Вся голова Шемхет блестела, как серебро, ни волоска черного не осталось. Руки и лицо ее покрыла сеть морщин. Годы сделали Шемхет еще суше и тоньше, чем раньше, и она иногда с удивлением смотрела на свои руки, похожие на птичьи лапы.
Шемхет шла по пустыне, за спиной у нее была большая сума, а в ней – восемь песен о последних годах Вавилона. Шемхет собрала их, зазубрила наизусть, надиктовала их, а писец написал и после обжег в печи, чтобы сделались они закаленными. Шемхет начала в тот день, когда пал Вавилон. И когда последний черный волос упал с ее головы, тогда и последний знак она поставила в своем труде.
Она повязала котомку за плечи, налила в бурдюк воды и пошла в пустыню. Там, знала она, стоит золотой храм, и песок его не заметает, и ветер его не раздувает, и солнце его не разрушает. Шемхет знала, что идти до него три дня и три ночи, и взяла себе воды на три дня, потому что знала: обратно ей не дойти.
Мягкая рука была у Кира Второго, обманчиво нежная.
– Ничего не изменится, – говорил персидский царь, – ибо я освободил вас от гнета Набонида и его сына Валтасара! Ничего не изменится, я чту Вавилон, Вавилон – великий город! Видите, всего лишь два дня его грабили – а потом я прекратил грабежи.
Шемхет, закутанная в белую накидку, некрашеную накидку, так и шла по пустыне. Тихо стукались друг о друга глиняные таблички в мешке за ее спиной.
Она хотела их положить на алтарь храма. Чтобы нетленными стояли они тысячи веков. Чтобы, когда царства Лидийское, Персидское, Иудейское обратятся в прах, как обратился Вавилон, и придут новые народы и захотят узнать правду о нем, – чтобы они смогли узнать эту правду от тех, кто жил, любил, страдал в Вавилоне. А не от тех, кто покорил Вавилон, не от тех, кто Вавилон разрушил.
– Я только посажу своего сына на ваш престол, – говорил персидский царь, – ваш прошлый царь тоже был пришлым, отец Набонида пришел с севера в пыльных сандалиях. Он не был плоть от плоти Вавилона.
«Нет, – тихо, про себя, возражала ему Шемхет, – Набонид был плоть от плоти Вавилона, кровь от крови Вавилона. Он вырос нашим, он жил по нашим законам, он молился нашим богам. Он был жесток – как мы. Он был справедлив – как мы. Он отдал Вавилону своих сыновей, потому что все они приняли смерть, защищая царство. А твой сын не будет нам хорошим царем, потому что не станет как мы. Мы станем как он».
Она шла и шла, и солнце жгло ее покрытую голову, и тяжелый мешок оттягивал плечи. Шемхет потрескавшимися от зноя губами шептала молитвы Шамашу, богу солнца. Он мог скрыться за облаками и сделать ее путь легче. Но он не отвечал. Должно быть, он тоже ослабел и захирел, как и весь Вавилон.
Слабы становятся боги покоренного народа.
– Только персы отныне будут занимать все должности, – говорил персидский царь. – Хотя я чту Вавилон, время его прошло. Если хотите – становитесь персами. Или иудеями. Вам тогда будет не больно. Надо только вовремя сказать: «Я иудей! Я перс!», – и все, страдания будут исторгнуты из вас. Та ваша часть, что была вавилонской, умрет и будет отторгнута вашим же телом. Но вырастет новая часть! Вы станете сыном или дочерью другого народа, и боль Вавилона никогда не проснется в вас. Вы будете говорить на нашем языке, петь наши песни, нашими именами называть детей!
Но пятидесятилетняя Шемхет не могла уже сказать себе такое.
«Я жила царевной вавилонской и жрицей вавилонской. Не к лицу мне теперь называться персиянкой или иудейкой».
Она думала еще, что если бы Намтар остался жив, он бы уже вырос. Он бы мог бросить царю персов вызов. Она засыпала и просыпалась с этой мыслью. И однажды он приснился ей – взрослый, прекрасный, совсем непохожий на человека. Он стоял у трона Эрешкигаль. Он брал души за руку и подводил их перед лик пресветлой госпожи. Взгляд его был внимательным и сострадательным. Шемхет проснулась тогда в слезах.
Шемхет шла, шла по пустыне. День она шла, а к вечеру упала. Она попробовала развести огонь – холодные ночи были в пустыне. Но пальцы ее не слушались, дрожали, а тот хворост, что она смогла собрать, не хотел разгораться.
Тогда она села и заплакала.
– Прости меня, отец. Простите меня, сестры и жрицы. Прости меня, Аран. Прости меня, пресветлая госпожа Эрешкигаль. Я не могу сохранить память о вас. У меня нет на это сил. Всю жизнь у меня были силы, но теперь их больше нет. Всегда я вставала и шла вперед, на встречу со своим долгом, но сегодня я уже не могу встать. Простите меня.
Она упала на песок и долго плакала в бессилии, а потом уснула. И снилось ей, что прекрасная, как прежде, как была от начала времен и какой будет до их конца, госпожа Эрешкигаль накрыла ее своим плащом.
Шемхет проснулась от того, что свет резал ей глаза.
Она подумала, что пережила ночь, но потом оказалось, что это горит костер. А напротив нее сидел человек в воинском облачении Вавилона. Таком, которое она уже не видела лет пятнадцать…
Он сидел неподвижно, прямо напротив высокого костра, и языки огня заслоняли его от взгляда, Шемхет не могла рассмотреть его лицо.
– Спасибо тебе, – сказала она, – ты спас меня от смерти в пустыне. Только мне нечем отблагодарить тебя, у меня ничего нет. Только вода и таблички со сказками.
Он поднял руку и указал на ее запястье, на котором висел браслет Арана. Шемхет всегда прятала его, но тут он выскользнул из-под одежды.
– Я не могу отдать тебе его, – сказала она, помолчав, – я поклялась никогда с ним не расставаться. Ты спас мне жизнь, но эту вещь я ценю выше, чем мою жизнь, которой так мало осталось.
Странное дело: она не могла никак увидеть его лица. Она наводила взгляд на него, но взгляд соскальзывал, как заговоренный.
Но он никак не опускал руки, и она разглядела что-то золотое на его запястье. Браслет, это был такой же браслет, как у нее, парный браслет к ее браслету!..
Шемхет встала, обошла костер, села прямо возле него и посмотрела ему в глаза. В этот раз ничто не уводило ее взгляд, но, уже обходя костер, она догадывалась, что увидит.
Ему осталось навечно тридцать три года. Он их не преодолел. Так и остался навеки в зените своем. А Шемхет было уже пятьдесят. Но она протянула к нему руки, обвила его, не дыша, влезла ему на колени, прижала к груди, как давно погибшего отца, как вечного возлюбленного, как нерожденного сына.
Он остался таким, каким был до смерти – черноволосым, кудрявым, с неровной линией губ, очень высоким и сильным. Только глаза у него были почти белые теперь, а не черные.
И он был холодный. Совсем холодный, как мраморная статуя.
Он не обнял Шемхет, не подал вида, что узнал ее.
Она смотрела на него. Все эти годы она не могла вспомнить черт его лица. Они начинали расползаться, как только она хотела их вспомнить. Какой был нос? Может, с небольшой горбинкой? Как будто да. Но стоило ей запомнить нос, как начинали ускользать глаза. Это было ее проклятье – проклятье оставшегося жить. Проклятье забвения, что сильнее даже любви.
Правая рука его была чужой рукой. Ноги его были чужими ногами. Тем, что когда-то собрал ему Валтасар. Но лицо его осталось прежним.
И теперь она смотрела на него вблизи, в упор, и удивлялась прежнему своему беспамятству – вот же он, вот он каков! И не мог быть никаким другим.
И Шемхет, медленно умирая между жаром костра и льдом его тела, все никак не хотела закрывать глаза, чтобы не забыть его снова. Но усталость взяла свое, и она уснула, и снилось ей, что она львица, бегущая по пустыне, и от лап ее не оставалось следов на песке, а с морды ее стекала кровь.
Проснулась она со странным ощущением: будто плыла в лодке. Она открыла глаза и увидела, что мертвый Аран несет ее на руках. Дневная жара набирала обороты, но от нетленного тела Арана исходил смертный холод. Он нес ее легко, будто невесту, и не смотрел на нее, а смотрел куда-то вдаль своими белыми глазами.
Зачем он смотрит вдаль этими мертвыми, белыми глазами, почему не глядит на меня, пока я здесь, старая, уставшая, живая?..
На плече его висел мешок с восемью сказками.
Только тогда Шемхет поняла, кого ей благодарить. Закрыв глаза, сжав зубы, одним языком и губами прошептала она косноязычное воззвание к Эрешкигаль.
А Аран шел все также мерно, спокойно, словно был механизмом, а не человеком. Ах, ну да, он не был уже человеком. Он умер, но воля богини на время воскресила его, чтобы он помог Шемхет дойти до золотого храма.
Шемхет потрясла его за плечо, и он остановился. Она вытащила мех с водой, жадно выпила. Остановила себя: воду надо было беречь. Потом с сомнением протянула мех Арану, но он даже не взглянул на него.
Она убрала воду и снова пошла вперед. Аран шел рядом с ней, а потом вдруг остановился. Поднял руку и указал на запад.
– Нет, – сказала Шемхет, – ты ошибаешься, храм находится севернее.
Но Аран так и оставался стоять с вытянутой рукой. Шемхет сделала несколько шагов направо, но он не пошевелился.
Надо было идти на север. Забрать у него мешок и уйти. Но она не могла бросить его. Даже зная, что это не он, что в нем нет духа, что он не ответит ей, она не могла бросить его снова.
Она постояла, закрыв глаза, а потом решилась.
– Хорошо. Идем на запад.
Быть может, если она умрет – нет, не «если», что это за малодушие? Когда. Когда она умрет, он возьмет мешок и сам донесет его в храм. Тогда не так важно, куда они сейчас пойдут.
Он опустил руку, и они медленно пошли через пустыню.
Но короткая беседа с Араном, пусть он и не отвечал, что-то нарушила в Шемхет. Что-то, что она сдерживала так долго и так мучительно.
Она заговорила:
– Я прочитала все таблички про этот храм, что смогла найти. Я начала их читать в тот день, когда Кир Второй провозгласил себя царем Вавилона. Я начала собирать сказания в тот день. Их было так много, мне хотелось рассказать обо всем. О древних царях, что жили по двести лет и правили Вавилоном. О великом герое Гильгамеше. Даже о сотворении нашего мира… но потом я поняла, что не смогу собрать все. Не смогу записать все. И унести все в храм, где нет распада, разложения, смерти, – я не смогу. Поэтому я решила записать только то, что знала сама. Только то, что касалось одной моей маленькой жизни, такой маленькой, как песчинка среди пустыни…
Она взяла его за руку.
Как они теперь вместе смотрятся? Когда она стара, седа, согбенна, а он – и вовсе мертв?
Она взяла его за руку, но его рука осталась безвольна, и он не оплел свои пальцы вокруг ее пальцев.
Она сглотнула слезы, волной поднявшиеся откуда-то из глубин прямо к горлу, чтобы не дать им пролиться.
– Там есть и про тебя. Там очень красиво про тебя сказано. Только я не сама писала, я записывала то, что говорили поэты и сказители. Я не умею творить, Аран. Я умею только сохранять. И утешать – раньше я умела утешать плачущих. Но теперь, кажется, и это я разучилась делать. Там красиво сказано про нас. Там сказано, что ты любил меня, а я любила тебя, но боги не судили нам быть вместе.
Она сжала его руку со всей силой, на которую была способна.
– Я любила тебя. И ты никогда не услышал от меня этих слов. Может быть, услышишь теперь.
Но он шел рядом и все так же не смотрел на нее. Шемхет подняла руку и вытерла тыльной стороной ладони злую слезу.
– Ты счастливый. Ты умер рано. Ты не застал падения. Тебе не пришлось все это выносить. Что теперь останется от нас? Какие песни о нас они сложат? Те, что нас поглотят, те, что нас поработят, те, что нас победят? Они скажут, что мы были злы, жестоки и развратны. И голос их один останется в веках, и не будет никого, кто мог бы защитить самую память о нас. Но ведь мы не были такими, любимый?
И тут Аран повернул к ней лицо и сказал:
– Нет. Мы не были.
И золотое закатное солнце гладило их по головам, и храм раскинулся под их ногами, и казались они уже орнаментом или рельефом, но не жившими людьми.