Чехов. Вечером двадцать второго марта 1897 года он отправился ужинать со своим другом и конфидентом Алексеем Сувориным. Суворин был баснословно богатым книгоиздателем и газетным магнатом, реакционером, человеком из низов – его отец сражался рядовым в Бородинской битве. Дед Суворина, как и дед Чехова, был крепостным. Лишь это их и роднило – в обоих текла крестьянская кровь. В остальном – и по убеждениям, и по темпераментам – они совсем не сходились. И все же Суворин был одним из немногих близких друзей Чехова, и Чехов ценил его общество.
Разумеется, они выбрали лучший московский ресторан – «Эрмитаж», бывший особняк; на то, чтобы откушать там ужин из десяти перемен, включавший, конечно же, вина разных сортов, крепкие напитки и кофе, могло уйти несколько часов, а то и большая часть ночи. Одет Чехов был, как всегда, безукоризненно: черный фрак и жилет, всегдашнее пенсне. Выглядел он в этот вечер практически так, как выглядит на фотографиях того периода. Казался безмятежным, оживленным. Обменявшись рукопожатием с метрдотелем, он обвел взглядом огромную залу. Она была залита ярким светом роскошных люстр, за столами расположилась изысканно одетая публика. Вокруг сновали официанты. Чехов как раз уселся за столик напротив Суворина, как вдруг, совершенно внезапно, изо рта у него хлынула кровь. Суворин с помощью двух половых отвел его в уборную, где они попытались остановить кровотечение, прикладывая лед к горлу. Потом Суворин отвез Чехова к себе в гостиницу и велел приготовить ему постель в апартаментах, которые занимал. Позже, после еще одного горлового кровотечения, Чехов согласился, чтобы его перевезли в клинику, специализировавшуюся на лечении туберкулеза и других легочных инфекций. Когда Суворин навестил его там, Чехов извинился за случившийся третьего дня в ресторане «скандал», однако продолжал настаивать, что ничего серьезного ему не угрожает. «Больной, – записал Суворин в дневнике, – смеется и шутит по своему обыкновению, отхаркивая кровь в большой стакан».
Младшая сестра Мария навестила Чехова в лечебнице в конце марта. Погода стояла отвратительная, шел мокрый снег, повсюду громоздились покрытые настом сугробы. Мария с трудом нашла извозчика, чтобы доехать до места. Пока добралась, успела переволноваться и издергаться.
«Антон Павлович лежал на спине, – пишет Мария в своих воспоминаниях. – Ему запрещено было разговаривать. Поздоровавшись с ним, я, чтобы скрыть волнение, подошла к столу». Там, среди бутылок шампанского, банок икры и букетов от доброжелателей она увидела нечто, поразившее ее в самое сердце: карандашный рисунок, явно работы специалиста, изображавший легкие Чехова. Врачи часто делают такие наброски, чтобы показать больному, каково, на их взгляд, состояние дел. Легкие были прорисованы синим, но верхние доли закрашены красным. «Я поняла, что это значит», – пишет Мария.
Посетил больного и Лев Николаевич Толстой. Персонал лечебницы с благоговением взирал на величайшего русского писателя. Возможно, и вовсе самого знаменитого человека в России. Разумеется, ему разрешили пройти к Чехову, хотя «посторонних» к больному не допускали. Врачи и сиделки трепетали от подобострастия, провожая бородатого сурового старика в палату. Толстой был невысокого мнения о пьесах Чехова (считал их чересчур статичными и недостаточно нравоучительными. «А куда с вашими героями дойдешь? – спросил он Чехова однажды. – С дивана, где они лежат, – до чулана и обратно?»), однако ему нравились чеховские рассказы. А кроме того, он попросту любил Антона Павловича как человека. Он как-то раз сказал Горькому: «Ах, какой милый, прекрасный человек: скромный, тихий, точно барышня! И ходит, как барышня. Просто – чудесный!» А в дневнике Толстого (в те времена практически каждый вел дневник) есть запись: «Я очень рад, что люблю… Чехова».
Толстой размотал шерстяной шарф, снял медвежью шубу и опустился на стул у постели Чехова. То, что больному, принимавшему лекарства, запрещено было говорить, а уж тем более вести беседу, его не остановило. Чехову выпала роль зачарованного слушателя, пока граф развивал перед ним свои теории о бессмертии души. По поводу этого визита Чехов впоследствии написал: «Он… полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цель которого для нас составляет тайну…такое бессмертье мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич удивляется, что я не понимаю…»
Тем не менее Чехов был очень тронут заботой, которую проявил, посетив его, Толстой. В отличие от Толстого он не верил, причем не верил никогда, в жизнь после смерти. Он вообще отрицал все то, что нельзя поверить одним из пяти чувств. Что касается его взглядов на жизнь и писательское ремесло, он однажды упомянул, что «политического, религиозного и философского мировоззрения у меня еще нет, я меняю его ежемесячно, а потому придется ограничиться только описанием, как мои герои любят, женятся, родят, умирают и как говорят».
Ранее, еще до того, как у него выявили туберкулез, Чехов сказал: «Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: „Не поможет. С вешней водой уйду“» (сам Чехов умер летом, в страшную жару). Когда же ему самому поставили тот же диагноз, он постоянно пытался преуменьшить серьезность своего состояния. Можно подумать, он практически до конца был уверен, что сможет перебороть болезнь, как какой-нибудь затянувшийся катар. Даже в самые последние дни он говорил, вроде как сам веря собственным словам, о возможности выздоровления. В письме, написанном незадолго до смерти, он даже сообщает сестре: «здоровье входит в меня пудами», и утверждает, что в Баденвайлере ему стало гораздо лучше.
Баденвайлер – курортный городок на водах в западной части Шварцвальда, неподалеку от Базеля. Почти из любой его точки видны Вогезы, а воздух в те времена там был чистым и целительным. С незапамятных времен русские ездили туда купаться в горячих минеральных источниках и совершать променады по бульварам. В июне 1904 года Чехов отправился туда умирать.
В начале месяца он одолел тяжелый переезд из Москвы до Берлина. Его сопровождала жена, актриса Ольга Книппер, с которой он познакомился в 1898 году на репетициях «Чайки». Современники восхищались ее сценическим дарованием. Она была талантлива, хороша собой, моложе будущего мужа почти на десять лет. Чехов влюбился в нее с первого взгляда, однако доводить дело до конца не спешил. Он в принципе предпочитал супружеским узам легкий флирт. В конце концов, после трех лет ухаживаний с бесконечными расставаниями, письмами и неизбежными размолвками, двадцать пятого мая 1901 года они тихо обвенчались в Москве. Чехов был невероятно счастлив. Он называл Ольгу «лошадкой», иногда «собакой» или «собачкой». Еще он любил говорить «индюшечка» или просто «милая моя».
В Берлине Чехов обратился к известному специалисту-пульмонологу, некоему доктору Карлу Эвальду. Однако, по словам очевидца, осмотрев Чехова, доктор только воздел руки и, не сказав ни слова, вышел из кабинета. Болезнь зашла слишком далеко: доктор Эвальд гневался на себя за то, что не может сотворить чуда, а на Чехова за то, что тот так болен.
В отеле Чехова посетил один русский журналист, который потом сообщил своему редактору: «Дни А. П. сочтены… он мне показался тяжело больным: страшно исхудал, от малейшего движения кашель и одышка, температура всегда повышенная». Тот же самый журналист видел Чеховых на вокзале, где они садились в поезд до Баденвайлера. По его словам, Чехову «трудно было подняться на маленькую лестницу Потсдамского вокзала; несколько минут он сидел обессиленный и тяжело дыша». Чехову вообще было тяжело двигаться: ломило ноги, мучили нутряные боли. Болезнь распространилась на пищеварительный тракт и позвоночник. Жить ему оставалось меньше месяца. О своем состоянии он теперь говорил, по словам жены, «с веселой беспечностью».
Доктор Швёрер, один из многих осевших в Баденвайлере медиков, неплохо зарабатывал лечением обеспеченной публики, которая приезжала на курорт избавляться от всяческих хворей. Среди его пациентов были больные и немощные, были и просто старые ипохондрики. Чехов стоял среди них особняком: случай был откровенно безнадежный, жить больному оставалось считаные дни. А больной был очень знаменит. Даже доктор Швёрер знал его имя: читал рассказы Чехова в немецком журнале. Осмотрев больного в начале июня, он выразил восхищение чеховским даром, однако свои профессиональные выводы оставил при себе. Ограничился тем, что прописал пациенту диету из какао, овсянки, обильно сдобренной сливочным маслом, и земляничного чая. Чай предназначался для того, чтобы больной мог спать по ночам.
Тринадцатого июня, меньше чем за три недели до смерти, Чехов отправил матери письмо, в котором говорил, что здоровье его поправляется. Там, в частности, сказано, что через неделю он надеется полностью исцелиться. Зачем он так написал? О чем думал? Он и сам был врачом, он все прекрасно понимал. Он умирает – такова была простая и неизбежная истина. И все равно, сидя на балконе гостиничного номера, он просматривал расписание поездов. Интересовался, когда уходят пассажирские суда из Марселя в Одессу. И все же он знал. На этом этапе не мог не знать. Тем не менее в одном из последних писем он сообщает сестре, что с каждым днем набирается сил.
К писательству его больше не тянуло, впрочем, не тянуло уже давно. Год назад он чуть не бросил, не закончив, «Вишневый сад». Эта пьеса далась ему нечеловечески тяжело. Под конец он осиливал не больше шести-семи строк в день. «Я… начинаю падать духом, – писал он Ольге. – Мне кажется, что я как литератор уже отжил, и каждая фраза, какую я пишу, представляется мне никуда не годной и ни для чего не нужной». Работу он, однако, не прекращал. Пьеса была завершена в октябре 1903-го. После этого он уже не писал ничего, не считая писем и разрозненных заметок в записной книжке.
Вскоре после полуночи второго июля 1904 года Ольга послала за доктором Швёрером. Помощь требовалась безотлагательно: Чехов бредил. Соседний номер снимали двое русских студентов, и Ольга бросилась к ним сказать, что происходит. Один из молодых людей уже спал, другой еще не ложился, читал и курил. Он помчался к доктору Швёреру. «Я слышу, как сейчас, среди давящей тишины июльской мучительно душной ночи звук удаляющихся шагов по скрипучему песку…» – написала потом Ольга в своих воспоминаниях. В забытьи Чехов говорил о моряках, бормотал отрывочные фразы о каких-то японцах. «На пустое сердце льда не кладут», – сказал он, когда Ольга попыталась положить ледяной пузырь ему на грудь.
Доктор Швёрер пришел и принялся раскладывать инструменты, не сводя глаз с больного, который лежал, прерывисто дыша. Зрачки у него были расширены, виски блестели от испарины. На лице у доктора Швёрера ничего не отражалось. Он не любил давать волю чувствам, но понимал, что развязка близка. Однако, как бы там ни было, он, врач, дал клятву бороться за жизнь больного до конца, а жизнь в Чехове пусть слабо, но еще теплилась. Доктор Швёрер приготовил шприц и ввел камфару, чтобы стимулировать сердечную деятельность. Камфара не помогла – ничто уже, разумеется, не могло помочь. Однако доктор сказал Ольге, что собирается послать за кислородом. И тут Чехов внезапно очнулся и совершенно осмысленно, негромко сказал: «Не надо, пока принесут кислород, я уже умру».
Доктор Швёрер потянул себя за пышный ус и уставился на больного. Щеки знаменитого писателя ввалились и посерели, лоб стал восковато-желтым, дышал он с хрипом. Доктор Швёрер сознавал, что счет идет на минуты. Не сказав ни слова, не посоветовавшись с Ольгой, он шагнул в нишу, где на стене висел телефон. Прочел инструкцию, как им пользоваться. Если нажать на кнопку и повернуть ручку на боковой панели, можно связаться со служебными помещениями отеля, с кухней. Доктор снял трубку, прижал к уху и сделал, как говорилось в инструкции. Когда ему наконец ответили, он потребовал бутылку самого лучшего шампанского. «А сколько бокалов?» – поинтересовались у него. «Три бокала! – крикнул он в трубку. – И пошевеливайтесь, ясно?» То было одно из тех редкостных озарений, которые впоследствии часто остаются неоцененными, потому что задним числом кажется, что иначе и нельзя было поступить.
Шампанское принес заспанный молодой человек со всклокоченными белесыми патлами. Его форменные брюки были измяты, стрелки на них разошлись, а застегивая второпях тужурку, он пропустил одну петлю. У него был вид человека, который устроился передохнуть (прикорнул в кресле и задремал), когда вдалеке в предрассветный час – боже всемилостивый! – раздался глас телефона, и вот его уже трясет управляющий и велит отнести бутылку «моэта» в двести одиннадцатый номер. «И пошевеливайся, ясно?»
Молодой человек вошел в номер, внес серебряное ведерко с бутылкой шампанского во льду и серебряный поднос с тремя фужерами из граненого хрусталя. Он стал освобождать на столе место для ведерка и бокалов, вытягивая шею, пытаясь заглянуть в соседнюю комнату, откуда доносилось тяжелое, хриплое дыхание. Звук был тягостный, страшный, и, когда дыхание стало уж совсем прерывистым, молодой человек уткнул подбородок в воротник и отвернулся. Забывшись, он уставился в открытое окно на спящий город. Потом крупный, представительный мужчина с большими усами всунул ему в руку несколько монет – на ощупь было ясно, что чаевые щедрые, – и дверь перед молодым человеком внезапно распахнулась. Он сделал несколько шагов, оказался на площадке, уже там раскрыл ладонь и с удивлением взглянул на монеты.
С методичностью, присущей ему во всем, доктор извлек пробку из бутылки. Сделал он это так, чтобы, по возможности, свести на нет праздничный хлопок. Потом разлил шампанское в три бокала и, по привычке, снова заткнул горлышко пробкой. После этого отнес бокалы к ложу больного. Ольга на миг выпустила руку Чехова – которая, как она напишет впоследствии, жгла ей пальцы. Она подсунула еще одну подушку ему под голову. Потом поднесла прохладный фужер к ладони мужа и убедилась, что его пальцы сомкнулись на черенке. Все трое – Чехов, Ольга, доктор Швёрер – обменялись взглядами. Они не чокались. Не говорили тостов. Да и за что они могли пить? За смерть? Чехов собрал остатки сил и произнес: «Давно я не пил шампанского». Потом поднес фужер к губам и осушил. Через минуту-другую Ольга взяла у него пустой фужер и поставила на прикроватный столик. Тогда Чехов повернулся на бок. Закрыл глаза, вздохнул. Через минуту дыхание его остановилось.
Доктор Швёрер взял с простыни руку Чехова. Прижал пальцы к запястью и достал из жилетного кармана золотые часы, щелкнув по ходу крышкой. Секундная стрелка двигалась медленно, очень медленно. Он дал ей трижды обогнуть циферблат, пытаясь уловить биение пульса. Было три часа ночи, но прохладой не веяло. Такой жары в Баденвайлере не помнили уже долгие годы. Все окна в обеих комнатах стояли настежь, но в воздухе не чувствовалось ни дуновения. Большой темнокрылый мотылек влетел в окно и затрепыхался у электрической лампы. Доктор Швёрер опустил руку Чехова на одеяло. «Все кончено», – сказал он. Потом закрыл крышку часов и вернул их в жилетный карман.
Ольга тут же осушила глаза и взяла себя в руки. Она поблагодарила доктора за то, что откликнулся и пришел. Он спросил, не дать ли ей успокоительного – настойки опия или несколько капель валерьяны. Она качнула головой. Впрочем, у нее есть одна просьба. Прежде чем будут поставлены в известность власти и налетят газетчики, прежде чем Чехов перестанет ей принадлежать, она хотела бы немного побыть с ним наедине. Окажет ли ей доктор такую любезность? Может ли он слегка повременить с оглашением новостей?
Доктор Швёрер погладил пальцем усы. Почему нет? В конце концов, какая разница, узнают о случившемся сейчас или несколько часов спустя? Оставалось ведь только одно, выписать свидетельство о смерти, а это можно сделать утром в своем кабинете, после нескольких часов сна. Доктор кивнул и собрался уходить. Пробормотал соболезнования. Ольга наклонила голову. «Вы оказали мне честь», – сказал доктор Швёрер. Потом взял свой чемоданчик и покинул комнату, покинув с тем и историю.
И в этот момент из бутылки вылетела пробка; на столешницу поползла пена. Ольга вернулась к смертному ложу Чехова. Она сидела на табуретке, держа его за руку, время от времени поглаживая по лицу. «Не было слышно звука людского голоса, не было суеты обыденной жизни, – пишет она, – была красота, покой и величие смерти…»
Она провела с Чеховым всю ночь, пока на заре в гостиничном саду не засвистали дрозды. Потом оттуда же донесся скрип передвигаемых столов и стульев. Вскоре до нее стали долетать голоса. Затем послышался стук в дверь. Ольга, разумеется, решила, что это какой-нибудь чиновник – из медицинской комиссии или из полиции, что придется отвечать на вопросы и заполнять бумаги, или, может быть, хотя и вряд ли, это доктор Швёрер вернулся с сотрудником похоронной конторы, который поможет забальзамировать тело для отправки в Россию.
Вместо этого она увидела того же белобрысого юнца, который принес шампанское несколько часов назад. Однако на сей раз брюки его были тщательно отглажены, стрелки заутюжены, а обтягивающая зеленая тужурка застегнута на все пуговицы. Он выглядел совсем другим человеком. Сна ни в одном глазу, более того, пухлые щеки гладко выбриты, волосы причесаны, во всем видна готовность угодить. Он принес фарфоровую вазу с тремя чайными розами на длинных стеблях. Ее он протянул Ольге, бодро щелкнув каблуками. Она сделала шаг назад и впустила его в комнату. Он сказал, что пришел забрать фужеры, ведерко и поднос, да. А еще ему поручили передать, что из-за сильнейшей жары завтрак сегодня подают в саду. Он выразил надежду, что погода не слишком изнурительная. Извинился за нее.
Женщина слушала рассеянно. Пока он говорил, она не смотрела на него, а разглядывала что-то на ковре. Скрестила руки, обняв себя за локти. А юноша, все еще держа вазу в руках, ожидая знака, тем временем оглядывал комнату. В открытые окна лился яркий солнечный свет. Комната была прибрана и казалась нетронутой, почти нежилой. Ни одежды, брошенной на стулья, ни башмаков, ни чулок, ни подвязок, ни корсетов, ни открытых чемоданов. Никаких следов жизни, одна тяжеловесная гостиничная мебель. Потом, поскольку женщина продолжала смотреть вниз, он проследил за ее взглядом и сразу заметил пробку у самого носка своей туфли. Женщина ее не видела, она смотрела на что-то другое. Юноша хотел нагнуться и подобрать пробку, но руки у него были заняты розами, и он боялся, что, обратив на себя внимание, совершит еще большую неловкость. Пересилив себя, он оставил пробку лежать на полу и поднял глаза. Безупречный порядок, если не считать открытой, наполовину пустой бутылки шампанского, которая стояла, вместе с двумя хрустальными фужерами, на маленьком столике. Он еще раз оглядел комнату. В открытую дверь было видно, что третий бокал стоит в спальне на прикроватном столике. А на кровати лежит человек! Лица он не разглядел, но фигура под одеялом была безмолвна и неподвижна. Вглядевшись в эту фигуру, юноша отвел взгляд. А потом, сам не понимая почему, ощутил некоторое смятение. Кашлянул, переступил с ноги на ногу. Женщина не поднимала глаз, не прерывала молчания. Юноша ощутил, как кровь приливает к щекам. Ему пришло в голову, будто внезапное наитие, что стоило бы, пожалуй, предложить какую-то альтернативу завтраку в саду. Он кашлянул, надеясь привлечь внимание женщины, но она не подняла на него взгляд. Высокопоставленным гостям из-за границы, сказал он, в это утро завтрак по желанию может быть подан в номер. Юноша (имя его утрачено и, вероятнее всего, он пал в сражениях Первой мировой) добавил, что с удовольствием принесет ей поднос. Два подноса, уточнил он, бросив неуверенный взгляд в направлении спальни.
Он умолк и провел пальцем по внутренней стороне воротника. Окончательно растерялся. Даже не мог понять, слушает ли она его. Совершенно не знал, что делать дальше, и по-прежнему держал вазу. Приятный запах роз щекотал ему ноздри и необъяснимым образом вызвал укол сожаления. Все время, что он ждал, женщина, очевидно, думала о своем. Точно пока он стоял, – произнося слова, переминаясь с ноги на ногу, держа цветы, – она находилась в другом месте, далеко от Баденвайлера. Но вот она очнулась, переменилось выражение ее лица. Она подняла глаза, посмотрела на него и покачала головой. Она, кажется, мучительно пыталась понять, что этот юноша делает в ее номере, почему в руках у него ваза с тремя чайными розами. Цветы? Она не заказывала цветов.
Прошла минута. Она потянулась к сумочке, нашарила в ней несколько монет. Вытащила и пачку банкнот. Молодой человек провел языком по губам: снова щедрые чаевые, но за что? Что она попросит его сделать? Ему еще не приходилось иметь дела с такими постояльцами. Он снова кашлянул.
Завтрака не нужно, сказала женщина. По крайней мере, пока. Завтрак в это утро – далеко не самое важное. Ей нужно другое. Ей нужно, чтобы он сходил и вызвал сотрудника похоронного бюро. Он ее понял? Герр Чехов скончался, вот в чем дело. Comprenez-vous?[54] Молодой человек? Антон Чехов скончался. А теперь слушайте внимательно, сказала она. Она просит его спуститься и спросить у портье, где находится самое добропорядочное похоронное бюро в городе. Надежное, в котором ответственно относятся к своей работе и ведут себя с подобающим тактом. Короче говоря, заведение, достойное великого писателя. Вот, сказала она, и вручила ему деньги. Скажите внизу, что я очень просила вас сделать это для меня. Вы слушаете? Вы понимаете, о чем я говорю?
Юноша честно пытался уяснить смысл ее слов. Он решил больше не смотреть в сторону второй комнаты. Он ведь с самого начала заподозрил: что-то не так. И тут он вдруг ощутил, как громко бьется под тужуркой сердце, почувствовал, как на лбу выступает пот. Он не знал, куда перевести взгляд. Очень хотел наконец поставить вазу.
Прошу вас, сделайте это для меня, сказала женщина. Я буду вспоминать вас с благодарностью. Скажите внизу, что я настаиваю. Скажите им. Только не привлекайте ненужного внимания ни к себе, ни к тому, что случилось. Просто скажите, что это необходимо, что я так велела, – и все. Вы меня слышите? Кивните, если поняли. Самое главное, не поднимайте шума. Все это, все остальное, весь этот переполох, – это скоро начнется. Но худшее позади. Мы понимаем друг друга?
Молодой человек побледнел. Он стоял, застыв, не выпуская вазы. Через силу кивнул.
Отпросившись, он вышел из отеля и зашагал, спокойно и решительно, впрочем, без неуместной суетливости, в сторону похоронного бюро. Нужно вести себя так, будто выполняешь очень важное поручение и не более. Ему действительно предстоит выполнить очень важное поручение, сказала она. А чтобы в движениях сохранялась целеустремленность, пусть он вообразит себе, что идет по запруженному людьми тротуару и несет розы в фарфоровой вазе, их надо доставить очень важному лицу. (Она говорила тихо, почти доверительно, будто с родственником или с другом.) Можно даже сказать себе, что тот, к кому он направляется, дожидается, причем с нетерпением, когда ему принесут эти цветы. И тем не менее ни в коем случае нельзя сбиваться с шага, переходить на бег. Не забывайте, в руках у вас ваза! Идти надо не мешкая, однако неизменно сохраняя при этом как можно более достойный вид. Идти, пока не окажетесь возле похоронного бюро, у входной двери. Там надо взять медный молоточек и ударить им раз, другой, третий. Через минуту на стук выйдет управляющий.
Управляющему будет сильно за сорок или, может, слегка за пятьдесят, – лысина, плотное сложение, очки в стальной оправе на самом кончике носа. С виду скромный, неприметный человек, который задает только внятные и необходимые вопросы. Фартук. Возможно, на нем будет фартук. Не исключено, что, слушая вас, он будет вытирать руки темным полотенцем. От одежды может чуть веять формальдегидом. Но ничего, юноша, пугаться не надо. Вы ведь почти взрослый, такие вещи уже не должны вызывать страх или отвращение. Управляющий выслушает до конца. Он человек сдержанный и чинный, этот управляющий, он умеет умерять чужие страхи, а не раздувать их. Он уже давно накоротке со смертью во всех ее обличьях и формах; у смерти не осталось для него ни сюрпризов, ни тайн. Именно его услуги и требуются в это утро.
Управляющий принимает вазу с розами. Пока молодой человек говорит, он лишь один раз выказывает проблеск интереса, дает понять, что слышит нечто из ряда вон выходящее. Один раз, когда молодой человек упоминает имя покойного, брови управляющего слегка приподнимаются. Вы говорите, Чехов? Одну минуту, я иду.
Вы меня понимаете, сказала Ольга молодому человеку. Фужеры не трогайте. Не в них сейчас дело. Нам не до хрустальных фужеров. Оставьте в комнате все как есть. Все готово. Мы готовы. Так вы идете?
Но в тот момент молодой человек еще думал о пробке, которая так и лежала возле носка его туфли. Чтобы поднять ее, надо нагнуться, не выпуская вазу. Он сумеет. Он наклоняется. Не глядя, протягивает руку и замыкает пробку в ладонь.
Следующий короткий очерк об этом рассказе (последнем, опубликованном Карвером при жизни) был включен в антологию «Лучшие американские рассказы, 1988» (The Best American Short Stories 1988), ред. Марк Хелприн и Шеннон Рейвенел (Boston: Houghton Mifflin, 1988), с. 318–319.
В начале 1987 года один из редакторов издательства «Даттон» прислал мне экземпляр недавно вышедшей биографии Чехова, написанной Анри Труайя. Получив книгу, я тут же отложил все дела и принялся за чтение. Как мне вспоминается, прочитал я ее от корки до корки, по сути не отрываясь, посвящая чтению все дневные и вечерние часы.
На третий или четвертый день, уже под самый конец книги, я добрался до небольшого фрагмента, в котором рано утром 2 июля 1904 года жена писателя, Ольга Книппер-Чехова, вызвала его лечащего врача – доктора из Баденвайлера по фамилии Швёрер, который пользовал писателя в последние дни его жизни, – к постели умирающего мужа. Было ясно, что Чехову осталось совсем немного. Труайя, никак это не комментируя, рассказывает читателям, что доктор Швёрер приказал подать бутылку шампанского. Никто, разумеется, не просил никакого шампанского – это была его личная инициатива. Однако меня эта мелкая и очень животрепещущая подробность поразила в самое сердце. Я еще не знал, что смогу с ней сделать и как поступлю дальше, но почувствовал, что меня будто бы зашвырнули в мой собственный будущий рассказ. Я тут же написал несколько строк, потом еще страницу-другую. Что должен был доктор Швёрер предпринять, чтобы в такой поздний час заказать шампанского в этом немецком отеле? Как это шампанское принесли в номер, кто принес? И т. д. Как именно развивались события после того, как шампанское прибыло? Тут я прервал ход своих мыслей и пошел дочитывать биографию.
Однако едва с чтением было покончено, я вновь вернулся мыслями к доктору Швёреру и к истории с шампанским. Меня всерьез заинтересовал мой собственный замысел. Только в чем этот замысел состоял? Было ясно одно: я, кажется, увидел возможность воздать должное – причем сделать это по мере сил с честью и достоинством – Чехову, писателю, который уже давно значил для меня очень многое.
Я написал десять-двенадцать вариантов первых фраз рассказа, сперва одно начало, потом другое, но все звучало фальшиво. Постепенно повествование стало сдвигаться от последних минут жизни Чехова к первому случаю, когда у него случилось на людях горловое кровотечение, – это было в одном из московских ресторанов, где он находился в обществе своего друга и издателя Суворина. За этим последовали госпитализация и сцена с Толстым, поездка с Ольгой в Баденвайлер, краткое их совместное пребывание в отеле перед самым концом, молодой коридорный и два его очень символичных появления в номере у Чехова, а в конце управляющий из похоронного бюро, которого, как и коридорного, в биографии вы не обнаружите.
Рассказ дался мне нелегко, поскольку строился на фактическом материале. Я не мог и не хотел отступать от того, как все было на самом деле. Мне прежде всего нужно было придумать, как вдохнуть жизнь в действия, которые в биографии были едва намечены, им не был придан импульс. Наконец я понял, что должен дать свободу воображению и просто предаться вымыслу, оставаясь в пределах существующих фактов. Я писал этот рассказ, отчетливо сознавая, что он разительно отличается от всего, что я сочинял раньше. Я очень доволен и очень признателен, что все, похоже, состоялось.