала территория, где я мог ступать свободно, без опаски, где не было ловушек и преград и я волен был идти куда вздумается, не боясь пересечь черту.

Этой территорией была ее жажда знаний.

В тот день она переписывала двадцать третий псалом[22]:

Господь – Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться:

Он покоит меня на злачных пажитях

и водит меня к водам тихим.

Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла,

потому что Ты со мной;

Твой жезл и Твой посох – они успокаивают меня.

Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих;

умастил елеем голову мою; чаша моя преисполнена.

Так, благость и милость да сопровождают меня во все дни жизни моей,

и я пребуду в доме Господнем многие дни.

Закончив, Стелла попросила меня прочесть написанное вслух от начала до конца.

– Поняла что-нибудь? – спросил я.

Она подумала.

– Это про то, что не надо бояться?

Я был приятно удивлен.

– Ты знаешь, кто такой Господь?

– Ваш бодхисаттва, – кивнула она.

– Господь не бодхисаттва, бодхисаттв может быть много, а Господь – один, – сказал я.

– Я поняла, ваш Господь сильнее бодхисаттв. Он над ними главный.

Я не знал, смеяться мне или плакать.

– Господь, бодхисаттвы – проку от них никакого, они только за хорошими людьми следят, а за плохими уследить не могут, – проговорила она.

Сердце слабо кольнуло кинжалом. Я чуть не признался ей: в тот день, когда я увидел ее лежащей в траве, в моей душе прозвучали именно эти слова.

– Стелла, я тоже иногда не понимаю Господа. – Я вздохнул. – Никто не обещает, что Он непременно тебя защитит, непременно излечит от всех болезней, непременно сделает так, чтобы ты жила долго и счастливо.

Стелла широко распахнула глаза.

– И чего вы тогда в него верите? – недоуменно спросила она.

– Может быть, мир на земле Ему не установить, зато Он установит мир в твоей душе – если только ты поверишь, – сказал я.

Она долго молчала, не отрывая взгляда от переписанного ею псалма.

– Пастор Билли, можно он пока у меня побудет, этот “листок для храбрости”? – робко спросила она.

– Дарю, – сказал я. – Когда станет страшно, прочти это вслух, и твоя душа окрепнет.

Она подула на бумагу – тушь еще не просохла, – аккуратно скатала ее в трубочку и спрятала за пазуху.

Стелла не перешла в христианство, ни тогда, ни после, но я всегда считал, что она ближе к Богу, чем я. У нее была пара “небесных глаз” – их взор обходил все преграды из канонов и доктрин и проникал в самую суть веры.

Она наконец приняла меня в роли доктора и уже не закрывалась, когда я ее осматривал. Стелла выздоравливала и жаловалась только на зуд в ране и еще на боль в правом боку, которая то исчезала, то снова появлялась. Зуд меня не беспокоил, он означал, что рана заживает, но я никак не мог понять, откуда взялась боль – пока однажды не попросил Стеллу как можно подробнее описать симптомы.

– Как будто кто-то вцепился пальцами, крепко-крепко так, и не отпускает, – объяснила она.

Я сразу вспомнил, как мать Стеллы звала меня в тот день на помощь. Внезапно меня осенило: мать прижимала к себе дочь, удерживая ее со всей своей стальной волей до тех пор, пока женщине не отрубили три пальца. Часть ее жизни запечатлелась в теле дочери – то была последняя память, которую мать оставила ей о себе.

Я скрыл от Стеллы правду.

– Ничего, пройдет со временем, – сказал я.

Стелла прожила у меня около месяца.

Как-то раз, встав утром с кровати и открыв окно, я увидел ее во дворе. Накануне вечером шел дождь, лианы на каменной стене потемнели. Было еще совсем рано, солнечный свет казался густым и вязким, как масляная краска. Уже цвел жасмин, в воздухе витал его тонкий аромат. Стелла стояла на камне, разведя руки в стороны и ловя стекающие с карниза капли. Набрав полные пригоршни, она вскидывала руки высоко вверх, и кругом разлетались блестящие золотые брызги. Я заметил, что она немного поправилась, под рубашкой начали смутно угадываться очертания фигуры.

Все пройдет… Я преисполнился тихой благодарности. Скоро она станет молодой женщиной; вспоминая это время, она будет говорить себе: о, то был всего лишь ночной кошмар. А может, она и вовсе не будет думать об этом прошлом. Вырвет его из памяти, точно сорную траву.

За завтраком я спросил ее: хочешь вернуться? Она замерла. Стелла уже несколько раз просилась домой, но я неизменно отвечал, что она еще не окрепла. И вот теперь, когда ее желание должно было наконец исполниться, я увидел, что она колеблется.

– Я тебя отвезу, – сообщил я после минутного раздумья. – Придумаю для твоих родных какое-нибудь правдоподобное объяснение.

На самом деле я даже не представлял, что мне им сказать. Девушка месяц не появлялась дома, довез ее иностранец – тут и приукрашивать ничего не надо, от такого всю жизнь придется отмываться.

Она резко изменилась в лице.

– Нельзя, нельзя ни в коем случае, – замотала она головой.

– Ладно, тогда я просто подброшу тебя до деревни.

Она не стала спорить. Она знала, что не может в это смутное время отправиться в путь в одиночку, тем более после того, что с ней случилось.

Велосипед Стеллу поразил. Она устроилась на заднем сиденье и, как только велосипед набрал скорость, завизжала от страха и обеими руками вцепилась в мою одежду. Впервые при мне она позволила себе такие вольности, и я тихо порадовался в душе: я увидел, как натянутый до предела нерв понемногу расслабляется.

Увы, длилось это недолго, Стелла быстро опомнилась и смущенно затихла. Мало-помалу я стал ощущать тяжесть заднего сиденья; мы оба молчали, погруженные каждый в свои мысли. О ее мыслях я в целом догадывался, она о моих – нет.

Я задолжал ей правду, правду о ее матери, в последнее время я каждый день думал о том, как ей обо всем рассказать. Правда – это нож, я не мог допустить, чтобы Стеллу пырнули им, как только она вернется домой, я должен был подготовить ее в дороге, сделать так, чтобы ее кожа загрубела, затвердела.

На полпути я объявил, что у меня пересохло во рту, и остановился. Я наливал себе воду, когда Стелла вдруг опустилась передо мной на колени и трижды поклонилась до земли.

– Пастор Билли, вы мой спаситель-бодхисаттва, мне нельзя вас обманывать. Я живу не в Уао, а через реку от него, туда нужно плыть на сампане.

Я бросился ее поднимать, но она ни в какую не хотела вставать с колен.

– А еще – я не Саньмэй, Саньмэй – это моя мама. Меня зовут А-янь, “янь” как “ласточка”.

Я тихо вздохнул.

– Дома тебя могут звать как угодно, а здесь, у меня, ты Стелла, – сказал я.

Она наконец встала, свободная от тяжкого бремени. Но я-то знал, что у нее есть еще одна ноша, та, которую я вот-вот на нее взвалю.

Я пил воду и одновременно обдумывал то, что сейчас скажу. Правда была тяжела, я должен был сперва расчистить для нее дорогу.

– Стелла, ты в тот день видела… как японцы… обошлись с твоей мамой? – осторожно спросил я.

Она покачала головой:

– Мама держала меня крепко-крепко, я ничего не видела, только слышала, как она несколько раз закричала, а потом они ее пнули, и она упала в овраг.

– А потом… ты не знаешь?

Она подняла голову, посмотрела на меня. Уголки ее губ едва заметно дернулись.

– Мама умерла, – спокойно сказала она.

Я оторопел.

– Когда ты об этом узнала?

– Вы тогда сказали, что маму отнесли домой, а потом спросили, где я живу. Я поняла, что вы меня обманули.

Господи. Ложь, которую так тщательно выдумывал взрослый, не выдержала мимолетного взгляда ребенка.

– Ты… скучаешь по ней?

Я был черств, даже жесток. Мне хотелось, чтобы она прислонилась к моему плечу и поплакала. Слезы не могли ее утешить, зато они утешили бы меня. Но она не стала плакать. За все время нашего знакомства я почти не видел ее слез.

– Когда я была маленькой, мама говорила: на небе – звезда, на земле – человек. Когда человек умирает, он просто перемещается с земли на небо. В тот день вы назвали меня Стеллой и сказали, что это значит “звезда”, и я сразу поняла: это мама передала мне через вас весточку.

Я с трудом сдержал слезы. Храбрость этой девочки рвала мое сердце на части.

Храбрость Стеллы объяснялась не только тем, что Бог наделил ее мужеством; в душе Стеллы была опора, и пусть бы небо опрокинулось на землю и земля рассыпалась в крошево, пока существовала опора – существовала Стелла.

Этой опорой был Лю Чжаоху.

По-настоящему она сломалась в тот день, когда обнаружила, что ее опора рухнула.

Все это я узнал позже.

Я взял ее маленькую руку в свою ладонь.

– Стелла, давай поклянемся перед Богом – с сегодняшнего дня мы с тобой всегда будем говорить правду, хорошо?

Она кивнула.

Мы продолжили путь.

Велосипедные колеса взметали пыль, ехать оставалось все меньше. Мы ломали голову над тем, как объяснить столь долгое отсутствие Стеллы, не подозревая, что о постигшей мать с дочерью беде давно знала вся Сышиибу. В тот день, когда они наткнулись на японцев, две женщины из деревни прибирали неподалеку могилы. Эти женщины, прячась за большим деревом, не смея шелохнуться, своими глазами видели все, что случилось. Только когда японцы ушли, женщины спустились с холма и позвали на помощь мужчин. Но те нашли на холме лишь труп матери, потому что Стеллу я к тому времени уже увез. Женский шепоток пополз по деревне, и происшедшее, во всех его подробностях, стало “секретом”, который мусолился буквально за каждым обеденным столом.

Наконец мы добрались до Уао. Я кликнул лодочника и стал наблюдать, как Стелла переправляется на сампане через реку. Она шагнула на длинную каменную лестницу, одолела половину ступеней, затем обернулась и помахала мне рукой.

Я всю жизнь проклинал этот день – лучше бы его навсегда вырвали из календарей. Если бы у меня были глаза провидца, если бы они видели будущее, я ни за что не отпустил бы Стеллу.

Я так и не смог себя простить, до сих пор не могу.

* * *

После того как Стелла ушла, я вернулся к своим обычным занятиям: я проповедовал, лечил, помогал, делал все то, что положено делать деревенскому священнику. Но как только выдавалась свободная минута, я невольно вспоминал Стеллу. Как она морщила нос, старательно переписывая псалмы, как она вскидывала руки и ловила дождевые капли, стекавшие с карниза, как молча, опустив голову, перебирала фасоль. Я много раз порывался ее навестить, но всегда отказывался от этой мысли, воображая, какой поднимется переполох, если к Стелле заявится иностранец.

Однажды ночью я вдруг увидел ее во сне. Она безмолвно смотрела на меня с высоты, взгляд широко раскрытых глаз переполняла невыразимая печаль. Я потянулся к ней, хотел схватить за руку, но обнаружил, что у нее нет рук. У нее не было не только рук, но и тела, не было даже головы. Ее глаза, существовавшие сами по себе, одиноко парили в воздухе. В следующий миг я проснулся весь в холодном поту. Я решил, что непременно ее проведаю, хоть одним глазком на нее взгляну.

Наутро я доехал до Уао и переплыл реку на сампане. Сойдя на берег, я оказался у той длинной каменной лестницы. За эти годы горные тропки сделали мои ноги сильными и крепкими, сорок-пятьдесят ли на велосипеде были для меня сущим пустяком. Но катить по ровной дороге – это одно, а взбираться по сорока одной ступени с тяжелым велосипедом на плече – совсем другое. К тому времени, как мы одолели подъем, вид у нас обоих был весьма жалкий. Я оставил велосипед под раскидистым деревом и сел отдышаться, размышляя о том, как мне найти Стеллу и при этом не привлечь к себе лишнего внимания. Разумнее всего было дождаться, пока мимо будет пробегать какой-нибудь ребенок, дать ему пару конфет или монетку и попросить довести меня кратчайшим путем до Стеллиного дома. Или поручить ему самому отыскать Стеллу и привести ее ко мне, чтобы мы увиделись вдали от посторонних глаз.

Вдруг неподалеку появилась группа подростков, которые с криком гнались за мальчиком постарше. Мальчик улепетывал, как испуганный заяц, трепеща и почти не касаясь земли. Не в силах его настичь, остальные дети начали швырять в него камни. Мальчик уворачивался как мог, но несколько камней все-таки задело его спину и плечи, и он сжался от боли. Его скорость заметно снизилась, но он все еще не сдавался. Закрывая руками голову, спотыкаясь, он продолжал убегать, но его бег стал неровным. В конце концов он запнулся о скрытый в густой траве камень, обронил туфлю и тяжело упал на землю. Его преследователи нагнали свою жертву; ликуя, они окружили мальчика и стали по очереди в него плевать. Он сидел, обхватив голову руками, молча, неподвижно. Беспорядочные возгласы детей постепенно слились в один ритмичный клич:

– Сымай штаны! Сымай штаны! Сымай штаны!

Один из подростков первым бросился рвать на мальчике одежду, остальные последовали его примеру.

Я помчался к ним, чтобы остановить обидчиков. Они увидели меня и застыли на месте. Вероятно, из-за моего роста. Во мне было почти шесть футов[23], в этих краях я казался великаном. Возможно, сыграла роль и моя внешность. Хотя я носил то же, что здешние крестьяне, мой халат мог обмануть лишь издалека. Вблизи же меня мигом выдавали голубые глаза – а в этой деревне дети, наверно, еще никогда не встречали иностранца.

Я опустился на корточки, чтобы осмотреть упавшего мальчика. Подобно многим деревенским ребятам, он был обрит налысо, кожа головы едва заметно отливала синевой. Лоб кровил, кровили уголки губ и руки с тыльной стороны, лицо и тело были в пыли и плевках. Пояс на штанах ему развязали, рубаху спереди изорвали, прореха оголила плечо и половину маленькой, еще не оформившейся груди.

Господи, это была девочка.

Я вытащил платок, стал промокать ее ранки и вдруг заметил, что она сжимает в руке бумажный клочок. Я взял у нее этот клочок, разгладил его – оказалось, это обрывок рисовой бумаги, полстраницы размытых, слипшихся от мокрой грязи строк; я с трудом различил отдельные слова: “Господь… Пастырь… не убоюсь зла…” Я изумленно пригляделся к девочке и внезапно осознал, что передо мной Стелла.

У меня защемило сердце. Я не мог совладать со своим голосом.

– Стелла, не бойся, это я, пастор Билли.

Она вперила в меня пустой, бездумный взгляд. Я даже не понимал в этот миг, узнает она меня или нет.

– Да как можно так издеваться над человеком! – рассвирепел я.

Дети молчали. Наконец тот, кто первым набросился на Стеллу, упрямо хмыкнул:

– Значит, японцы пусть смотрят, а нам нельзя?

– Мамка говорит, это шлюха, – презрительно скривился другой мальчишка. – Всем дает. Она даже мужу своему не нужна.

– Десятками долбить твою мать! Прочь! – заорал я.

Я знал, что разодрал глотку, потому что в горле появился привкус крови.

Это было ругательство из местного диалекта. В стандартном китайском можно найти его приблизительные аналоги, но ни один из них не передаст до конца весь мерзкий смысл этой брани. Если разложить эту фразу по словам, получится два возможных толкования: первое – притащить “твою мать” и отыметь ее десятки раз; второе – отыметь одну за другой десятки “твоих матерей” (как если бы у человека было именно столько родительниц). На каких бы языках я ни говорил в своей жизни, никогда прежде я не ругался так грязно. Я и за меньшие, куда меньшие грехи просил у Господа прощения, однако на сей раз мне не было стыдно.

Подростки притихли. Надо думать, они впервые слышали, чтобы голубоглазый здоровяк-иностранец так заправски бранился. Вдруг ватага с шумом рассыпалась, как стайка воробьев.

– Стелла, прости меня, я опоздал.

Я упал перед ней на колени и заплакал. Я не видел себя со стороны, но я знаю, что в тот день я рыдал, как крестьянка, у которой бандиты отобрали все, что она накопила за полвека.

Стелла позволила мне завязать ей пояс на штанах, обуть ее, отряхнуть на ней одежду. Ее рубаха мужского кроя осталась без пуговиц, и мне никак не удавалось прикрыть полуобнаженную девичью грудь, пришлось повязать спереди, на манер косынки, мой носовой платок. Все это время Стелла сидела не шелохнувшись, не помогая мне и не сопротивляясь, и на ее лице не было и следа прежней мучительной стыдливости.

В эту минуту на склон взбежала женщина средних лет. Судя по всему, она долго мчалась без остановки: незнакомка часто дышала и держалась рукой за сердце, словно оно грозилось выпрыгнуть ей на ладонь.

– Ах вы чахоточники, чахоточники окаянные! – ругалась она на бегу (“чахоточниками” в Чжэцзяне называют непослушных детей).

Затем она увидела Стеллу и меня рядом с ней. Женщина смерила меня настороженным взглядом:

– Вы кто?

– Пастор Билли, друг А-янь, – сказал я.

Женщина вздохнула с облегчением.

– А, знаю, вы тот добрый иностранец, А-янь говорила, что вы спасли ей жизнь.

– А вы кто? – спросил я.

Она чуть помедлила с ответом.

– Я ее тетка.

– Всего месяц прошел, что с ней такое случилось?

Женщина села на землю, подобрала уголок рубашки и вытерла им слезы.

– Поначалу, как А-янь вернулась, все было более-менее спокойно. Деревенские шушукались за спиной, а так не трогали. Я боялась, что она опять попадется на глаза японцам, поэтому обрила ее наголо и нарядила мальчишкой. Кто же знал, что на этот раз беда придет не от японцев, а от Плешивого.

– Что за Плешивый? – спросил я.

– Один наш бездельник, – ответила женщина. – А-янь ушла по дрова, по дороге столкнулась с Плешивым, он затащил ее в лес и… и надругался над ней.

Я бросил взгляд на Стеллу, намекая, что не нужно больше ничего говорить. Женщина вздохнула:

– Она все равно не понимает, повредилась головой.

А-янь ни слова мне не говорила, только боялась в одиночку выходить со двора. Плешивый увидел, что ее нигде нет, и заявился к нам домой. Перелез ночью стену, вломился к А-янь через окно, она закричала, тут уж и я проснулась, пришлось ему убраться ни с чем. А-янь стало страшно спать одной, и она перебралась ко мне.

Так он не угомонился, знает ведь, что мы остались без мужчин, и давай стучаться среди ночи в дверь. Я не открыла, и он разорался за дверью, мол, нечего этой японской подстилке строить из себя скромницу. Я выскочила на него с кухонным ножом, и он пустился наутек. Только ему все мало – он наплел деревенским бабам, что А-янь спит с их мужьями, берет по медяку за раз, расписал им все в красках. Эти дуры и поверили. Как завидят А-янь, клянут ее на чем свет стоит, еще и малы́х на нее науськивают.

А потом у нее стало худо с головой, то в своем уме, то не в себе, приходится держать ее под замком, не выпускать за порог. Сегодня я торопилась, забыла запереть дверь, когда уходила из дому, а она взяла и убежала.

Стелла уставилась в одну точку, глядя будто бы на нас и в то же время сквозь нас, куда-то в неведомую даль у нас за спиной, в уголках губ притаилась едва заметная улыбка. В этой улыбке не было ни следа насмешки, ее лицо улыбалось по инерции.

Я знал, что сердце Стеллы потерялось. Она обронила его, и с тех пор по земле ходит лишенная сердца телесная оболочка.

Мое собственное сердце обливалось кровью.

Я закрыл глаза и молча взмолился: “Господи, если Ты хочешь, чтобы она жила, прошу Тебя, верни ей сердце”.

В тот миг мне казалось, что мои молитвы напрасны, что Бог слишком далеко. В тот миг я не знал, где Он, я даже не знал, где я сам.

– Господи, я знаю, у всего, о чем мы просим, есть своя цена, – проговорил я, – если на то Твоя воля, пусть лучше я проживу меньше. Я вверяю Тебе свою жизнь. Пусть только у этого бедного ребенка все будет хорошо.

Едва я научился разговаривать, я узнал от родителей, как нужно молиться. За все эти годы я обращался к Богу бессчетное число раз и о чем только Его не просил – то о спасении человеческой жизни, то о билетике в цирк. Если сложить одна на другую все мои молитвы, получится, пожалуй, лестница до луны. Не знаю, правда, сколько раз Бог слышал меня – отвечал Он редко.

Однако в тот раз Он услышал мою импульсивную, неосторожную мольбу – и спустя два с половиной года ответил.

Через два с половиной года, лежа в каюте “Джефферсона”, я увидел на стене тень крыльев Смерти и лишь тогда услышал Его ответ.

– А где ее муж? – спросил я. – Дети сказали, что он ее бросил.

Опешив, женщина обернулась к А-янь и покачала головой:

– Нет никакого мужа, А-янь ни за кого не сосватана.

– А брат? – допытывался я. – Она говорила, что у нее есть старший брат.

Чуть поколебавшись, женщина снова помотала головой.

– А-янь – единственный ребенок в семье, – ответила она. – Нет у нее братьев.

И тогда я принял решение. Обычно в таких важных случаях я сперва советовался с Богом. Но на сей раз я не спрашивал у Него совета, я знал, что Он не будет против.

– Я хочу забрать А-янь к себе, нельзя ей здесь оставаться, – сказал я женщине.

Та сильно удивилась – по всей видимости, мои слова застали ее врасплох. Она немного подумала, а затем неожиданно опустилась передо мной на колени и поклонилась до земли.

– Вы ее спаситель-бодхисаттва, от имени ее отца и матери благодарю вас за доброту. Здесь ей и правда жизни не будет. Я всего лишь женщина, я не смогу ее защитить, а если я помру, некому станет за ней присматривать.

Я встал и протянул руку Стелле.

– Детка, пойдем домой, – ласково произнес я, – хорошо?

Стелла поднялась, как марионетка, и послушно пошла за мной, будто я вел ее на привязи.

Мы сделали всего несколько шагов, как вдруг женщина окликнула нас:

– Подождите меня здесь, я быстро!

Минут через пятнадцать она вернулась с какой-то старой книгой.

– Возьмите с собой, это ее любимая.

Книга перешла в мои руки.

Мы начали медленно спускаться по сорока одной ступени. С высоты вода смотрелась иначе: голыши на дне были отсюда незаметны, зато я отчетливо видел форму реки. Неподалеку от нас река медленно поворачивала в сторону, а вдали изгибалась еще сильнее, пропадая из виду. Одуванчики на склоне уже отцвели, в воздухе кружил пух, отчего казалось, что внизу клубится туманное облако. К прибрежным камням был привязан рыбацкий сампан, на носу сидел лодочник, покуривая водяную трубку и глядя, как говорливые цапли ныряют клювом в воду.

Я шел, удерживая одной рукой велосипед на плече, с неизменной аптечкой в другой руке, а Стелла, опустив голову, молча шагала рядом. Она не глядела под ноги, ей это было ни к чему, она и с закрытыми глазами узнала бы каждую каменную ступень. Она смотрела на свежую прореху в обуви.

Длинный спуск из сорока одной ступени остался позади, а Стелла так и не обернулась, ни разу. Она не удостоила взглядом деревню под названием Сышиибу, где прожила четырнадцать лет.

Женщина следовала за нами по пятам и проводила нас до сампана. Как только лодочник отвязал причальный канат, она вдруг схватила Стеллу за руку:

– А-янь, тетка перед тобой виновата, прости тетку!

Сампан отплыл далеко от берега, а я все еще слышал женский плач.

* * *

Привезя Стеллу домой, я сразу же распорядился, чтобы кухарка нагрела в котле воду, велел Стелле хорошенько вымыться и подыскал для нее цветастый платок – повязать на голову. Скоро ее волосы вырастут, как трава, и она снова будет заплетать косу, думал я.

Я вынул из ящика старые вещи жены, пригласил деревенского портного, и тот перешил их для Стеллы, получилось два комплекта одежды. Когда она переоделась, я дал ей зеркало Дженни, чтобы она могла на себя посмотреть; она отвернулась, в ее глазах мелькнуло отвращение.

Я втайне порадовался: наконец-то я разглядел в ней тень эмоций. Ее сердце не потерялось, оно лишь крепко уснуло. Дай ему тишину и покой, дай ему время, запасись терпением, и однажды сердце проснется. Теперь она здесь, со мной, мне больше не нужно за нее переживать, я могу искать, без тревог и суеты, лазейку, которая приведет меня к ее чувствам.

Ночью, перед сном, я вдруг ощутил давно забытую радость. Дженни умерла, а я по-прежнему жил и делал все то, что мы когда-то делали вместе, только вела меня уже не былая цель, а инерция тела и ума. Инерция отсекла мои ноги, оставила меня бесцельно плыть по воздуху. Девочка по имени Стелла оказалась камнем, который мне послал Бог, – своим весом она спустила меня на землю, заставила вспомнить, что у меня есть ноги, что я могу не просто ходить, но еще и искать дорогу. Каждодневные заботы перестали быть легкими облачками пыли, вся пыль осела – я неожиданно обрел цель. Я не могу спасти всех на свете, это работа Господа Бога, но, быть может, мне удастся спасти одного человека. В глазах Бога тысяча лет как один день и один день как тысяча лет; один человек – целая вселенная, а вселенная, возможно, и есть один человек.

На сей раз я не стал прятать Стеллу в четырех стенах. Я водил ее по деревне и говорил всем своим знакомым:

– Вот, приютил сироту, ее зовут Стелла – это означает “звезда”. Будет теперь жить у меня, помогать по хозяйству.

Мы вместе вспахали земельный участок перед церковью. Как и все деревенские жители, мы готовили компост, сеяли, пололи, собирали урожай. Кухарке я сказал, чтобы она поручала Стелле раздувать меха, греть воду, мыть овощи, мыть посуду, а еще стирать и штопать мои вещи. По средам, когда люди приходили за бесплатной кашей, мы вдвоем ставили котел, разжигали огонь, варили рис и раздавали чашки. По воскресеньям, когда я совершал богослужение, я оставлял ее послушать проповедь, и она всегда садилась в уголок в последнем ряду и то спала, то не спала, то ли слушала меня, то ли не слушала. Когда все расходились, я просил ее навести порядок, протереть подсвечники и оконные стекла. Пока она прибирала, я потихоньку за ней наблюдал. Я заметил, что она никогда не отлынивает от работы, но ни одно задание не вызывает у нее большего интереса, чем другие. Я был с ней осторожен, не проявлял чрезмерной заботы и ни слова не говорил о прежнем нашем знакомстве. Утешения, расспросы – все это стало бы напоминанием, а ей сейчас в первую очередь нужно было забвение.

По вечерам, когда церковь закрывалась, я доверял ей переписывать псалмы или сшивать псалтырь, у которого рассыпались страницы. Раньше это было ее любимым занятием, а теперь ее лицо не выражало ничего, кроме покорности. Она больше не спрашивала, что означают незнакомые иероглифы, не просила меня почитать вслух, казалось, ей было совершенно все равно, что за слова выводит ее рука, – она просто выполняла одно из множества домашних дел. Перепишет и, если я не скажу ей продолжать, сидит в тишине, может десять минут просидеть, может два часа.

Не раз я нарочно клал рядышком книгу, которую дала мне ее тетка, но Стелла на нее даже не глядела. Однажды, когда Стелла отлучилась, я украдкой полистал страницы. Оказалось, это была “Теория природного развития” Гексли на китайском. Судя по всему, книга долго путешествовала в чьей-то сумке, корешок и уголки обложки размахрились, на титульном листе кто-то вывел авторучкой: “Лю Чжаоху”. Я решил, что это первый владелец книги. Он, видимо, учился в городе – в деревнях мало кто писал авторучками. Меня вдруг осенило: мудреный литературно-технико-историко-философский трактат Стелле, конечно, не по зубам, не книгу она когда-то любила читать, а лишь имя на ее титульнике.

Жизнь, размеренная, однообразная, текла своим чередом, двигалась по кругу, рассветы сменялись закатами. Наше со Стеллой общение по-прежнему сводилось к тому, что я говорил, а она слушала, я спрашивал, а она отвечала, она почти никогда не выбирала сама новую тему, не заканчивала уже начатый разговор – это были исключительно мои обязанности. Единственное, что изменилось за это время, – у нее отросли волосы. Я случайно увидел, как она моет голову на заднем дворе, выжимая над тазом целую пригоршню мокрых волос. Она была ростком, который я самовольно пересадил на новую почву, я не знал, зажило ли место срыва, не знал, пустила ли она новые корни. Я не видел корни, я мог судить о них только по листьям. Но листья оставались неподвижны, листья не желали выдавать тайну корней.

Я каждый день молился за Стеллу, но эти молитвы, как и многие другие до них, уносил ветер, и Бог их не слышал. Но вот однажды, когда я взывал к Нему, вдруг раздался Его голос.

– Раб Мой, неужели твои листья пожелтели? – промолвил Бог.

Понять Его слова было нелегко, я не знал, подсказка это или вопрос. Я долго думал, и вдруг меня озарило: верно, пусть новые листья еще не появились, а все же этот росток не засох, не пожелтел, его корни не сгнили. Я не замечал перемен лишь потому, что был недостаточно терпелив.

Вот так в долгом, почти безысходном ожидании мы пропустили лето, пропустили осень и наконец встретили зиму 1943 года. Зима выдалась необычайно долгая, холодная, новости извне, которые приходили от моих разношерстных приятелей, были под стать скверной погоде: разбомбили… сдали… оккупировали… разгромили… Как ни странно, к Юэху дурные вести будто бы не имели ни малейшего отношения. Деревня Юэху точно сошла со страниц “Путешествия на Запад”, волшебного китайского романа, – казалось, она заключена в круг, что начертила посохом с золотыми обручами всемогущая бодхисаттва, и пока жители деревни остаются в кругу, невзгоды внешнего мира им не страшны. Война длилась уже несколько лет, а небо Юэху еще не рассекал след от крыльев самолета, земля Юэху еще не знала отпечатков солдатских сапог.

В том году двадцать шестого числа последнего лунного месяца повалил снег, он шел три дня и три ночи, и деревенские старики говорили потом, что таких снегопадов не было, считай, тридцать лет. Когда перестало мести, я открыл окно и увидел, что деревья и дома исчезли, снег сточил все контуры и углы, превратив все вокруг в большие и малые бугорки.

Кухарку я отпустил домой справлять Новый год, в церкви остались только мы со Стеллой. Чтобы поберечь уголь, мы топили одну-единственную печку. Снег запечатал двери, поэтому мы со Стеллой просто грелись у огня, я читал “Путешествие Пилигрима” Беньяна, а она мастерила обувные подошвы. Почти всегда, когда у нее выдавалось свободное время, она шила мне обувь. Туфли выходили такие прочные, что в них можно было бы дойти до рая и еще хорошенько по раю погулять. Ветер и снегопад снаружи утихли, ветви деревьев больше не царапали окна, насекомые и птицы уснули, и растянутая молчанием зимняя тишина разрослась. У Стеллы от холода закоченели пальцы, она отложила шитье, подержала руки над горящими угольками и вновь взялась за работу. От разложенного по краю печки батата потянулся приятный аромат. Шило Стеллы, проходя сквозь толстые слои ткани, поскрипывало, и мне казалось, будто кошка скребет мои барабанные перепонки, оставляя когтями кровавые отметины.

У меня вдруг лопнуло терпение, и я швырнул книгу на стол. Мне хотелось крикнуть Стелле: “Ради всего святого, ты можешь хоть слово сказать? Ты что, помрешь, если заговоришь?” Но когда крик скользнул в горло, я его проглотил.

Стелла вздрогнула от неожиданности, убрала подошву, глянула на меня робко. В ее глазах читались испуг и замешательство.

Я порадовался, что не дал грубости сорваться с языка, ведь если бы она огрызнулась: “А ты что, помрешь, если помолчишь?” – я бы сгорел от стыда. Я каждый день ломал голову над тем, как заживить корни Стеллы, хотя на самом деле она была сильнее и крепче меня. Ее корни могли сами по себе прощупывать незнакомую землю, в то время как я всегда цеплялся за другое растение, мне нужен был компаньон.

В канун лунного Нового года меня разбудил посреди ночи резкий стук в дверь. Полночный стук обычно не сулил ничего хорошего, тем более перед самым праздником. Я вскочил с кровати, бросился открывать. За дверью стояли двое парней с носилками. Носилками служило обыкновенное одеяло, натянутое между двумя коромыслами, и на этом одеяле лежал больной – и он, и его спутники были крестьянами из соседней деревни. Больной уже два дня мучился животом, но из-за снегопада, а еще потому, что был конец года, домашние решили, что он потерпит до конца праздника, кто же знал, что дотерпеть не получится. В этот день боль усилилась настолько, что бедняга потерял сознание – делать было нечего, пришлось нести его ко мне.

Я обследовал живот, все симптомы указывали на острый аппендицит. Ближайшая больница за сто восемьдесят километров, чтобы дойти до нее по таким сугробам, потребовалось бы по меньшей мере трое суток. Мне не оставалось ничего другого, кроме как прооперировать его самому. Местные жители обращались ко мне с самыми разными травмами, но я еще никогда не вскрывал в церкви брюшную полость. Однако выбора у меня не было, не мог же я просто стоять и смотреть, как он умирает. К счастью, мои приятели как раз раздобыли на черном рынке немного анестетиков, так что я кликнул Стеллу, велел ей развести огонь и согреть воду, затем стерилизовал паром хирургические инструменты, зажег керосиновые лампы и спиртовку, передвинул стол на середину комнаты, накрыл его чистой простыней и начал операцию.

Хотя я развесил по углам стола лампы, света по-прежнему не хватало, и в ход пошел фонарик. Я вручил его одному из парней, которые принесли больного, и попросил светить, но оказалось, что этот детина боится крови – едва я сделал надрез, как у него тут же подкосились ноги. Пришлось передать фонарик его товарищу. В обморок тот при виде крови не падал, но уже через несколько минут он выбежал во двор и его стошнило.

Пока я раздумывал, как теперь быть, ко мне вдруг подошла Стелла.

– Пастор Билли, давайте я, – сказала она.

Это был второй раз, когда Стелла проявила инициативу. Первый раз был, когда она вызвалась переписывать псалмы.

Раньше я бы и мысли не допустил, чтобы втянуть девочку без малейшей медицинской подготовки в такое “кровавое” дело, но деваться было некуда. Больной мог в любую минуту очнуться от наркоза, и я согласился, чтобы Стелла светила.

– Если не хочешь смотреть, зажмурься, – сказал я. – Только фонарик держи ровно, не шевели рукой.

Но она смотрела не отрываясь, широко раскрыв глаза, и луч фонарика верно и твердо следовал за моим скальпелем. Ни разу, вплоть до того, как я наложил последний шов, я не услышал от нее испуганного вздоха.

Когда операция подошла к концу и я сел, обливаясь потом, во дворе уже запел петух.

Стелла намочила и выжала махровое полотенце, подала мне, чтобы я вытер лицо.

– Он не умрет? – спросила она.

Впервые за долгое, долгое время она сама завела разговор.

– Не должен. Зимой риск заражения ниже, чем летом, к тому же у нас есть лекарства.

Незадолго до этого дня я получил разом несколько посылок с медикаментами, от нашей церкви в Америке и из некоторых других источников, в аптечном шкафу значительно поубавилось пустых полок, и я чувствовал себя настоящим богачом.

Мускулы на лице Стеллы как-то странно задвигались, и лишь погодя я понял, что она улыбается. Я так давно этого не видел, что даже не сразу признал ее улыбку.

Именно тогда, в этот миг, я разглядел и ее хрупкость, и ее смелость. Она была такой хрупкой, что имя на книжной странице могло отнять у нее интерес к жизни, она была такой смелой, что при виде крови и скальпеля проявляла выдержку, недоступную десяти мужчинам вместе взятым. Я наконец понял, как ее исцелить: она нуждалась не в утешениях, не в забвении – она должна была спасти себя, спасая других.

То, чего я боялся, не случилось, после операции у больного полдня держалась небольшая температура, но вскоре и она спала. Понаблюдав за ним три дня, я отправил его домой отдыхать и набираться сил. На пятое утро после Нового года из его деревни явилась целая делегация с гонгами и барабанами, больше десяти человек, которые преподнесли мне половину свиной туши, трех куриц, корзину яиц, а еще полностью расчистили от снега дорогу к церкви. Мы со Стеллой целый месяц потом не могли избавиться от противного запаха солонины в отрыжке.

Когда наступил Праздник фонарей, я позвал Стеллу к себе в комнату, чтобы поделиться мыслью, которая в последнее время не выходила у меня из головы.

– Помнишь, мы с тобой в том году поклялись перед Богом, что никогда не будем друг другу лгать? – спросил я.

Я впервые упомянул наше прежнее знакомство. Я больше не хотел забинтовывать правду, я хотел вскрыть ее скальпелем – может, эта рана заживет лишь тогда, когда вытечет весь гной.

Стелла кивнула.

– Ты настрадалась за эти месяцы, хлебнула горя. Столько горя не каждому мужчине под силу вынести.

Я сделал первый надрез.

Ее губы дернулись, она была уже на краю эмоциональной пропасти. Но когда до бездны оставался всего шаг, она замерла и каждая черточка ее лица напряглась.

– Ты выжила, а дальше-то что? Что теперь будешь делать?

Она опустила голову и уткнулась взглядом в носки туфель.

– Ждать хорошего человека, который возьмет тебя замуж, даст тебе дом? А вдруг этот хороший человек вовсе не придет, а придет очередная шваль вроде Плешивого, что тогда? Так и будешь сидеть, ждать и терпеть обиды?

Надрез был точным, мой скальпель вскрыл наконец плотно забинтованную душу, изнутри пахнуло кровью и гноем. Долго копившиеся чувства хлынули наружу – Стелла зарыдала.

Плач Стеллы в тот день мог, как говорится, “растревожить небо и всколыхнуть землю”, погасить девять солнц, сотрясти десять гор. Но мое сердце не дрогнуло. Моя ошибка заключалась в том, что прежде я был слишком мягок. Я знал, что больную душу лечат лекарством для души[24], – но я забыл, что я хирург. Иногда больную душу нужно оперировать, причем без наркоза.

Я подождал, пока она успокоится, достанет платок и вытрет нос.

– Я могу научить тебя ремеслу, с которым ты не будешь зависеть ни от одного мужчины, – сказал я. – Они больше не смогут держать в руках твою жизнь, а вот их жизни будут как раз в твоих руках.

– Разве бывает… такое ремесло? – выдавила Стелла.

– Я сделаю из тебя доктора, – сказал я.

Она подняла голову и воззрилась на меня так, как будто я предлагал ей научиться взлетать на карнизы и ходить по стенам или же срывать с неба звезды.

– До ближайшего врача, который разбирается в западной медицине, двести километров. Ты можешь лечить своих земляков, начнешь с головных болей, простуд и мелких травм, со временем станешь принимать роды. Освоишь это – кто посмеет тебя обидеть? Они будут нуждаться в тебе гораздо сильнее, чем ты в них. Раньше я всегда все решал за тебя, – добавил я, – на сей раз я хочу, чтобы ты сама сделала выбор. Можешь пока не отвечать, сперва подумай как следует.

Стелла молча, немного неуверенно пошла к двери.

Выйдя из комнаты, она вдруг вернулась обратно, опустилась передо мной на колени и трижды поклонилась в пол.

Я несколько рассердился.

– Стелла, я же тебе говорил, мой Бог не разрешает мне кланяться никому из людей и принимать поклоны от других. Ну ладно первый раз, ты не знала, с незнающего какой спрос, но теперь-то ты знаешь и все равно делаешь по-своему.

Стелла подняла на меня озадаченный взгляд.

– Если я не поклонюсь, как же я стану вашей ученицей?

С этого дня я освободил ее от большинства домашних обязанностей и сосредоточился на двух вещах: во-первых, занимался с ней английским, чтобы она могла понимать общую медицинскую литературу, во-вторых, учил ее врачеванию. Все, что я освоил когда-то, будучи студентом и интерном, было отфильтровано и сжато до простейших формулировок. Впрочем, это еще мягко сказано. Голая правда была такова: я расчленил системную медицину на триста шестьдесят частей, отбросил сложную теорию, разорвал между частями сотни и тысячи логических связей и оставил лишь самые поверхностные, применимые на практике знания.

Я пропустил анатомию, строение и функции нервной системы, химический состав лекарственных препаратов, связь эндогенных и экзогенных факторов, я учил ее только, как измерить температуру, дезинфицировать инструменты, как наскоро обработать рану и наложить швы, как лечить головную боль, легкий жар, диарею, что делать, если укусила змея… Видел бы мой профессор, как я преподаю Стелле медицинскую науку, приучая ее бороться не с болезнью, а с симптомами, по принципу “болит голова – лечим голову, болит нога – лечим ногу”, он призвал бы исключить меня за такое кощунство из врачебной ассоциации. Но у меня не было другого выбора, я должен был в кратчайшие сроки сделать из Стеллы деревенского доктора, способного лечить самые распространенные недуги.

Проницательность и память Стеллы превзошли все мои ожидания. Кроме того, у нее была твердая рука. Она обладала тремя главными качествами, которые необходимы каждому медику: отзывчивость, чутье и умение в критический момент сохранять хладнокровие. Когда к нам обращались пациенты, чье состояние не требовало безотлагательного вмешательства, я предлагал Стелле самой оценить симптомы и вывести интуитивное заключение. В большинстве случаев она верно определяла корень проблемы, иногда попадала пальцем в небо, но все-таки демонстрировала стабильные успехи, делая, что называется, три шага вперед и только один назад.

Всем в деревне я сообщил, что отныне Стелла не просто живущая в церкви помощница по хозяйству, теперь она официально моя ученица. Принимая или навещая больных, я всегда брал ее с собой, она прочно обосновалась на заднем сиденье моего велосипеда. Там, где велосипеду было не проехать, нас выручали сампаны. С лодкой Стелла управлялась гораздо лучше, чем я, была ловчее и выносливее: я, бывало, до того устану, что не могу и руку поднять, а она все гребет и гребет себе в одиночку.

Я так уверенно возил всюду Стеллу, постоянно увеличивая радиус наших вылазок, потому что у меня появилось средство самозащиты, с которым я чувствовал себя в безопасности, – карманный браунинг с двумя магазинами. Пистолет был совсем новым (по слухам, из личной коллекции японского офицера), ствол отливал синевой. Я раздобыл его у главаря пиратов. Мать этого пирата постигла странная болезнь: она утверждала, что у нее в ухе целыми днями воет и гремит демон, из-за чего она вконец потеряла сон и уже готова была лезть на стену, а то и сразу в петлю. Главарь пиратов, любящий сын, истратил целое состояние, водя к ней многочисленных даосских шаманок, но изгнать нечисть почему-то не удавалось. Однажды он заговорил об этом со мной, и я посоветовал ему привести мать ко мне на прием. Простая отоскопия показала, что ушной демон был всего-навсего парой тараканов, которые устроили в слуховом проходе гнездо. Несколько капель глицерина прогнали беса, старушка обрела душевный покой, а я заслужил благодарность и преданность ее сына, который готов был с тех пор идти за меня в огонь и в воду.

Я отказался от всех подарков, лишь сообщил ему, что мне нужно оружие для самообороны. Через полмесяца он прислал этот пистолет. Одно было плохо: магазины вмещали всего двадцать шесть патронов. Впрочем, и этого было достаточно, я решил: если двадцати пяти пуль не хватит, чтобы отразить атаку, последнюю пулю я сберегу для Стеллы. Я поклялся перед Богом: пока я жив, пока я есть, я не допущу, чтобы Стелла еще хоть раз подверглась поруганию. Ни за что.

Я отметил, что стал бережливее, начал следить за всеми, даже самыми мелкими, расходами церкви. Я потихоньку копил деньги. У меня появилась более грандиозная, далекая цель: я хотел после окончания войны отправить Стеллу в медицинский институт, чтобы она прошла полноценную медподготовку и восполнила пробелы в том элементарном образовании, которое дал я и в котором все было шиворот-навыворот и по верхам.

Однажды, спустя несколько месяцев, в церковь прибежал мальчик лет шести или семи. Он поранился, когда рубил дрова, из кисти хлестала кровь. Я много раз учил Стеллу промывать и зашивать рану, и в этот день я отошел в сторону и дал ей проделать это самостоятельно. Стелла прекрасно ладила с детворой – может, дело было в ее голосе, может, в интонации или выражении лица, только дети у нее и самое горькое лекарство глотали, и боль терпели, пока им накладывали швы. Но на этот раз она вела себя не так, как обычно, ей не сиделось, она постоянно ерзала на скамье, рука с флаконом антисептика дрожала, а когда ребенок не выдержал и заревел, она этого будто и не заметила.

Когда все закончилось, я спросил Стеллу: что с тобой сегодня? Она смутилась, долго не отвечала, затем наконец встала и выговорила с запинкой:

– Пастор Билли, у меня, кажется, рана опять воспалилась.

Я увидел на скамье, там, где она сидела, пятнышки крови.

Я немедленно ее осмотрел, а после надолго задумался, размышляя, как ей все объяснить. Вдруг ее губы задрожали, в голосе зазвенел страх:

– Пастор Билли, скажите честно… я умру?

Я опомнился, сообразив, что она насочиняла себе лишнего из-за моего молчания.

– Стелла, я вроде никогда не рассказывал тебе о базовых принципах гинекологии. – Я слегка улыбнулся. – Вот прямо сейчас и начнем. Ты не умираешь, ты просто взрослеешь, у тебя начались месячные.

В эту минуту мне казалось, что каждая пора на моем теле готова запеть от радости. Самые мрачные дни остались позади, жизнь Стеллы – история со скверной завязкой, но ничего, мы еще сто раз успеем поправить сюжет. Мне нужно лишь приложить чуть больше усилий, и Стелла вырастет полезным и счастливым человеком.

Сейчас вспоминаю то время – каким же я был тогда глупым, беспечным оптимистом, я понятия не имел, как жестока судьба и как беспомощен перед ней человек.

Вскоре в Юэху прибыли военные из тренировочного лагеря SACO. С их появлением наша со Стеллой жизнь неожиданно пошла совсем по иному руслу.

Предыдущая главаГлава 5 из 19Следующая глава