Я боялся, что она уйдет. Боялся остаться один. Но Мэри не ушла.
Теперь, когда не было отца, чтобы управлять нашими финансами и собирать плату с арендаторов, а Эстер больше не занималась домашним хозяйством — цыплята, огород, теплица, приготовление пищи, уборка… — я понял, сколько вещей в этой жизни молодой человек из обеспеченной семьи принимает как должное. Дела, которые отныне легли на мои плечи, не давали покоя ни днем, ни ночью.
Через несколько дней после возвращения из Уолшема стало ясно, что Мэри окончательно поселилась на ферме. Мы словно бы пришли к молчаливому соглашению: она больше не была здесь ни гостем, ни служанкой. И хотя я не раз задавался вопросом, в качестве кого Мэри живет в моем доме и как мне следует относиться к ее присутствию, она избегала разговоров на эту тему, предпочитая не заглядывать слишком далеко в будущее.
Мэри охотно бралась за любую работу, которую необходимо было выполнить, однако она обладала тем, что мой отец назвал бы «идеями равноправия». Как бы там ни было, а уже на следующий день Мэри распределила обязанности по приготовлению пищи между нами. А еще через день она стояла в кабинете у меня за плечом и, заглядывая в бухгалтерские книги, задавала вопросы и давала советы. Мне нравилось это неожиданное и решительное вмешательство.
Но, конечно, вначале состоялась встреча Мэри и Генри — момент, который навсегда останется в моей памяти. Мальчик спал, свернувшись калачиком под грудой одеял, когда его сестра поднялась наверх и беззвучно вошла в комнату. Она не хотела будить брата и осторожно присела на краю постели, но Генри распахнул глаза в тот самый миг, когда пальцы Мэри коснулись его волос. В течение нескольких минут он плакал на плече у сестры и говорил, что поначалу решил, будто видит ее во сне, а не наяву. Мэри прижимала мальчика к груди и уверяла, что она не снится ему. Я потихоньку выскользнул из комнаты, оставив их вдвоем.
Однажды вечером мы — я, Генри и Мэри — сидели в кабинете моего отца. Полагаю, теперь его следовало считать моим кабинетом, однако я все еще не мог думать о себе как о единственном хозяине фермы. Но сначала мы приготовили ужин на кухне и теперь, расположившись за столом, ели картофель с соленой рыбой и запивали домашним пивом. Наш тесный кружок был похож на группу заговорщиков. Я даже пошутил, что в любой момент может раздаться стук в дверь и люди короля ввалятся в дом, чтобы арестовать нас и доставить в Тауэр.
— Как умерла твоя мать? — спросила Мэри.
Иногда она могла задавать настолько откровенные вопросы, что в первый момент можно было почувствовать себя обескураженным. Более прямолинейной женщины я еще не встречал. Однако я понял, что и эта черта ее характера мне по душе.
— Отец сказал, что внутри у нее выросла язва и мама умерла. Но я тогда был слишком мал и ничего толком не понял.
— Странно, — заметила Мэри, кивнув на портрет мамы, который висел напротив стола. Портрет был написан в ту пору, когда мать была невестой, — у твоей сестры такие светлые волосы и бледная кожа, тогда как оба ваших родителя темноволосые и смуглолицые.
Я никогда не задумывался об этом. Что касается портрета — он мне не нравился. Образ на картине производил унылое впечатление, гораздо больше я любил более поздние миниатюры с мамой, где художник изобразил ее веселой и жизнерадостной. Девушка на картине была одета в простое платье серовато-землистого цвета с белым отложным воротником, а ее высоко зачесанные черные волосы открывали изящную длинную шею. Глаза у мамы были темно-карими, нос короткий и слегка вздернутый, а тонкие губы сжаты в плотную линию. В жизни мама выглядела милой, но девушка на портрете не была привлекательной. Действительно, я унаследовал от родителей темные глаза и волосы, в то время как Эстер не имела с ними ничего общего. Помню, в детстве я даже шутил, называя ее «моя саксонская сестричка».
Камин плохо разгорался и дымил. Я поднялся из-за стола и подошел к окну.
— Ничего странного, — сказал я, распахивая створки, — есть немало семей, где братья и сестры совершенно не похожи друг на друга.
Мэри обвела комнату своим невозмутимым взглядом, так похожим на взгляд брата, по которому никогда не угадаешь, что думает твой собеседник, — стены, картины, книжные шкафы — и остановилась на ящиках письменного стола.
— Твой отец хранил свои бумаги здесь? — спросила она.
Я кивнул. Мысль, что рано или поздно придется собраться с духом и разобрать отцовские вещи, не покидала меня, но я все откладывал и откладывал этот момент. Страшась того, что часть из них неизбежно придется выкинуть как ненужный хлам, и того, что среди них наверняка найдутся дорогие моему сердцу предметы, один вид которых вновь разбередит незажившую рану.
— Да, — ответил я Мэри. — Как раз на днях собирался их просмотреть.
— Почему бы не заняться этим прямо сейчас, — предложила Мэри. — А мы с Генри пока сделаем нашу часть работы по дому.
— Спасибо, но…
— К тому же это поможет тебе отвлечься, — твердо заявила Мэри.
Не было нужды уточнять, от чего именно мне следует отвлечься — мы оба, не сговариваясь, вскинули глаза к потолку.
Я кивнул, не имея ни малейшего желания браться за дело, но одновременно понимая, что с ним необходимо покончить.
Генри с интересом наблюдал, как я достаю из кармана ключ и принимаюсь один за другим отпирать ящики, извлекая из них пергаментные свитки, бухгалтерские книги, письма, листовки и брошюры. Все бумаги были аккуратно рассортированы по годам, и каждая лежала на своем месте. Я с грустью и нежностью думал о том, сколько вечеров провел здесь отец, погруженный в изучение трактатов, которые друзья присылали ему с континента, из стран и городов, где политическая жизнь была более оживленной, чем в Англии. Я застыл на мгновение, когда в руках у меня оказался том по истории философии Древней Греции, вспомнив какой интерес — точнее, подлинную страсть — питал отец к знаниям подобного рода, и с горечью подумал, насколько мало значения я сам придавал науке. Отложив книгу, я потянул следующий ящик, но понял, что он застрял. Я стал раскачивать его из стороны в сторону, чтобы выровнять и освободить.
Мэри тем временем принялась собирать пустые тарелки и передавать их Генри.
— Идем на кухню, — сказала она брату, — займемся посудой и дадим мистеру Тредуотеру возможность спокойно разобраться с делами.
— Генри может называть меня Томасом, — сказал я, просовывая руку под дно ящика.
Мои пальцы нащупали какой-то предмет, застрявший в щели между задней стенкой стола и самим ящиком. Потянув за уголок, я вытащил скомканные листы. Шесть листов пергаментной бумаги, скрепленные вместе и сложенные пополам. Развернув их, я увидел, что все они исписаны убористым почерком отца. Я положил письмо на стол и придвинул свечу поближе. Мэри и Генри уже были у порога.
— Подождите! — позвал я их и склонился над пергаментом.
Оба остались стоять в дверях, видимо чувствуя себя неловко.
— Идите сюда, — снова поманил я их. — Думаю, тут кое-что есть…
Я заглянул на последнюю страницу. Внизу стояла подпись отца, а чуть выше приписка: «Записано собственноручно 16 августа 1627 года от Рождества Христова в присутствии Йоханеса Янсена, бывшего моряка на судне „Гульден“, а также моего родственника Джона Мильтона».
Джон Мильтон! Сердце мое учащенно забилось. Я вернулся к первой странице и начал читать вслух.
Плавание было долгим. «Гульден» находился в море почти пять недель. Мы давно потеряли остальной караван. Ветер и волны швыряли наш корабль, словно скорлупку. Менее искушенные путешественники, измученные морской болезнью, с жалобными стонами выблевывали за борт содержимое своих желудков. Была поздняя зима, когда небо над головой затянуло сплошной серой завесой. Мы вошли в пролив Каттегат, неподалеку от Анхольта — острова, принадлежащего Дании, — здесь полно рифов и отмелей, достаточно коварных, чтобы всякий раз, когда приходилось браться за весла, мы со страхом, словно неопытные юнцы, погружали их в воду. Нам необходимо как можно ближе подойти к побережью, прорезанному множеством скалистых бухт, где мы могли бы укрыться и переждать шторм. Однако не слишком близко, чтобы нас не расплющило о скалы. Каждый из находящихся на борту понимал: стоит допустить малейшую оплошность, и мы присоединимся к тем сотням и сотням моряков, чьи жалкие останки покоятся на дне моря. Капитан обзывал нас паршивыми псами, а мы его — сукиным сыном. Капитан орал: «Гребите, черти! Гребите!» А я закрывал глаза и вспоминал мою Лизбет, ее веснушки на носу и ямочки на щеках, и мое обещание вернуться…
Я поднял глаза и взглянул на Генри.
— Может, мальчику все же не стоит слушать это? — предположил я.
— Нет, я без Мэри никуда не пойду, — пролепетал Генри.
Его и без того бледное лицо совсем побелело от страха.
— Конечно, брат, — успокоила его Мэри, — мы пойдем с тобой на кухню, а Томас, когда закончит, спустится к нам.
Они вышли, и Мэри тихо притворила за собой дверь. Я откинулся на спинку кресла и, запрокинув голову, посмотрел в потолок. Она была там, наверху. Мы слышим ее медленную размеренную поступь, при каждом шаге половицы печально поскрипывают. Этот скрип действует всем нам на нервы. Наши нервы натянуты, как струны, которые вот-вот лопнут. Я сделал глубокий вдох и вернулся к чтению.
Когда перед нами возник разбитый корабль, боцман сказал, что мы не станем спешить. В ответ раздались недовольные голоса матросов. Некоторые говорили что-то о золотых и серебряных монетах, другие, среди них был и я, — о товарах, которыми забиты трюмы: шелка, специи, вино, — на обреченном судне могут быть несметные сокровища. По морским законам мы имеем право[55]… Но боцман рявкнул, что ни один человек не покинет «Гульден». Любого, кто осмелится нарушить запрет, сначала протащат под килем, затем колесуют, после отрубят правую руку и вздернут на рее. Да, наш боцман любил поговорить.
Мы встали на якорь. С наступлением темноты разразилась буря. Нас нещадно качало и швыряло из стороны в строну, деревянные переборки жалобно скрипели. Люди лежали, скорчившись на койках в душном, пропахшем испарениями многих человеческих тел трюме, глядя в пространство невидящим взглядом и борясь с приступами морской болезни. Молодой парень, лет восемнадцати, с рыжей вихрастой головой и печальными глазами теленка, бормотал что-то о дурных предзнаменовениях, утверждая, что видел кружившего в небе альбатроса. Толстый неповоротливый немец проворчал на своем наречии (я понял его слова, поскольку моя мать была родом из Саксонии): «Ни в Каттегате, ни в Скагерраке[56], ни во всем Балтийском море нет альбатросов. Да и в любом случае альбатрос — это доброе предзнаменование, ты, рыжий огрызок». Понимавшие язык матросы рассмеялись, и я вместе с ними. Мальчишка насупился и замолчал.
Меж тем неподалеку от нас находилось судно, которое медленно и верно шло на дно, унося с собой дорогой груз. Мы с друзьями решили, что дело стоит риска. Если боцман, сыпавший угрозами, действительно намерен привести их в исполнение — а мы были уверены, что утром этот пройдоха вместе с несколькими ближайшими дружками отправится на корабль и заберет все, что только сможет унести, — мы сами свернем ему шею. Если только они не согласятся разделить добычу и держать рты на замке. И если нам придется пойти на это, мы запрем офицеров в каютах, а сами возьмем шлюпку и направимся в Гренаа[57], а оттуда — в Гамбург или даже в Лондон. Правда, это означало бы, что мне придется навсегда покинуть мою милую Лизбет. Но также это значило, что я стану богат и у меня будет еще немало женщин. Я уже четыре года служил в корабельной компании, и единственное, чем мог похвастаться, так это тем, что зубов у меня стало чуть меньше, а шрамов на теле — чуть больше. Всю ночь, пока над головой у нас бушевал шторм, мы с товарищами перешептывались, обсуждая детали нашего плана.
К утру буря стихла и море успокоилось. Выбравшись на палубу, мы были немало удивлены, увидев, что корабль все еще на плаву. Сегодня боцман был настроен куда более решительно. Он отобрал небольшую команду, которая должна будет подняться на судно, проверить, нет ли выживших, забрать из трюмов товары, какие только найдем, и доставить их на «Гульден». Он снова предупредил: любой, кто утаит хотя бы рисовое зернышко, окажется в кандалах и под замком до самого возвращения в порт. Боцману и в голову не могло прийти, что мы задумали. В то время я был мускулистым и сильным — совсем не похожим на того, каким вы видите меня сегодня, — и, несмотря на скудный корабельный рацион, довольно упитанным малым. Поэтому меня тоже включили в команду.
Нас было двенадцать: сам боцман и его дружок, владелец «Гульдена», — эта парочка ни за что не упустит возможности набить карманы, — и еще десять простых матросов. Все мы были из разных стран — Германии, Польши, Скандинавии, России — и плохо понимали друг друга, но утро выдалось такое промозглое и холодное, что ни у кого не было ни малейшего желания вести беседы. Неподалеку от меня сидел вчерашний рыжеволосый парнишка и насмехавшийся над ним толстяк немец. Боцман приказал сперва заняться грузом, потом — поиском людей. Он раздал мушкеты тем, кто умел ими пользоваться, остальные были вооружены дубинками. Мы приготовили веревки и крючья. Шлюпка приближалась к кораблю. Море, усеянное после шторма клочьями белой пены, было спокойным и гладким как зеркало.
Забраться на палубу оказалось несложно. Соорудив лестницу из крюков и привязанных к ним веревок, мы вскарабкались наверх и, перевалив через борт, огляделись, чтобы понять, сколько воды успело набрать судно и сколько времени осталось в нашем распоряжении.
Я не суеверный человек, во всяком случае, гораздо менее суеверный, чем большинство матросов. Эпидемии чумы и оспы не представляются мне результатом Божественного возмездия, а за черными грозовыми облаками, поднимающимися над горизонтом, не видится дьявольского оскала. Не стану утверждать, что понимаю, откуда берется то и другое, но я абсолютно убежден: причина этих явлений лежит в нашем мире. Поэтому я первым двинулся вдоль палубы, пока мои оробевшие товарищи стояли на месте, все еще не решаясь оторваться от планширя. Нас окутала тишина, более глубокая, чем способен вообразить человеческий ум, и более плотная, чем тишина пустой церкви. Непроницаемое молчание — ни шороха, ни скрипа, ни случайного крика пролетающего над головой баклана. Мои спутники по-прежнему топтались возле борта. И даже боцман выглядел испуганным. Но затем он собрался с духом — ничего другого ему не оставалось — и высказал предположение, что команда, должно быть, покинула судно. Это звучало правдоподобно, однако не успокоило людей.
«Обыскать корабль, — чуть более уверенно скомандовал он. — Вы двое, — боцман показал на меня и рыжеволосого парнишку, — на корму».
Зловоние — первое, что мы почувствовали. Мальчишка шел позади меня, когда я начал спускаться в капитанскую каюту, низко пригибая голову, чтобы не стукнуться о притолоку. Каюта была обставлена добротной мебелью, подушки, ковры, шкуры животных — все это украшало жилище капитана. На столе среди морских карт и таблиц я заметил дорогие навигационные приборы — латунную астролябию и деревянную подзорную трубу. Но прежде всего в нос мне ударил удушливый смрад, жирный и сладковатый одновременно, — запах разложения. Едва я открыл дверь в каюту, как откуда-то из-под стола с протяжным мяуканьем вылетел кот — скелет, обтянутый клочковатой черно-белой шерстью, — прошмыгнув мимо меня, узник метнулся на палубу, где, вероятно, попал кому-то под ноги и, получив пинок, разразился новым истошным воплем.
Однако в каюте, кроме кота, были еще обитатели: за столом, из-под которого он выбежал, расположились двое мужчин. Один полулежал на стуле, уронив голову на грудь. Второй, с изрытым оспой лицом, остался сидеть ровно и смотрел прямо на меня. Оба были закутаны в меховые шубы поверх камзолов. Они напоминали собравшихся на промысел зверобоев. Интересно, чего они ждали, на что надеялись? Корабль получил пробоину, но шанс покинуть судно у них оставался. Или оба были мертвы еще до того, как произошло крушение?
Появившийся у меня за спиной рыжеволосый парнишка охнул и начал давиться кашлем, от которого выворачивало внутренности. Он испуганно дергал меня за рукав и бормотал что-то о заразных испарениях и чуме. Не обращая внимания на его скулеж, я смотрел на дверь, находившуюся в задней части каюты. Дверь была плотно закрыта, но внутри у меня зрела уверенность, что туда непременно нужно заглянуть. Я сделал шаг вперед. И тут воздух прорезал тонкий писк, но такой высокий, что его едва можно было уловить на слух. Мальчишка опять завел свою шарманку о дурных предзнаменованиях, но воротник куртки, которым он прикрывал нос и рот, опасаясь заразы, приглушал слова. Я сделал еще шаг. Рыжеволосый отпустил мой рукав, выпалил что-то нечленораздельное — кажется, обозвал меня безумцем, — развернулся и одним гибким движением, словно белка, выскользнул из каюты.
Я приблизился к сидевшим за столом морякам. Никаких повреждений на телах я не заметил. Возможно, они и умерли от какой-то болезни, но не раньше чем сутки назад, от силы двое. Подавив желание порыться в карманах у мертвецов — как бы там ни было, не стоило дергать судьбу за усы, — я двинулся дальше.
Странный звук нарастал. Неужели там, за дверью, заперта еще одна кошка? Однако я никогда не слышал, чтобы моряки держали на судне больше одного крысолова. Я почти добрался до цели, когда неожиданно все вокруг зашаталось — корабль дрогнул и начал заваливаться на левый борт. Предметы сдвинулись со своих мест, карты и навигационные приборы посыпались на пол. Трупы тоже упали и покатились в мою сторону. Я одним скачком преодолел оставшееся расстояние и распахнул дверь в темное и холодное помещение. В нос мне ударил резкий запах мочи. Тем временем странный звук прекратился.
Корабль накренился так сильно, что теперь приходилось идти под горку. Внезапно богатство, деньги, трюмы, набитые сокровищами, — все превратилось в фантом, блуждающие огоньки в далеком море: здесь, передо мной, находилось нечто совсем иное — живое. Какое-то существо, которое дышало, двигалось, хныкало и звало. Я навострил уши, словно гончая. И, как слепец, шаря в темноте вытянутыми вперед руками, сделал еще шаг.
«Эй, парни! Вы где?!» — раздался сверху голос боцмана.
«Здесь! — крикнул я. — Свет! Принесите сюда свет!»
«Мы уходим! Эта посудина полна мертвецов. Давай, поднимайся…»
Крик, вновь прорезавший воздух, заглушил слова боцмана.
«Что тут у тебя?» — в дверном проеме возникла его массивная фигура.
Он поднял повыше лампу, и кромешная тьма сменилась мерцающим янтарным светом. В этом помещении не было ни мебели, ни ковров — лишь голые деревянные стены и дощатый пол. На полу в дальнем углу стояла большая овальная корзина, а в ней лежал ребенок.
Он приподнялся в корзине, так что я мог видеть макушку, покрытую редкими волосиками, и пухлые пальцы, которыми младенец цеплялся за края своей колыбели. Я мало что смыслю в младенцах, поскольку был последним из шестерых детей, выживших у нашей матери, но, на мой взгляд, ребенку было около восьми месяцев…
Я опустил письмо и попытался представить эту сцену: ребенок, один, на тонущем корабле в компании мертвецов, дышащий воздухом, отравленным смертью и разложением, и в таком холоде, который мог запросто убить малыша. Как он выжил? Кем была его мать и что с ней случилось?
Далеко не на все мои вопросы нашлись ответы в письме. Но я продолжил читать. А еще десять минут спустя, оторвавшись от бумаг, я перевел дух и помассировал пальцами уставшие глаза. Невероятная история. Свидетельство безумия. Трудно поверить, что отец счел необходимым записать ее да еще потрудился заверить своей подписью и подписью Джона Мильтона.
Я вновь вернулся к тому месту, где рассказ стал… поистине фантастическим. Может, следует перечитать еще раз, повнимательнее?
Он потянулся ко мне всем телом. Доски под ногами ходили ходуном, нужно было как можно скорее выбираться отсюда. Но я не мог бросить это крошечное существо. Я рванулся вперед и выхватил его из корзины. Ручки младенца сомкнулись на моей шее, а маленькие пальчики впились в кожу. Ребенок не плакал, он просто цеплялся за меня, как рыбка-прилипала.
Корабль шел на дно.
Нас снова качнуло, как будто что-то большое налетело на судно и ударило в правый борт, затем раздался скрежет — казалось, по днищу провели огромным резцом — и оглушительный треск. Я едва не упал, но успел ухватиться одной рукой за дверной косяк, а другой покрепче прижать ребенка к груди. Мы с боцманом бросились наверх. Выбежав на палубу, я увидел, что там творится нас тоящая паника. Корабль снова качнуло, он еще сильнее завалился на бок, люди падали и скользили по доскам. Боцман выхватил кремневое ружье и прицелился во что-то. находящееся за бортом. Последовал еще один толчок. Боцман чудом устоял на ногах, схватившись за фок-мачту, но выронил ружье, и оно укатилось в сторону.
Моряки вокруг сыпали проклятиями и цеплялись кто за что мог. Держась за фальшборт, я продвигался к тому месту, где осталась висеть сооруженная нами веревочная лестница. Понимая, что не смогу одолеть ее с ребенком на руках, я расстегнул куртку, положил младенца за пазуху и потуже затянул пояс.
Тут я заметил моего рыжеволосого приятеля. Бедняга случайно выпустил канат, за который держался, и с воплем «помогите!» покатился по накренившейся палубе. Владелец «Гульдена», крепко обнимавший грот-мачту обеими руками, вполне мог бы дотянуться до парня и схватить его, но не сделал этого. Проводив мальчишку взглядом, он и боцман, все еще стоявший возле фока, отлепились от мачт и тоже поползли к лестнице. Я прибавил ходу, не собираясь отставать от них.
Именно тогда я увидел монстра. Его тело поднималось над водой футов на двадцать, а гигантская голова нависала над правым бортом. Она походила на голову гремучей змеи с приплюснутым, похожим на лошадиный храп носом, но только гораздо более массивным. Позади головы топорщилась густая иссиня-черная грива. Большая часть туловища была зеленой, но с одного бока виднелись лилово-красные пятна — след от удара о корпус судна, шершавую кожу покрывали известковые наросты. Я не осмелился взглянуть в глаза чудовищу. Оно повело головой, разинуло пасть и нацелилось на одну из мачт. Я не сумел сдержать крик, и мне не стыдно признаться в этом. Застыв от ужаса, я наблюдал, как левиафан, всплывший из морских пучин, вздымает свое мускулистое тело над полубаком. Когда он обрушился на судно, удар был такой невероятной силы, что меня подбросило в воздух, я перелетел через ограждение и вместе с младенцем, который все еще цеплялся за меня под курткой, рухнул в воду и ушел в глубину.
Обжигающий холод едва не добил меня. Это сейчас я превратился в дряблого старика, почти умирающего от голода, который последние месяцы пытается выжить и сохранить жизнь спасенному им ребенку. А в то время я был полон сил. Не знаю, каким образом, но мне удалось вынырнуть, доплыть до лодки и забраться в нее. Младенец наглотался морской воды. Я тряс и шлепал его до тех пор, пока он не зашелся в плаче. Рядом с лодкой бултыхался в волнах толстяк немец. Я подал ему руку и втащил в лодку. Когда корабль потряс новый сокрушительный удар, мы взялись за весла. Мы гребли и гребли, удаляясь от места трагедии, но не в силах отвести глаз от гибнущего судна. Мы молчали, потому что слов у нас не было.
Тело левиафана обвило полубак тугим кольцом и продолжило наползать, охватывая корабль все новыми и новыми витками и понемногу сжимая мышцы. Раздался оглушительный треск — чудовище раскололо посудину, как ореховую скорлупку. Трудно было определить на глаз, каковы размеры морского зверя. Часть зеленого тела была видна над поверхностью, но сколько еще скрывалось под водой, я не знал. Круша судно, чудовище издавало поистине дьявольские вопли. Ничего подобного мне слышать не приходилось. И, надеюсь, никогда больше не придется. Корабль развалился пополам. Половина, вокруг которой обвивалось тело левиафана, ушла под воду вместе с ним, оставшаяся половина начала медленно погружаться и вскоре тоже исчезла в волнах.
Девочка, спрятанная у меня за пазухой, больше не плакала.
Голова раскалывалась. Я снова взглянул на подписи внизу страницы. Увидел имя отца и моего старого учителя. Боль стала невыносимой.
Левиафан. Кораблекрушение. Найденыш. Что это — нагромождение чудовищной лжи или нечто большее? Зачем отец вообще записал эту историю, не говоря уж о том, что хранил письмо столько лет?
1627 год. Самому свидетельству — если не событиям, в реальность которых я не мог поверить, — было шестнадцать лет. Девочка?
Девочка, спрятанная у меня за пазухой, больше не плакала…
Эстер было чуть меньше шестнадцати.
Зато загадок стало еще больше. Письмо отца только прибавило вопросов. О, как бы мне хотелось, чтобы отец сейчас оказался рядом. Хотя бы на несколько мгновений, чтобы осветить темные закоулки прошлого. Но паромщик никогда не сворачивает со своего пути, а мир никогда не поворачивает вспять. Мы остаемся один на один с его тайнами.
Паромщик! Ну конечно, вот он, путь к разгадке! В этом мире, где все перевернуто вверх тормашками, еще остался человек, которому я могу задавать вопросы и у которого нет ни малейшего желания давать мне ответы.
Джон Мильтон!