Шемхет, стоя за столом, месила руками горькое тесто. Из этого теста выпекался хлеб для поминальной службы: его преломлял близкий родственник покойника, братая мертвого с живым. Шемхет взяла еще муки, добавила в нее истолченные травы – хлеб должен был быть очень сухой. Пекли его с запасом, а потом брали понемногу. Обычно хватало на месяц. Но в прошлом месяце случилось много смертей, и хлеб закончился.
Шемхет продолжала месить – взбивала, щипала, жала, мяла, теребила белую плоть теста, – а мысли ее были далеко-далеко.
Полгода прошло с убийства… Смерти – поправляла себя Шемхет, которой очень хотелось жить, – со смерти Амель-Мардука. Сознание затянуло края раны, и острая боль отступила. Иногда Шемхет еще снился хор повешенных наложниц: как пели они тонкими голосами, – откуда сильному голосу взяться, если сломана шея? – пели и все искоса смотрели на нее выкаченными глазами.
Иногда снились братья. В ее снах они совсем не обращали на нее внимания. Их было семеро: трое старших, умерших от войны и чумы, трое погодков, убитых дядей, и безымянный младенец, которого Неруд пыталась выдать за девочку.
После таких снов Шемхет всегда радовалась, что у нее, как у всех старших жриц, есть своя маленькая комната – никто не сможет рассказать всем, какие имена она шепчет во сне.
Инну два месяца назад отправилась в Персию со свадебной процессией и приданым, которое смотрелось достаточным. Прощаясь, Шемхет и Неруд долго обнимали ее, но разлука была неизбежна, и глаза их, хоть и были влажны, не плакали. Инну подняла вуаль и смотрела на сестер прямо и сухо, лицо ее выглядело застывшим, словно она заглянула в глаза своей судьбе, познала ее до конца, и ничто уже не могло удивить или поразить ее. Словно она предвидела все: обман, презрение, убийство, войну – все, ожидавшее ее впереди.
Предвидела и приняла. И больше не хотела изменить.
С раннего детства Инну, глядя на свое отражение, спрашивала себя: какой может быть судьба такой девочки – умной, царского рода, но обезображенной? В какой-то момент она словно отреклась от самой себя и наблюдала за собой со стороны. И вот теперь получила ответ.
Ни слова не сказала Инну на прощание сестрам. Отправилась в путь, и больше они никогда ее не видели. Лишь раз, годы спустя, Шемхет в одном страшном лице как будто различила очертания Инну. Но была ли это действительно она?..
Обнялись осиротело, проводив ее в путь, две оставшиеся сестры.
Шемхет – живая, желавшая жить, желавшая забыть, – бежала от боли и редко теперь приходила во дворец. Жизнь ее оставалась прежней, только реже обращались к ней «царевна» и чаще – «жрица». Но Шемхет сама уже много лет думала про себя именно как про жрицу, и это не оказалось для нее неожиданностью или болью. Она надзирала над ткачихами, что ткали саваны, собирала травы и варила зелья, совершала обряды, произносила молитвы, ходила к умирающим, но чаще – к уже умершим, обращалась с ними ласково, а с их родственниками говорила утешительно.
Все чаще попадались ей молодые мужчины, как будто еще живые, еще розовые, умершие от причин, не видных снаружи. Она омывала их без стеснения, но с затаенной грустью во взгляде: я могла бы любить этого, пока он был жив, сильными руками он бы перенес меня через мост и не запыхался; или этого – его кудри свивались бы бесконечными черными, словно вавилонская ночь, кругами, и я бы запускала в них пальцы.
Только иногда, когда совсем не требовалось думать, а лишь привычно работать руками – например месить тесто, – мысли Шемхет сворачивали к Нериглисару.
Она думала о нем, и мысли ее были однообразны: она воображала его смерть. То представляла, как его предают его же военачальники, и он погибает в бою, и тела его не находят, и погребальные обряды совершить нельзя – тогда он оказывается проклят и в посмертии. То думала, как его забирает чума, но только медленно, и он умирает мучительно, долго, а потом она, Шемхет, омывает его, и берет для этого воду, в которой плавали свиньи, и вырезает ему язык, чтобы он молчал в посмертии, и насыпает жгучий перец в глаза, чтобы он не мог видеть. Иногда – часто – она мечтала, чтобы ее брат – самый старший, Угбару, – не погиб на войне, а лишь задержался на много лет в песках, блуждая от оазиса к оазису, от миража к миражу, чтобы он – веселый, сильный, молодой, – вернулся с войском и убил царя. Шемхет помнила похороны Угбару, но сейчас хотела надеяться, что все ошиблись, что умер не он, а тот, кто украл его одежды. Для этого есть основания, говорила она себе: лицо Угбару было срублено пополам, когда он вернулся на щите, могли и перепутать.
Шемхет стала носить покрывало, как Инну. Во время великих обрядов жрицы Эрешкигаль иногда надевали особые покрывала – одинаковые, черные. В них они походили на стаю воронов, на нечто уже нечеловеческое, на посланниц и проводников воли пресветлой богини. Но, кроме этих случаев, лица закрывали редко. Шемхет же замечала иногда, как по ее лицу проходит судорога ярости, с которой она не могла справиться, и боялась, что это заметят другие. Чаще всего она подкалывала покрывало гребнем на затылке и опускала его на лицо, если успевала почувствовать, как на нее накатывает злость.
И сейчас Шемхет поняла, что ее лицо опять исказилось, – по двум слезинкам, упавшим на тесто. Она сердито провела тыльной стороной ладони по лицу и накрыла тесто полотенцем – пусть дозревает.
В кухню зашла Убартум. Шемхет подняла на нее глаза, стараясь выглядеть спокойнее. Верховная жрица слишком легко читала сердца, а жалости к себе Шемхет не хотела. Но сейчас Убартум было не до того, чтобы вглядываться в лица других, она казалась очень занятой. Она сказала:
– Айарту доделает, я скажу ей. Иди, тебя просят явиться во дворец.
Шемхет подобралась, ощутила, как кровь отливает от лица и пальцев, как они делаются совсем непослушными, но Убартум, увидев побелевшее лицо Шемхет, сухо дополнила:
– Из покоев царицы пришел гонец.
Шемхет замерла было, а потом поняла: Неруд, это Неруд зовет свою сестру. Смесь радости и стыда омыла ее сердце.
Шемхет старалась не бывать во дворце, ругала себя за это, но заставить себя было сущей мукой. Она не хотела приходить – а Неруд не могла приходить к ней. Три месяца минуло с их последней встречи.
Шемхет омыла руки, вытерла их полотенцем, поправила покрывало на голове. Подумала и набросила его на лицо: она идет во дворец, а во дворце ей часто хочется кривиться от боли и ярости. Шемхет знала, что когда-нибудь справится с этим, вновь сможет владеть своим лицом, но пока получалось плохо, совсем плохо, как никогда не бывало раньше.
Гонец привел ее к воротам гарема, раскланялся, проворно растворился в сухой коричневой глине дворца. Прежде Шемхет встречалась с сестрой и в других местах, но теперь она – жена царя, а жена царя должна жить в гареме.
Ничто не напоминало о повешенных наложницах. Вместо старых Нериглисар привел своих, и они были такие же, как прежние: так же нежно и лукаво смотрели черными глазами. Их бедра были такими же крутыми, и так же шли им золотые царские подарки.
Шемхет не запоминала их имен.
Она прошлась по гарему – он остался прежним. Шемхет было бы легче, если бы все переделали, но, видимо, Нериглисару было все равно. Он не был особенно страстен. Он был расчетлив, жесток, но умерен. Он был умен. И был хорошим воином. Хорошим правителем. Он понимал людей, он мог бы, пожалуй, сделать Вавилон лучшим местом.
И он убил ее отца и всех ее братьев.
Какая-то рабыня провела Шемхет дальше, в богато убранные комнаты, которые занимала теперь Неруд. Шемхет никогда не видела покоев великой царицы. И, несмотря на невеселые думы, поразилась их красоте. Повсюду были разные цветы, камни, золото и серебро. Множество изящных безделушек, искусно сотканных ковров украшало пространство. А еще здесь было так много пурпура – это был царский цвет, – что Шемхет показалось, будто покои залиты потемневшей уже кровью.
Неруд, тоже вся в пурпуре, сидела за столиком, а перед ней стояла игра. В эту игру часто играли мужчины – считалось, она отражает стратегические умения игроков. Неруд смотрела на нее задумчиво и несчастно, словно должна была выиграть у какого-то невидимого соперника, но знала, что не выиграет.
– Неруд!
– Шемхет!
Сестры обнялись. Потом Неруд снова села – вернее, почти упала на стул. Пальцы ее забегали по плетеному полотнищу сиденья, выбирая тонкие веточки позолоченного тростника, а она, казалось, этого вовсе не замечала. Наконец она спросила:
– Как ты? Ты давно не заходила.
– Прости, я… – Шемхет пыталась придумать что-то, отговориться делами, и дела действительно были. Но вот беда: их не стало больше или меньше, чем полгода назад, а тогда она заходила каждую неделю, иногда даже два раза в неделю…
Неруд вдруг встала, отошла от сестры, села на скамью возле окна и, глядя вдаль, сказала, тщательно и медленно, словно сдерживая слезы:
– Ничего. Я понимаю. Я бы тоже не заходила… сюда.
Неруд была нежная и добрая, она была любимицей отца, она была всеобщей любимицей. Казалось, высота рождения и красота защитят ее от непочтительного мужа, от ужасов и горестей жизни. Но именно высота рождения и красота и привели ее в итоге на ложе к убийце ее родных.
«Ты что, не думала об этом? – хотелось спросить Шемхет, но она молчала, прикусывая кончик языка, ведь знала: сестре ни к чему такие вопросы. – Царства переходят туда и сюда, цари сменяют друг друга, на царевнах женятся враги, царевен бросают в темницы, отдают на потеху воинам. Это страшно – быть женщиной, быть царевной – ужасно, а уж царевной Вавилона – тем паче!»
Но Неруд не мечтала о любви – лишь о покойном счастье. Верила, что оно обещано ей, – ее кровью и ее красотой. И сейчас она бродила в пурпурно-золотой клетке, как тигрица. Нет, Неруд была не тигрицей – она была павой.
«Какой ей еще быть? – подумала Шемхет. – Раз она не покидала дворца, и у нее не было ни пятна на лице, ни пятна в происхождении. Но при этом ни Инну, ни я – никто не решился лгать перед лицом царя, чтобы спрятать новорожденного брата. У меня не хватило бы ни ума, ни смелости. А у нее – хватило».
– Мне нужна твоя помощь, – сказала Неруд, все еще не глядя на сестру, резко встала и отвела руки назад.
Шемхет ахнула: ткань туники плотно облепила живот Неруд. Слишком плотный, обозначившийся, очевидный.
– Говорят, есть средства, чтобы мне помочь, – тихо и напряженно сказала Неруд, снова сложив руки перед собой, закрывая ребенка.
Шемхет, пораженная ужасом, свидетельством отвратительной связи дяди и сестры, плотским, плотным ее воплощением, не сразу поняла, чего Неруд хочет от нее.
– Ты хочешь, чтобы… – Шемхет не решилась продолжать.
– Да, да! – страстно, но тихо сказала Неруд. – Ради нашей дружбы. Потому что ты моя сестра. Мне некого больше просить.
Шемхет снова замолчала, придавленная осознанием всего происходящего с Неруд.
– Неруд… – сказала наконец она, – как жрица пресветлой госпожи, я знаю больше о подземном мире, чем другие. Он не добр и не гостеприимен к людям. Он пуст и пылен. Там ничего не растет. Нет разницы между богатым и бедным, но есть разница между бездетным и тем, у кого есть дети. Щедро посмертие тех, у кого семь детей. Им даже музыка слышна временами. Горек хлеб тех, у кого только один потомок, но участь тех, у кого их вообще нет, – страшна. Кто напоит их в глухой и безводной пустыне? Кто вспомнит о них? Кто будет противостоять их тлению?
Лицо Неруд вспыхнуло алым, и она сказала:
– У тебя нет детей. Ты не знаешь, что это такое. Ты никогда не была в тягости. Ни один мужчина не делал с тобой того, что делает со мной тот… Тот, чьи слова вырвали из моих рук брата, новорожденного брата! Каково малышу теперь, раз у него нет детей, в этом твоем пыльном посмертии, а? Ты не понимаешь. Ты счастливая. Обо мне некому будет позаботиться? Пусть. Но и у него, у него не будет моего ребенка! Кровь нас не свяжет навсегда.
Шемхет, оглушенная такой яростью, не сразу нашлась, как ответить.
– Что касается… – она все-таки сделала над собой усилие, – что касается нашего брата, то нежившие дети пьют сливки и мед и играют на ковре перед самим престолом Эрешкигаль. А что касается меня…
Она запнулась. Боль, обида на Неруд подтолкнули ее высказать то, что она обычно прятала ото всех и от себя.
– Я… Я знаю, от чего мне пришлось отказаться, Неруд. Мое сердце болит об этом. Иногда оно перестает болеть, а иногда горе разгорается с новой силой. Это плата за служение. Моя жизнь – это служение, Неруд, и эта жертва к нему прилагается. Но если бы мне дали выбирать…
Голос Шемхет дрогнул. Но Неруд смотрела на нее все также яростно, только в глубине глаз мелькнуло что-то тревожное, нежное, что-то от прежней Неруд, которая так любила детей и всех их брала под крыло.
– Быть может, ты найдешь в нем счастье… – осмелилась еще сказать Шемхет.
– Прекрати! – свистяще прошипела Неруд. – Молчи, молчи! Ты можешь мне помочь или нет? Я не спрашиваю совета. Мне нужно только средство.
Сестры долго молчали, глядя друг на друга, и Шемхет подчинилась.
– Я не знаю средства, – наконец сказала она, – нас такому не учат. Мы только с мертвыми умеем обращаться. И с умирающими. И с остающимися жить. Нет, я не знаю такого. Я читала все таблички храма, там не было таких рецептов. И старшие жрицы не говорили. Тут, наверное, могут помочь только ашипту или жрицы Иштар.
– Ты могла бы сходить к ним для меня? – спросила Неруд, но смотрела на Шемхет не прямо, а слегка подкашивая левым глазом, словно пугливая лошадь, что вот-вот сорвется вскачь.
Шемхет задумалась. Это был риск: она, жрица, которая не должна беременеть, – чтобы она пришла за таким снадобьем? Могли пойти сплетни. Но на сплетни она могла ответить, ее девственное тело ответило бы за нее.
Шемхет подняла глаза и сказала, глядя на очерченный уже живот сестры:
– Да, я могу. Но не поздно ли, Неруд? Не опасно ли?
– Молчи, – прошипела Неруд, – тут все подслушивают.
Она отошла от окна, обхватила себя руками, опустила голову, словно хотела спрятаться. Это резануло Шемхет по сердцу. Обида на Неруд, которая так свысока, так надменно оценила ее, прошла. Во весь рост встал стыд. За то, что отсутствовала. За то, что отговаривала. Тот ад, в котором жила Неруд… Зачем вообще Шемхет сказала эти ужасные слова? Ее жгли стыд и раскаяние.
Она встала, подошла к сестре и сказала:
– Это моя вина. Меня не было так долго.
Неруд затрясла головой, не поднимая ее. Шемхет продолжила, мучимая раскаянием:
– Я приду завтра. Я все принесу. Обещаю тебе. Не дадут – силой отниму. Украду.
Она коснулась было плеча Неруд, но потом передумала, вышла быстро – в ушах стучало. Остановилась только за поворотом.
Мимо сновали слуги, писцы, стояли, важно посверкивая глазами, стражники. Прошло двое, разодетых в одежды бледно-розового цвета, украшенных золотом, жрецов Мардука. Никто, кроме царя и царицы, не мог носить пурпур, но жрецы Мардука носили цвет, ближайший к нему. Никто не обращал внимания на Шемхет. Она же, опасаясь встретить знакомых, пошла дальней, круговой и обходной дорогой.
Людей становилось все меньше, и потому неожиданно было услышать оклик:
– Шемхет!
Она испуганно оглянулась. Аран, это Аран позвал ее. Он стоял в темном проеме, и она сначала приняла его за статую, за рельеф на стене. Он был похож – в этих легких кожаных доспехах, которые носил, будучи начальником дворцовой стражи, – так похож на всех этих воинов на стенах, словно сам родился из стены образцовым воином Вавилона.
Она вздрогнула. Он не говорил с ней с того самого дня, как был убит Амель-Мардук. Его не было в городе – опять послали куда-то, она не знала куда. Быть может, разгонять кочевников, грабивших купеческие караваны, маленькие поселения вавилонян. Или подавлять мятежи.
Он приблизился к ней и спокойно, как шел, вдруг обнял ее, прижал к себе, обхватил со всех сторон.
Шемхет задохнулась на мгновение от его резкого запаха, от его мужского пота, ей вдруг почему-то показалось, будто она никак не может надышаться им. Она подняла руки, чтобы вырваться – увидят! – но он сам отпустил ее, выпустил с явной неохотой, шагнул назад.
– Я боялся тебя не найти.
Она смотрела на него и не знала, что сказать.
Аран понял это превратно и махнул ей рукой, чтобы следовала за ним. Шемхет, помедлив, подчинилась и последовала.
Они шли не самой людной дорогой, петляли по сплетению коридоров и вышли наконец к висячим садам. У входа в них всегда стояли стражники, но теперь их не было, и Аран сказал:
– Я услал караул, чтобы они не видели тебя вместе со мной.
Шемхет кивнула. Он подумал о ней, он всегда думал о ней.
Аран открыл дверь – та отчаянно заскрипела, словно очень давно никто не заходил внутрь. Шемхет шагнула вперед, Аран зашел за ней и закрыл за собой двери.
Печальное зрелище предстало их взгляду. Сады были покинуты, когда умерла Амитис, бабка Шемхет. Их просто заперли и оставили быть. За полвека все насосы пришли в негодность, все деревья погибли, истерзанные пустынными ветрами. Все занесло песком: и прекрасные некогда фонтаны, и квадратные бассейны, и арки, и остовы деревьев. Солнце нещадно палило и жгло, и от него не было спасения.
– Идем, – сказал Аран, – там есть павильон с крышей. В нем не так жарко и меньше песка.
Шемхет последовала за ним, задаваясь вопросом, часто ли он бывает тут, зачем он бывает тут. В павильоне когда-то бил фонтан, но теперь мраморно-синяя рыба, из пасти которой должна была литься вода, стояла одиноко, голо, словно вытащенная на берег. Аран сел на край фонтана, рядом села Шемхет.
Оба молчали, и молчание затягивалось. Шемхет хотела сказать многое, но слова не шли – так угнетающе подействовали на нее разрушенные сады.
– Вот что остается от великой любви, – проговорила она против воли. – Пустыня. Пыль. Песок. Один песок.
Аран ответил:
– И все же они бы от нее не отказались. Даже если бы знали, каков будет конец.
Они замолчали снова. Потом Шемхет спросила:
– Что ты…
– Да? – вскинулся он.
Но Шемхет не решилась продолжить. Сердце ее стучало, как бешеное. Все, все хотела она простить. Всему, всему она придумала оправдание, кроме той тишины за дверью. Тишина за дверью пониманию и прощению не поддавалась.
Шемхет очень хотела, чтобы этого не было, но это было, и забыть она не в силах.
И вдруг Аран соскользнул с мраморной ограды и сел перед ней на корточки. Он был высоким, а Шемхет была маленькой. Но он словно старался смотреть на нее снизу вверх и сказал нежно – намного нежнее, чем ей следовало слышать, намного нежнее, чем кто-либо когда-либо ее звал:
– Шемхет…
Он взял ее за руки. И тогда она спросила то, чего так боялась:
– Что ты с ним сделал?
Руки Арана пали вниз, как плети, будто ее, Шемхет, ладони вдруг раскалилась добела. Глаза его стали отчаяннее, и он сказал ей жестко:
– Ты сама скажи мне, что я сделал с ним.
– Зачем, – застонала она, – за что…
Аран встал. Теперь он высился над нею, огромный, сильный, с мощной шеей, руками, натруженными в военных походах. Воин, командир.
Убийца.
– Потому что выбора не было. Потому что так, только так власть Нериглисара стала бы абсолютной. Потому что мы выбрали его себе в цари.
– Мы выбрали… – прошептала Шемхет. Голова у нее кружилась, ноги дрожали, и она порадовалась, что сидит.
– Я виновен в смерти твоего отца, – сказал он. – Я и еще сорок девять офицеров. Но забудь о тех сорока девяти, когда пятидесятый стоит перед тобой. Я не хотел убивать твоего брата – в этом я могу поклясться. Но твоему отцу я желал гибели, и я виновен в его смерти.
– Что мне в твоей клятве? – спросила Шемхет. – Почему ты виновен в смерти моего отца?
– Твой отец спал, а я открыл ворота полкам, во главе которых шел Нериглисар.
– Ты предал его. Ты клялся защищать его, но ты обманул! Ты солживил свою клятву! Ты изменил своей присяге!
Дрожь прошла. Черная, алая, дикая ярость бросилась в голову Шемхет. Она тоже вскочила и пошла прямо на Арана, страшная, гневная, одержимая.
Тот сделал несколько шагов назад и сказал:
– Он был слабый царь, Шемхет.
Она сказала резко:
– Молчи, я не хочу этого слушать!
Он отвел взгляд и начал:
– Потерпи, милая. Я был в походе и увидел… Неважно, что именно, тебе не следует такое слушать. Я знаю, ты думаешь, ты знаешь зло – тебе ли, дочери рабыни и павшего царя, не знать? Но все же я не решусь повторить то, что я видел. Я убивал, я был изранен сам, я казнил дезертиров и хорошо спал ночами – и ты мне снилась. Но однажды я увидел кое-что – там, в походе – и понял: то, что я считал ужасным прежде, было нормальным, смешным и легким. Было частью жизни, ее условием и тенью, лишь тенью бед. Один раз я это пережил, но потом увидел снова, и снова, и снова, и с тех пор я стал плохо спать ночами. Я не расскажу тебе то, что видел, – пусть твои сны терзают только твои демоны, а не мои. Но я расскажу тебе то, что я понял: а понял я, что Вавилон обречен.
– Неправда, – вырвалось у Шемхет.
Она стояла, и ярость шевелилась у нее в груди, как клубок ядовитых змей, но голос его возымел какую-то магическую силу над нею.
– Кто мог бы это выдержать? Я понял, что Вавилон падет и падет еще при нашей с тобой жизни. Я вернулся таким, как был, – внешне. Но ледяная рука ужаса держала мое горло. А твой отец принимал решения, которые вели страну к гибели. Они были так разумны, так дипломатичны и выверены, казались такими логичными из града огражденного. Но я вспоминал себя в степи и понимал, что они охвачены безумием и что он ведет Вавилон к гибели – по кратчайшей из дорог. И многие были со мной, и многие понимали это, и когда к нам пришел Нериглисар, мы увидели, что он знает то, чего мы боимся, что он удержит колесницу Вавилона над пропастью и, быть может, ее развернет. Вот почему я преступил свою клятву, и ты можешь меня ненавидеть.
Шемхет молчала. Ее трясло от злости и ужаса.
Это было не преодолеть. Это никак нельзя было преодолеть. Она нашла оправдание всему, но теперь его беспощадные слова рушили картину хрупкой лжи, которую она возвела вокруг Арана, чтобы сохранить его. Теперь оказалось, что все гораздо страшнее и глубже, чем она могла предполагать, и этому она уже не хотела и не могла найти оправдания.
Она не любила Амель-Мардука. Она не знала Амель-Мардука. Она видела его редко, лишь на обрядах и приемах, и взгляд его всегда сквозил выше Шемхет – она его не интересовала. Она была разыгранной партией: обещанная в девять лет в жрицы, она не могла даже послужить ему своей рукой и сердцем. Амель-Мардук даже не хотел ее признавать, когда она родилась.
Но он был ее отцом. Он был ее отцом – а Аран открыл ворота его смерти.
– Ты можешь ненавидеть меня, я пойму это. И все же я люблю тебя, – сказал Аран твердо. Никогда прежде он не говорил ей ничего такого.
Змеи в груди Шемхет свивались тугими узлами, мешали ей дышать.
– А ты любишь меня, – продолжал Аран. – Я ведь знаю. Ты мало улыбаешься, но мне ты улыбаешься всегда. Ты не нарушаешь правил, но пошла сейчас со мной, мужчиной, одна, не спросив, куда я веду тебя. Твоя богиня требует, чтобы ты не была замужем и не имела детей. Я внимательно изучил все тексты, и то же самое по приказу моего отца сделали десять писцов. Не замужем и без детей. Ничего другого она не просит.
Он подходил ближе к замершей Шемхет, как ловчий к зверю, а она все не могла двинуться с места. Клубок внутри нее начал гореть, ее душило и жгло, и только и оставалось, что стоять и слушать его ужасные слова.
О, год назад она послушала бы их совсем иначе!
– Мы можем не жениться. Мы можем сделать так, чтобы у нас не было детей. Я могу это сделать, я знаю как.
Он подошел к ней близко, совсем близко. Обхватил ее за талию, за плечи, привлек к себе, склонился над нею, обхватил страстно, жадно, нежно.
Но Шемхет сказала:
– Ты безумен.
Они замерли, зачарованно глядя друг на друга, и он ответил:
– Хорошо. Сейчас ты полна гнева. Сейчас ты не понимаешь меня, но потом поймешь. Я готов ждать столько, сколько потребуется, и от любви своей не откажусь. – Рука его гладила ее плечо. – Сколько мне ждать, Шемхет?
И тут силы вновь наполнили ее, и она закричала:
– Отпусти меня!
Он убрал руки – послушался, неохотно, но послушался.
Шемхет рванулась мимо него, выбежала из павильона, прошла по золотому песку, остановилась в дверях – их опять заклинило. Но Шемхет дернула раз, другой, приоткрыла их, просочилась сквозь и выбежала из садов.
Она опустила на лицо, которое горело, покрывало. Ей хотелось оказаться подальше от этого дворца, где раньше все было так просто и приятно, а теперь все так запуталось. Где она счастливо жила девочкой, не знающей страстей, а теперь чувствовала, что поглощена ими.
Только выбежав из дворца, Шемхет поняла, что никакого ответа Арану так и не дала.