В первые годы после возвращения с войны память о ней еще свежа, почти реальна, но мало-помалу повседневные заботы вытесняют ее, она погружается в сон, пробуждаясь лишь во время редких встреч боевых товарищей (которые я иногда пропускал) и затем снова впадая в спячку – до следующего подходящего случая. А когда наступает старость, житейская пыль оседает, воспоминания постепенно крепнут и отвоевывают утраченные позиции, как сорная трава, которая вновь проклевывается на заброшенной земле, или паучок, который латает свою паутину в углу, где больше не прохаживаются метелкой.
Война из воспоминаний отличается от настоящей войны. Память – зрительная иллюзия, она замазывает кровавые сцены, размывает исходные краски и текстуры. Например, думая о Сопливчике, я забывал про его почерневшую на солнце голову, помнил лишь, как он выразительно сморкался на уроках. Память редактирует не только зрение, она искажает слух: полирует звуки, убирая с них заусенцы, и покрывает их симпатичной глазурью, после чего они обретают мелодичность и поэтичность, которыми никогда не обладали в реальности.
В 1988 году мы с женой прилетели в Китай, однако побывать в знакомых местах мне, увы, не удалось, в то время их еще не “открыли” для иностранцев. Мы посетили Ханчжоу, город, под юрисдикцией которого находилась Юэху, – ближе я уже никак не мог к ней подобраться. Где-то в окрестностях Ханчжоу я набрел на речку с утками. Я сел на берегу и подергал носом, как кролик или охотничий пес, пытаясь определить, тот ли это запах, что у реки в Юэху. Вода была чистой, утки ей под стать. Они скользили по зеркальной глади, и вместе с ними скользили их ясные перевернутые отражения, отчего казалось, будто на речке целая стая сиамских близнецов.
Я не сдержал громкого возгласа:
– Не то! В Юэху совсем другие утки!
Я описал жене сцену, которую наблюдал в деревне: орудуя бамбуковым шестом, крестьянин перегонял утиную стаю на заливное поле, где только что собрали урожай. Утки следовали друг за дружкой, неукоснительно подчиняясь шесту, будто вышколенный пернатый отряд. На поле они резвились и общипывали рисовые колосья – остатки урожая, когда же начинало темнеть, крестьянин снова брался за бамбуковый шест и гнал раздобревших уток домой, а его жена и дети шли с корзинами на поле и подбирали белоснежные, гладкие, как омытые дождем голыши, утиные яйца.
Это был не первый раз, когда я рассказывал Эмили о Юэху.
Эмили поглядела на меня с ласковой улыбкой:
– Конечно, Иэн, так оно и было. – Казалось, она поддакивает выдумкам озорного мальчишки-фантазера.
Да-да, Эмили, вы не ослышались: моей женой стала та, что сперва звалась Эмили Уилсон, потом Эмили Робинсон и в конце концов, как указано в ее свидетельстве о смерти, Эмили Фергюсон. Девушка, которой я уже почти сделал предложение, когда нас вдруг разлучила война. Пока я служил в Китае, она поспешно вышла замуж за человека по фамилии Робинсон. Бог все-таки был к ней милосерден, она так никогда и не узнала, что в свое время не только разворотила мне сердце, но и оказалась среди тех, кто переписал судьбу китаянки по имени Уинд.
Я дождался своей очереди на демобилизацию лишь в конце весны сорок шестого. Я вернулся в Америку и в тот же год, на Рождество, в одном чикагском кафе случайно встретил Эмили. Она к тому времени уже овдовела, за пять месяцев до нашей встречи ее муж погиб в автокатастрофе. Судьба – та еще насмешница: когда-то Эмили бросила меня, чтобы укрыться от ее превратностей, вышла за парня, которого, может, любила, а может, и не любила, не подозревая, что столкнется с превратностями лоб в лоб на той самой дороге, по которой от них убегала. Я же, человек в одном, как ей казалось, шаге от невзгод, вернулся с войны невредимым и дожил до преклонных лет. Даже нет, не просто “преклонных”, я тянул до последнего, пока не превратился в старого хрыча, тело и дух которого внушали одно только отвращение.
Вскоре между нами снова вспыхнула искра, мы опять стали ходить на свидания. Война – самая веская причина всех измен и расставаний, война наносит сердечные раны, но она же их и залечивает.
На Пасху мы сыграли свадьбу. Моя жизнь, внезапно прерванная войной, потихоньку стала возвращаться на былые рельсы. Я доучился на механика, получил лицензию, проработал несколько лет автослесарем в чикагском ремонтном центре и переехал в Детройт, где осуществил заветную мечту – открыл свою первую автомастерскую. В последующие годы я расширил дело и стал владельцем целой сети мастерских. Поначалу Эмили была моим секретарем и бухгалтером, позже, родив троих детей, стала домохозяйкой.
По сравнению с Лю Чжаоху, которого кидало из одной бури в другую, мою послевоенную жизнь можно, в общем-то, описать словами “тишь и гладь”. Она была в то время спокойной, монотонной, один день походил на другой: приходишь на работу, уходишь с работы, вкалываешь, чтобы росло количество ноликов на счете, потому что нужно закрывать ипотеку на дом в пригороде, оплачивать детям частную школу, музыкалку и балетную студию; звонишь учителям, спрашиваешь, как дети учатся; по отмеченным в ежедневнике датам записываешь своих на плановый осмотр к семейному врачу, педиатру и зубному; раз в две-три недели (если позволяет погода) берешь с собой все семейство и устраиваешь пикник в сквере; на День благодарения и Рождество едешь в Чикаго, чтобы навестить стареющих родителей, – наши сыновья и дочь точно так же потом приезжали из других городов, чтобы повидать нас. Те дни словно вылетали из копировального аппарата, каждый новый был копией предыдущего, видел один – значит, видел и все остальные.
Первый шторм, который всерьез нарушил мирный ход моей жизни, случился в девяносто втором. Мне был семьдесят один год, я недавно вышел на пенсию и мало-помалу привыкал к тому, что беличье колесо сменилось ничегонеделанием.
Казалось, шторм разразился внезапно, на самом же деле он крепчал много лет. Его породила война; точно огромный зверь, он прятался в бескрайней тьме, беззвучно полз вдали, дожидаясь того часа, когда вдруг набегут тучи и он обрушится на океан. К тому времени, как первая волна хлестнула мою дверь, шторм уже сорок с лишним лет набирал силу. Он безжалостно разнес врата моих чувств, и я увидел скрытых глубоко внутри демонов, о существовании которых даже не подозревал. Волна, которую поднял шторм, преследовала меня до конца моих дней.
Было зимнее утро, холодное, но солнечное, в небе со свистом пролетали голуби – далекий, мирный, безмятежный звук. Я только что позавтракал и теперь сидел за столом, попивая кофе и листая свежую газету. Вдруг у меня резко дернулось веко, как будто к нему привязали невидимую нитку и ее потянула невидимая рука. Я сразу вспомнил, как мой верный слуга Буйвол из Юэху приговаривал: “Левый глаз дергается к процветанию, правый – к страданию”. А может, и наоборот, “правый – к процветанию, левый – к страданию”. У меня дернулся левый глаз, то ли “к счастью”, то ли “к ненастью”, пятьдесят на пятьдесят.
В эту минуту в дверь позвонили. Короткий звонок, через пару секунд еще один, подлиннее. Третий, возможно, был плодом моего воображения, но что-то точно прозвучало, не звонок, так эхо, отголосок первых двух звонков. Я почти слышал в нем неуверенность и волнение посетителя.
Я открыл дверь, за порогом стояла женщина средних лет, по виду вроде азиатка. Я добавил “вроде”, потому что сказать наверняка было нельзя. Сходство ее черт с восточным типом внешности было очевидно, а вот отличия становились заметны, лишь если хорошенько всмотреться: чуть глубже посажены глаза, чуть светлее, с примесью синевы, их радужка, чуть вьется челка – легкая волна. На ней было явно старомодное пальто, которое чистили так усердно, что даже нитки вылезли наружу, руки сжаты на груди, как от холода. Она заговорила, и оказалось, что английский у нее беглый, хотя и с небольшим акцентом.
– Мистер Фергюсон? – спросила она.
Я кивнул.
– Иэн Лоуренс, верно?
Я снова кивнул.
– Во Вторую мировую вы были техником по вооружению первого класса и служили на юге Китая, в месте под названием Юэху, так?
Ее вопросы, все более подробные, вызвали у меня подозрение. Помнить, спустя столько-то лет, где именно я служил и в каком звании, мог лишь тот, кто заведует архивами американских ВМС.
Или работает в ФБР.
– Кто вы? – насторожился я.
Вместо ответа женщина вытащила из кармана деревянную шкатулочку размером где-то шесть на шесть сантиметров. Она была покрыта черным лаком, и когда-то давно на ней красовался золотой цветок, но долгие годы поистерли и лак, и рисунок. Я знал, что китаянки из южных провинций хранят в таких шкатулочках мелкие украшения вроде серег и колец.
Женщина открыла шкатулку, достала обернутую в папиросную бумагу вещицу и положила ее мне на ладонь. Бумага тоже была старая, вся в морщинках и тревогах времени, казалось, нажмешь легонько – порвется.
Я аккуратно развернул бумагу и увидел пуговицу. В далеком прошлом у нее, вероятно, было металлическое покрытие, но теперь она превратилась в тусклый ржавый кругляшок.
– Узнаете? – спросила она.
Я недоуменно покачал головой.
– Это же ваша пуговица, – сказала женщина с ударением на слове “ваша”. – Осенью тысяча девятьсот сорок пятого года, перед тем как покинуть Юэху, вы оторвали пуговицу от униформы и подарили одной китаянке.
В темном углу, глубоко-глубоко, встрепенулись воспоминания, я даже услышал их шорох, когда они поползли по лабиринту оврагов в моей голове. В памяти медленно проступал женский облик, крошечные фрагменты, точно испанские изразцы, складывались в картину: сначала глаза, потом уголки бровей, потом кончик носа, потом мягкий бесцветный пушок над губой, потом волосы на лбу, края одежды… А в одно целое их соединял ветер, тот, что рождается в морской раковине или пустом дупле.
– Вы обещали вернуться, – сказала женщина.
Ее голос оставался ровным, в нем не было упрека. Одобрения в нем тоже, конечно, не было.
– Вы, наверно, уже поняли, я ваша… дочь. В биологическом смысле.
Она запнулась на слове “дочь”, как будто оно такое острое, что застряло у нее в горле.
Меня вдруг со страшной силой огрели палкой. Удар застиг меня врасплох, в один миг ослепил глаза моих ушей, оглушил уши моих глаз. Уши и глаза долго блуждали наугад в беззвучном, беспросветном хаосе, пока наконец не отыскали рот. Я заметил, как нависло небо, как пригнулись к земле ветви деревьев, как замерзли и повисли прозрачными соплями струи воды под карнизом.
Должно быть, я уже знал – с той секунды, как ее увидел. Эти синие искорки в глазах, этот решительный, почти лихой излом бровей, эта тень усмешки, скрытая в приподнятых уголках губ… Мое собственное лицо было ее отражением в старом зеркале, нечетким, неточным, искаженным.
– Моя жена… больна, – сказал я невпопад.
Женщина холодно усмехнулась:
– Не бойтесь, я не собираюсь вам докучать. Я пришла не потому что мне нужен отец, у меня есть отец, никто другой ему в подметки не годится. Мне хотелось посмотреть, что из себя представляет человек, который дал мне половину генов.
А что я из себя представлял? В ту пору, когда я нечаянно подарил ей жизнь, я не знал, кто я такой; я не знал этого и теперь, сорок с лишним лет спустя.
Я услышал свой невнятный, растерянный голос:
– Она больна… у моей жены рак. Ей нельзя… волноваться.
Женщина глянула на меня искоса, будто я был так мелок, что не стоил полного взгляда.
– И деньги ваши мне тоже не нужны, мой муж и сам зарабатывает, преподает в университете.
Когда она волновалась, акцент становился заметнее, на ее английском появлялись заусенцы.
– Дорогой, кто там? – Эмили высунулась из окна спальни наверху.
Чуть помедлив, я задрал голову и крикнул ей:
– Собирают пожертвования для бойскаутов.
Ответ сам сорвался с языка; я был хладнокровен, когда произносил эти слова, паника началась после. Сердце бешено заколотилось.
– Скажи, что мы уже выписали им чек, – напомнила Эмили.
Я слышал, как у женщины схлопнулись разом все поры на коже, она превратилась в сплошную, непроницаемую стальную плиту. Она развернулась и зашагала прочь, и ветер надул ее старомодное, но идеально вычищенное пальто, как воздушный шарик. Ее каблуки стучали по асфальту, издавая резкий, пронзительный звук – точно лом бил по граниту.
Я догнал ее, преградил дорогу:
– Как тебя зовут?
Она не поднимала головы, все смотрела на мои ноги, как будто у меня глаза на обуви.
– А оно вам нужно? Знать, как меня зовут?
Мне хотелось сказать: нужно, очень нужно, но у меня так сильно дрожали губы, что я не мог толком ничего выговорить.
Она сделала несколько шагов, вдруг оглянулась и бросила мне имя.
Это было китайское имя. Первый слог – Яо, я знал, что это ее фамилия, или фамилия ее матери. Третий слог похож на английское May (месяц май)[53], второй я не расслышал. Я хотел попросить ее повторить, но она была уже далеко.
Вот единственная ниточка, которую оставила мне дочь, – если я могу называть ее дочерью.
Двадцать лет я не прекращал поиски. Оказалось, что пытаться найти человека в огромной Америке, тем более если ты не уверен, как его зовут, это все равно что искать иголку в стоге сена.
Позже она сама пришла ко мне – в роли журналистки.
Может быть, подсознательно я для того и цеплялся за жизнь, чтобы дождаться ее прихода. Через три дня после нашей второй встречи я умер во сне.