Глава 5
Тёмный узел
Последние несколько дней Акулина почти не выходила со двора, никто из соседей не видел вдову. Шмыгнёт в сарай, подоит старую свою козочку, принесёт в сарай охапку сена и обратно в дом. Не пускала на порог и тех, кто хотел принести ей бельё на стирку и одёжу на штопку (частенько местные бобыли пользовались её трудами, тем вдова и жила): говорила Акулина, что больна, не может сейчас работу брать, пусть попозже придут, через седмицу. Странной стала Акулина, побледнела, с лица спала, будто и вправду больна сильно, ночами не спит. Спешно ворота закрывает перед пришлыми, будто боится, что напросятся в избу.
Не просто так Акулина закрывала двери, оберегала она покой дочери. Коль увидит кто русалку, быть беде.
Странной оказалась жизнь с русалкой, совсем не такой, как с любимой дочерью: почти не говорила ничего Дарья, не отзывалась, когда мать её окликала. Рассказывала ей часами Лукерья про житьё-бытьё, про соседей да товарок своих, да только смотрела Дарья глазами ледяными, далеко были мысли её. Днём садилась у окошка, что выходило на огород и не было закрыто ставнями, смотрела на лес. Уйдёт Акулина в огород или в сарай курам задать, а Дарья всё сидит, вернётся – ни на волосок дочь не шевельнулась, лишь смотрит за окно, смотрит… Ночью она садилась на лавку, вперив взгляд в беленую стену, так до утра и сидела, пока мать спала. Поначалу было Акулине страшно засыпать рядом с таким молчаливым истуканом, а потом привыкла, стерпелось.
Русалка совсем ничего не ела, как бы ни пыталась мать её накормить, какие бы любимые прежде кушанья ни готовила. Пироги, блинцы, каша – ни на что не смотрела русалка, лишь пила иногда колодезную воду.
И было видно несчастной матери, подсказало ей бедное сердце, что тяготится Дарья в её доме, тяжко ей. Всё на улицу смотрит, будто что-то зовёт её туда, влечёт в лес. Слышит, видно, как поют в лесу русалки, бегают по лесу, кличут сестру свою, что в родном доме уж чужая теперь. Лесу да реке принадлежит теперь дочь Акулинина, иному миру, не людскому. Да не могла она отпустить свою дочь, знала, что осталась впереди жалкая горстка дней, да эта горстка её. Отпустит потом Дарью Акулина, попрощается как следует, подарит ей русалочью волю. Чуяло сердце вдовье, никогда больше не увидит она дочь свою, не решится боле русалку в дом приводить – мучается та, на что душе матери мука дитяти? Пока пусть русалка побудет её дочерью, как раньше. Хотя от дочери и осталась бледная тень.
Сколько бы ни смотрела Акулина на Дарьюшку, только лишь подмечала снова и снова, как изменилась её дочь: волосы и ресницы так и не просохли, всё были мокрыми, как если бы дочка только вышла из пруда, локоны цвет поменяли – были как холст светлы, стали зеленоватыми, набрались тиной да илом. Пусть и неживая, зато рядышком, сколько до конца русальной недели отмеряно, всё принадлежит ей, Акулине. Как закончится седмица, так отдаст вдовица лесу и реке то, что отняли они у неё. Да только отняли ли? Не сама ли Дарьюшка ушла в тот мир, не по доброй ли воле?
Попробовала уж Акулина подступиться к дочери и так и эдак, всё спрашивала издалека, чего та мать свою бросила? Что сталось с нею? Сама ли умерла, руки наложила? Или, может, кто её загубил, так тогда надо наказать виновного. Бродит, стало быть, тот ворог по свету, руки кровью дочериной испачкав, душу её сгубив. Но молчала дочь, закрывала ладонями глаза, отворачивалась от матери. Ничего не говорила русалка, шептала лишь:
– Не скажу я тебе того. Не спрашивай.
Так Акулина и отступилась, небось, не сладко смерть собственную вспоминать, о кончине всё думать. А может, того Дарьюшка и не помнит. Да и не всё ли равно, отчего померла, уж живой её не сделать, не вдохнуть в холодное её тело жизнь настоящую.
Боялась сильно русалка образов, не подходила к красному углу, хоть лики и были повёрнуты к стене. Попыталась как-то Акулина дочь приобнять, приголубить, косы ей прочесать, так закричала Дарьюшка, отшатнувшись от матери:
– Крестик на тебе, сними крестик! Жгут твои руки меня, сияние от груди идёт! Не могу смотреть, сними его!
Убрала Акулина крестик в ларчик, где хранились раньше дочерины бусы да серьги. Что тут ещё поделаешь, боится русалка креста. И молиться при ней было нельзя, крест накладывать: отшатывалась та в ужасе, отбегала, прятала личико в волосах.
Видела Акулина, бродил у её забора тот парень, что приходил на днях, Данила. Всё высматривал что-то, выглядывал. Не нравилось то Акулине, настораживало: мать Данилина, Федотья склочная баба, сплетница первая в Покровке да оговорщица, собирает по всей деревне толоки. Боялись Федотью и нежные девицы, и мужики: язык у Федотьи без костей да ум короток, что сама увидит, а что додумает, а как слух по деревне пустит, так потом не отмоешься. Да вот только глянь на неё, с приездом нового священника стала она воцерковленная, верующая. Когда приходом заведовал отец Серафим, упокой Господи душу его, так её ещё попробуй увидь в церкви, она лучше на завалинке посидит, семечки полузгает. А как отец Влас пришёл, так сразу дружбу с ним Федотья завела, как друга дорогого запривечала, только и делала, что бегала в церковь да к дому его. От дома матушка Варвара её быстро отвадила, не по нраву ей бойкая сплетница оказалась, так отец Влас сам стал к ней наведываться. Зато знает теперь, у кого доход какой, у кого девка в подоле принесла, кто наймитов новых взял.
А коль сын главной клеветницы у ворот пасётся, забор обтирает, так ничего хорошего не жди. Тем более, коли в доме есть та, про которую ни одна живая душа прознать не должна. Не дай боже увидит даже одним глазком что недозволенное любопытный парень, скажет матери своей, а та отцу Власу. Тогда уж никуда от гнева деревенских не деться: глянь-ка, Акулина нечисть в доме привечает, с ведьмой Лукерьей знается, бесовку речную привела, за дочь приняла. Тут уж будет разговор короткий: двери-окна запрут, дом подожгут, гори синим пламенем ведьмина товарка и нечистая её дочь.
Как-то, лет полста уж точно минуло, жгли в Покровке хату бабы одной неразумной. Вздумала она сына своего, что утоп на Ивана Купала, оживить. Пошла к старому колдуну в Антоновку, и дал ей дед совет, чтоб ему пусто было. Выкопала в ночную пору бедная мать тело своего сыночка, могилку аккуратно присыпала, чтоб не догадался никто. Принесла домой в платке, да обряд тёмный и провела. С тех пор кто на улице бабу ту видел, так пугался вида её: потемнела та, похудела, сама чисто мертвяк. А потом и вовсе из дома выходить перестала, ни на улице её не видно, ни в церкви. Соседка сердобольная, что мать несчастную жалела, собрала той пирогов, пришла с узелком. Как через порог переступила, так и завопила: лежала баба бедная на лавке, а к руке её младенец синий присосался, из мёртвой матери кровь пытался пить, да уж не было в тех жилах ни кровинки. Побежала соседка по домам, собрала мужиков, те избу и подожгли. Долго ещё было слышно, как вопил крошечный упырь, летал по избе, бился в крышу и стены, но вскоре утих. На том пепелище никто не стал дом строить, луг там теперь у самого леса, даже деревья на проклятом пепелище не растут.
Перекрестилась Акулина, пусть и давно то сталось, бабка ещё молодицей была, да страх брал. Спохватилась было, глянула на дочь, только Дарьюшка на неё и не смотрела, лишь в окно на лес. Подумалось вдове: небось сама же Федотья и подослала сына следить за Акулиной и её домом после того, как вдова была у Лукерьи. Думает, наверно, что научила ведьма Акулину обрядам тёмным, чтоб нечисть вызывать, дочь искать. Вот и ходит парень у ворот, заглядывает за забор. Тьфу, чтоб ему провалиться! Сколь не блукай, ничего не увидишь, то лишь Акулинина тайна да Лукерьина.
Но вот только Федотья совсем не знала, что её сын приходит к дому вдовы. Были у неё заботы поважнее, чем сплетни собирать да сына сторожить: стал к ней всё чаще наведываться отец Влас, что ни есть свободная минутка, так к ней и бежит, на лавке сидит, беседы ведёт. Было то Федотье по нраву: жизнь у неё была тихая, спокойная, дочь всё по дому да по дому, сын отцу помогает, а сам муж всё в разъездах, соль возит да ткани, купца Премыслова правая рука. Мало радостей в жизни её было, пока не помер отец Серафим, не приехал новый батюшка, молодой, пригожий. Такого и послушать приятно, и посмотреть на такого – тоже. Если отцу Серафиму всё одно было: кто чем занят, кто на какую дорогу сбился и других с собой по наклонной тащит, то отец Влас всегда рад узнать, что за грехи в его приходе творятся, а потом ещё на проповеди рассказать, что за расплата за те прегрешения ждёт. А потому часто в Федотьин дом приходил, подолгу с ней говорил. Она и рада стараться: про всякого расскажет, как на духу выложит, никого не пожалеет. А то для их же блага, иначе утонут в болоте грешном, утянут их житейские окаянства на самое дно. Неразумны люди, коль нет пастыря, некому их вести, бредут впотьмах, как овцы заблудшие: кто в омут, кто к волкам в пасти. Для того отцу Власу и требуется всё ведать про каждого деревенского грешника, чтоб знать, как его наставить, куда направить. Сами-то они ничего ему не расскажут: кому охота в бесчинствах своих признаваться? Даже на исповеди.
А в последнее время, как Федотья ни выйдет со двора, так всё встречает отца Власа, будто ходит он непрестанно где-то неподалёку. Впрочем, у Кондратьевых вон сын приболел, руку заразил где-то, пострелёнок, не сидится всё ему на месте, небось к нему батюшка и ходит, молитвы исцеляющие читает. И каждый раз Федотья рада его к себе завести, квасом либо молоком напоить, пирогами накормить. Чего бы не послушать умного человека, не помочь ему в делах его праведных?
Только вышла Федотья за ворота, гусей загнать, смотрит – отец Влас идёт, смотрит хмуро перед собой, чернее тучи. Оправила Федотья одёжу, прядки под косынку затолкала. Пожалела, что платок старый, да только нет времени менять, упустит отца Власа.
– Здоровы будьте, отец Влас. Всё-то вы в делах, как пчела по весне, всё-то вы в заботах о наших душах грешных. Позвольте себе покою немного, отдохните, в холодке посидите.
– И вы здравы будьте, Федотья Семёновна. Как дочь ваша поживает, Любушка?
– Да вы проходите, проходите, отец Влас, – цепкой лапкой хватила Федотья отца Власа за рясу, потянула. – Чего на подворье-то стоять. Гуси галдят, коровы мычат, вас не слышно. А я не хочу ни словечка вашего благостного упустить.
Прошёл отец Влас в избу, сел на лавку, а сам всё по сторонам смотрит беспокойно, будто ищет кого. Ни на квас не глядит, ни на Федотью. Чего это с ним такое стало? Обычно спокоен отец Влас, речи с порога благодарственные заводит. Значит, Федотьин черёд говорить настал, не дай Боже уйдёт отец Влас.
– Я вот поговорить хотела с вами, батюшка, совета спросить, – молвила Федотья, в глаза отцу Власу заглядывает, да только отводит он взгляд. – Боюсь я за дочь свою, за Любку. Совсем сама не своя девка стала, едва узнаю.
Отец Влас встрепенулся, будто бы насторожился, перевёл невидящий взгляд на Федотью.
– Что-то прилюбила Люба с бабкой Матрёной допоздна засиживаться, речи ведут тихие, как ни зайду в горницу – сразу умолкают, и не понять, что за разговоры ведут. Знаю я, – молвила Федотья, погрозив кому-то невидимому пальцем, – что морочит бабка ей голову, сказывает байки об упырях да домовых. Пусть и грех о нечисти говорить, да только то и полезно иногда дитё попугать, чтоб не лезло, куда не следует, о душе своей думало, оберегалось. Детей вон малых пугают же полуденницами да упырями, чтоб по полям по жаре не ходили, не топтали побеги, не шастали по ночам из дому. Но вот Матрёна девку надоумливает глупости творить, тянет её в пакости бесовские: то небылицы сельские ей нашёптывает, то про гадания рассказывает. На Крещение Любка сапог со Стешкой бросали, даже в бане со свечой сидели, от лихоманки потом лечи её. А то вот надумала суженого во сне смотреть: видела я, как она под подушку травы в тряпице прячет. Бесовское то наваждение, сатанинская наука. Уж я и мытьём, и катаньем, и со слезами к ней, и с угрозами, а ей всё как с гуся вода: того и гляди, очернит душу колдовством, с бесами знаться начнёт. А всё Матрёна виновата, чтоб ей пусто было.
Странно разволновался отец Влас, аж на лавке подскочил. Видно, и сам хочет Любкину душу спасти, вот он какой, неравнодушный к людям, Богом ему вверенным. Печётся о них, заботится.
– Верно молвите, нужно от того Любоньку спасать, покуда поздно не стало, не увязла душа её во грехе.
– Вот приедет мой Михайла, так буду говорить с ним, чтоб отправить Любку в монастырь. И что пререкаться начнёт, так даже не послушаю. Данилку пусть воспитывает, хоть и поздно уже, а я за дочь возьмусь. Побудет пусть годик послушницей, забудет все свои мерзости диавольские. Только и будет молиться да работать, всё остальное и из головы вылетит. Потом и замуж отдадим, а коль не захочет замуж, так пусть и остаётся в монастыре.
Не того желал отец Влас, не того. Как сбежала от него Любаша в страхе, так ни о чём, кроме неё, он и думать не мог. Нет, не боялся он, что девка расскажет кому о том, что в церкви произошло, всё равно никто ей не поверит. Едва только покинула церковь, так будто в сердце дыра чёрная поселилась, ничего больше не надо во всём мире, только бы смотреть на неё, слушать голосок птичий. Ночь не спал, мучился, ходил по двору да на луну смотрел, будто волк, разве что не выл. Благо, приняла Варвара настойку маун-травы, корня кошачьего, крепко спала, так и не узнала, что отец Влас в ту ночь так и не лёг. И после заутреней всё ходил отец Влас возле Любашиного дома, поглядывал, сбегал малодушно пару раз, когда Данила у ворот появлялся. Но ни глазком девку не увидел, и ширилась в груди пустота, жгла льдом сердце и душу. Одно мгновение без девицы синеокой и то пытка да мука, а коль отошлют Любашу в монастырь, как жить после этого? А коль навеки там девица останется? Вбила баба дурная в голову себе глупости богомерзкие, злобой на дочь одержима. Раньше то было на пользу отцу Власу, свободно хаживал в дом Федотьин, поддакивал, где нужно, вдоволь мог на дочь её насмотреться. А теперь прячется та, не попадается на глаза, а теперь ещё и в монастырь её отсылать собирается мать неразумная!
– В монастырь девку отдать, то дело нехитрое, – осторожно начал отец Влас, – да только кто её потом замуж-то возьмёт? В Антоновке с Покровкой уж точно. Язык же у сельских без костей, решат, что услали дочку в монастырь, ибо в подоле принесла. Или вообще потому, что слаба умом или кликуша. За год сделают из неё юродивую да болезную, ни один парень на неё не посмотрит. Останется навеки бездетной да никому не нужной, будет Данилкиных детей нянчить до смерти. И то, коль жена его разрешит, может, и она будет Любашеньку сторониться после того. Кому тётка разумом увечная нужна?
Молвил да посмотрел на Федотью – как такие речи баба примет, неужто уже всё решила?
– И то правда, отец Влас, – Федотья пригорюнилась, почесала задумчиво щёку. – Да только как же быть? Уж говорила я с Михайлой, угомони мать свою, из ума уж старая выжила, а он только смеется и сам горазд байки её послушать. Как-то сказывал мне, давно ещё, что бабка его, Матрёнина мать, вроде как знахаркой была. И сама Матрёна по молодости травами детей да баб лечила. Малым был ещё мой муж, когда бабка его померла, да только запомнил, как та преставилась. Говорит, зима была, морозы лютые, снег валил, по пояс провалиться можно. Легли уж в избе все спать, а тут как назло кто-то возьми в ворота да постучи. Громко так, гулко, все проснулись в избе. А в ту пору часто к бабке за помощью бегали, кому за травками от трясовицы, кому помочь роды вместо повитухи принять. Всё та бабка умела. Дед и пошёл за ворота, а нет там никого, пусто. Поругался-поругался, да обратно на полати вернулся, досыпать. Только лёг – снова стучат в ворота, ещё настойчивей, громче. Разозлился дед, топор у печки схватил, выбежал на улицу, пробежал по двору, а нет никого за воротами. Воткнул со злости топор в мёрзлое дерево, пошёл спать. И постучали тут в третий раз. Тогда уж и бабка мужнина не выдержала, в платок завернулась, вышла. Открыла ворота – нет никого. Да только додумалась на свежий снег посмотреть, что за вечер выпал. Был тот снег чистый, нетронутый, ни одного следочка. Никто не мог к воротам подойти так, чтоб следов не оставить. Вернулась бабка в избу и сказала: «Вот и смерть моя пришла за мной, предупредила меня, чтоб готовилась». И померла через три дня.
Хлебнула Федотья квасу, дух перевела, а сама на отца Власа поглядывает:
– Вот какие родственнички мне от мужа достались, вот какой крови он да Матрёна. И Любаша с Данилкой той же крови, бесовской. Любили они с детства байки Матрёнины слушать об исцелениях да делах бесовских, только Данилка тот глаза выпучивал недоверчиво да посмеивался, а Любаша все россказни на ус мотала. До сих пор умеет Матрёна раны заговаривать да зубную боль, свойства трав всех выучила. Не разрешаю я ей тому дочь мою учить, да всё равно старая ведьма девку втайне сбивает с толку, я всё знаю.
– Страх-то какой, Федотья Семёновна, плохи дела. Прямая то дорога во ад, запретил Бог всякое колдовство чадам своим, грех то великий. Неужто Любаша делу ведьмовскому у бабки своей учится?
– Коль даже бабка ещё её не учит, так скоро учить начнёт, а та рада уши развесить, слушает, рот открыв. А как искусством тёмным овладеет, тогда уж никакой монастырь душу её не спасёт. А коль станет дочь моя ведьмой, так не дочь она мне больше. Пусть идёт куда глаза глядят. К чертям своим пусть ступает, раз дороже они для неё матери родной.
– Плохи дела, ох, как плохи. Да только нельзя её в монастырь. Давайте, Федотья Семёновна, я девку к себе на поруки возьму. Болесть ножная меня замучила, слаб становлюсь. Пусть приходит Любаня в церковь да в дом ко мне, Варваре помогать. Богоугодное то дело, славное. В церкви будет полы скрести да окна мыть, утварь чистить. Всегда при слове Божьем, на глазах моих. Только увижу в ней зерно чёрное, так станет у меня пост строгий держать, акафисты читать, правило Богородичное. И матушка Варвара спуску ей не даст, только увидит, что блажит девка, так сразу приструнит. А коль кто спрашивать что будет, так говорите, по доброте душевной дочка батюшке болезному помогает. Так даже и лучше, работящую да добрую девку наперебой сватать начнут.
А сам думает: «То уж когда будет? Хороша Любаша, да с Федотьей такой никто родниться не хочет, оттого и не сватают девку. А коль даже и посватают, там ещё чего придумаю, ещё какая оказия подвернётся её к себе приблизить. Не хотелось бы замуж отдавать, да, может, муж будет из дома пропадать, как Федотьин, например. Славно бы было».
– И то хорошо, отец Влас, мудрый вы человек, заступник наш. Вы только спуску ей не давайте, пусть всё исполняет как нужно. И молится пусть, и работу на совесть делает.
– Уж не волнуйтесь, Федотья Семёновна, уж я за ней присмотрю. Найду ей заделье, не будет сложа руки сидеть. Как работу переделает, молиться начнёт, как молитву закончит, так за дела станет приниматься. Тут уж не до колдовства с травами да ведьмами.
Федотья разрумянилась, просияла. Так Любка станет вхожа в дом отца Власа, будет матери о нём рассказывать, в церкви с ним часто бывать. Правда, Михайле то может и не понравиться, скажет, сама к отцу Власу прилипла, как репей к козьей ноге, ещё и дочь к тому же склоняет. Ну да ничего, ничего, мужики они глупые, дальше носа своего не видят. Нет дела Михайле до того, что дочь мерзостями колдовскими занимается, и сам он в церковь из-под палки ходит, только в праздники великие. Данилку, того тоже не заставишь, знать, с отца пример берёт. Но Федотья не позволит дочери душу бессмертную погубить. И отец Влас ей в том поможет.
А тут и Любаша вошла, едва только бросила взгляд на отца Власа и матушку, так побледнела, чисто снег, весь румянец со щёк исчез. Словно не священника благостного с матушкой увидела, а упырей с гробовища. Отступила на шажок, будто бежать вздумала, да от матери не убежишь.
– Вот, Любка, сговорила я тебя к отцу Власу в помощницы отдать. При слове Божьем будешь теперь, никакая блажь глупая в голову не полезет.
– В какие такие помощницы? – едва шевельнула губами Любаша, ножки белые чуть не подкосились. Схватилась девица за ворот рубашки, ни жива, ни мертва, дышит с трудом.
– Да не бойся ты, неразумная, не будет тебя отец Влас до смерти утруждать, голодом морить. Начнёшь помогать ему в церкви да по дому, доброе то дело. Службы по утрам слушать будешь, сама молиться станешь да поручения его выполнять. Лениться хоть прекратишь, глупости твои колдовские из головы пропадут.
– Да как же так, матушка, да как же… – только и могла прошептать Любаша, переводя взгляд с материного довольного лица на усмехавшегося в бороду отца Власа.
Он и не скрывал, как доволен, сидел, будто барин, на лавке, глядел всё тем же огненным взглядом. Вот и попалась голубка, никуда теперь не улетит, подрезаны крылья! С материного одобрения попала Любаша, как кур в ощип, гибель и падение пророчит злая ухмылка на тонких губах святого отца.
– Не бойся так, Любаша, больше нужного не затребую. Болесть меня одолела, ноги отказывают. Мне подмога, тебе урок послушания. С завтрашнего и начать можно, чего ждать долго? Молиться вместе будем, стану духовником твоим. Ты пока девка неразумная, за тобой глаз да глаз нужен, знаю я таких. Вот и присмотрю за тобой.
А Федотья знай блинцов подкладывает, квас щедрой рукой льёт, рада стараться для отца Власа, умильно смотрит на него:
– Да снедайте, снедайте, батюшка. Так и не стары вы ещё, отец Влас, чего это на вас болесть напала? Давайте мази вам бабкиной дам…
А он что-то любезно в тон ей отвечает, воркуют они, прям голубки.
Будто неживая вышла Любаша на двор, сердце помертвело, еле бьётся. Погас свет в очах, почуяла душа, что попала девица в крепкую сеть, не выпутаться, шагу прочь не ступить. Да только у кого помощи просить, к кому за подмогой бежать? Данила тут матери не указ, сколь бы не отговаривал, всё только хуже сделает. Отец пока приедет, так страшно и подумать, что произойти может. Разве что к Лукерье бежать? Сильная она ведьма, то уж Любаша поняла. Подействовало ведьмино зелье, ослабел отец Влас, да только не думала Любаша, что болесть его так на ней отразится, совсем другого хотела. А теперь сама расхлёбывай то зло, что руки твои проклятые сделали, сама согласилась обряд тёмный провести. С ведьмы-то какой спрос: она на дню сто раз обряды тёмные творит, то по своему желанию, то люди просят. А тут Любашино слово всё решило, нечего тут ведьму винить, сама виновата. А если бы не стала зло творить, не обернулось бы оно против Любаши, глядишь, не стал бы больше отец Влас её преследовать.
Не знала Любаша, что ведьма тотчас после её ухода сделала ещё один обряд-приворот. Связала вместе светлый да тёмный волоски, сожгла их с гробовой щепой, что когда-то от домовины младенца отломила. Домовину ту опасно было добывать, кто увидит на кладбище, как ведьма гроб дитяти из-под земли достаёт, так там бы, на погосте, и зашибли, прикопали бы за оградой. Ещё и кол в сердце бы вбили, чтоб не шаталась Лукерья упырицей по деревням. Да только стоило оно того, сильный то приворот, зарождает он в груди бесовское пламя, открывает к душе человека путь нечисти, стремится она туда, раздирает его на части, на всё он готов, только бы страсти отдаться. Такой приворот годами может человека мучать, снять его могут лишь самые сильные ведьмы, даже сама Лукерья такой не снимет. Навести-то зло проще, чем снять его, отвадить. На отца Власа такой сильный приворот уж точно подействует, в том не сомневалась Лукерья: сама его душа рада искушениям предаваться.
Сгорели жарко волосы, так же и огонь в груди отца Власа будет гореть. Упал пепел, так пока и отец Влас в тлен не обратится, света белого в очах больше увидит, будет Любашин образ ему вместо солнца и луны. Будет Влас до гробовой доски ослеплён Любашиной красой, станет до самой смерти по пятам за ней ходить, ни на одну девку отсель не посмотрит. Пусть приворот на волосах и не такой сильный, как на крови, но страсть, которой пылал отец Влас, стала гладкой дорожкой, достигли по ней ведьмины дела самого Власова сердца. Кольнуло сладко в подреберье, помутнело в глазах. Осел отец Влас на пол в церкви, прижал в изнеможении разгорячённый лоб к ледяным церковным плитам, распластался посреди храма. А как поднялся, понял, что не может ни мгновения без Любашиных глаз прожить, никто во всём мире не был ему столь дорог, как она. Провожали недобрым взглядом его нетвёрдую, но стремительную поступь святые образа, смотрели с осуждением ему вслед, да только уже ничего не видел отец Влас, ушёл из церкви, не оглядываясь. И свербило горло его от запаха ладана, и резал очи тусклый свет, что струился сквозь замутнённые окна. Одна мысль билась в мозгу пленённой бабочкой: её увидеть прям сейчас, коснуться, услышать поступь её. Всё остальное в мире пустое и глупое, лишь очи лазоревые, кудри русые собой являют все ценности мира.
Была собой тут Лукерья довольна: и девку крепко привязала, уж теперь прибежит, как миленькая, защиты просить станет, начнёт Влас одолевать её, по пятам ходить, подступы к девке искать, чтоб своей сделать. Примется девка захаживать, колдовать научится: не всё ж на Лукерье ей ездить, пора и честь знать. Так и к Даниле подобраться можно. Но неспокойна была Лукерьина душенька, пока дочка Акулинина, Дарья, в доме материном находится. Раз не явилась вдова к ведьме, а русалка пропала из леса, стало быть, справилась Акулина на славу, привела русалку в дом. Не чаяла Лукерья, что вдовица всё верно сделает, да не оступилась она нигде, не ошиблась. Да и Лукерья сама хороша, понадеялась на случай, тоже мне, ведьма злая. Другая бы обычную свечу вдовице сунула, а не колдовскую, чтоб уж точно сгубили утопленницы Акулину, а Лукерья, выходит, задарма ей помогла, ещё и горя себе с того нажила.
А коль так, брал ведьму страх. Вдруг придёт к Акулине Данила спросить чего, а вдруг глупая вдова позволит парню увидеть русалку или сам случайно заметит через окно или дверь открытую? Нужно извести Дарью ту, чтоб не осталось от неё и следа, тогда и приворот Лукерьин подействует. Как он сейчас подействовать-то может, коли Данила ни о ком, кроме Дарьи своей, и думать не хочет, будь она не ладна? Да вот убить русалку, пока она в доме Акулины, не удастся: не оставит вдова свою ненаглядную дочь наедине с ведьмой, а коль оставит и узнает, что ведьма русалку погубила, так в долгу не останется. Наплетёт с три короба в деревне, так и порешат и Лукерью, и кошек её, много кто на ведьму уже давно зуб точит, таким только повод дай. А когда русалка в реку вернётся к концу Русальной недели, так и вообще добраться до неё не выйдет, там она под защитой Водяного. Шибко русалки друг друга сторожат, оберегают, не дают в обиду друг дружку. Коль погубишь одну, так другие живо тебя сцапают и на дно уволокут.
Полезла Лукерья в свой тайник, достала чёрную книгу. Долго листала её ведьма, всё искала что-то. Рисунки рассматривала, а там страсти нарисованы: люди со звериными мордами и звери с человечьими глазами, все виды бесов, мелких да крупных, перечислены, зови, не хочу. И про русалок там было. Всё разглядывала дива-дивные, чуда страшные, никак найти не могла то, что могло бы помочь ей.
Зашуршала Лукерья по горшкам, склянками зазвенела, шептала что-то злобно себе под нос. А как стемнело, бросилась ведьма замешивать новую зелёную свечу, истолкла травы в ступке, отрезала длинную нить.
Как почуяли люди, что занята ведьма, так как на зло потянулись хороводом: баба пришла мужа загулявшего вернуть, девка шалая погадать попросила, молодуха дитё притащила волос живой вытащить. И всё отвлекают ведьму от главного, то совета спросят, да сказы сказывают.
Не дают важное совершить, еле успела она свечу зелёную доделать до ночи. Ну да ничего, главное, до конца седмицы успеть, придёт русалке конец, не сойти Лукерье с места!
Как только стемнело, выпроводила Лукерья незваных гостей. Взяла зелёную свечу, ссыпала в холщовый мешочек собачьи косточки, хвою еловую, труху гнилого кладбищенского креста, тину болотную… Долго что-то шептала над мешочком, перебирала пальцами мерзости, что в нём лежали, с книгой чёрной сверялась. Всё на месте, ничего искать-добывать не надо, как знала, подготовилась. А после положила свечу и мешочек в карман, да обернулась чёрной кошкой. Выскользнула за порог, прикрыла сама за чёрным хвостом дверь.
Пусто было на улице, некому было кошку в темноте разглядеть. Ночь была ясная, тёплая, тихая, только комары пели тихо, заунывно, летя к людским домам, на свет, на свежую кровь. Да и месяц стал красноватым, отдавал медью, рос и наливался силой с каждой ночью. Люд такого месяца побаивался, считал, что предвестник беды он, не зря кровью напился. Закрывали матери ставни, чтоб не попадали в избу красные лучи, не тревожили сон младенчиков: тянет красная луна из младших силы, болестям тропы прокладывает.
А ведьме всё одно, какого бы цвета месяц ни был. Пошла кошкой сначала к дому Кондратьевых, заглянула в окошко, втянула носом воздух. Злило ведьму, что на поправку пошёл соседский мальчонка Никитка, не хватило крысиного яда, чтоб антонов огонь разгорелся. Полежал на печи, поболел, пирогов отъелся, ещё румяней стал пострелёнок да крикливей. Мать его к Матрёне бегала, носила Никитку, когда Федотьи дома не было. Прикладывала та ветошь, пропитанную отваром кореньев, шептала заговоры, кровь очищающие. Так вчера даже выходил малец из избы, возился в пыли с младшими, как ни в чём не бывало. А ведь должен был руки лишиться, а то и жизни. Ну да ничего, ничего, коль крысиной злобы не хватило, хватит Лукерьиной, дайте только срок. К тому же обещала ведь Лукерья Самому, что младенца истребит, так вон Никитка чем не младенец? По церковным законам так младенцем дитё до семи лет считается, Никитке и того меньше. Будет Самому младенец, и ученица будет! А у Лукерьи – полюбовник: красивый, статный, смелый. Ради Лукерьи не то, что к Водяному пойдёт, к Самому отправится, даже бровью не поведёт.
Тихо было в избе Кондратьевых, не плакал Никитка, мирно спал. Снова пробраться к нему крысой, снова укусить? Нет, много есть других способов, как дитя извести, нужно будет, так Лукерья всё испробует!
Сегодня её целью был не Никитка и даже не Кондратьевские коровы. На другом конце деревни во вдовицином доме была та, что не давала разгореться Лукерьиному чародейству, не позволяла проложить дорожку к Даниле.
Лукерья побежала огородами, ныряла в заячьи и лисьи ходы, что были прокопаны под заборами, перелезала с вишни на сливу, с яблони на грушу. Стоило только собакам ведьму учуять, одни принимались выть, другие, поджав хвост, лезли в будку, чуяли нечисть. Видела ведьма и товарок своих, других сельских ведьм, антоновских и покровских: в виде лягушки, кошки, сороки, крысы они бежали по улицам или через чужие огороды, несли людям зло и скверну. Кто-то доил коров, кто-то пил кровь младенцев через тряпку, привязанную к дверной ручке, кто-то шёл делать порчу-подклад. Вольготно ведьмам в Русальную седмицу, никто не видит их, никто не поймает, не накажет. А наказать могут, слыхала о таком ведьма, коль у сельских злоба и жажда мести затмевали всё вокруг, не боялись они больше ведьму или колдуна, тогда уже ничем люд христианский не остановить, изничтожат да не посмотрят, что помогала болести лечить, страх детям из воска отливала.
На шабаше разные ужасы сказывали. Проснулась как-то баба ночью, слышит – младенец задыхается в колыбели, постанывает, ворочается. Подскочила мать, подбежала к колыбели, а он уж синеть начал, ручками-ножками сучит из последних сил. Накинула та мать платок, собралась было выбегать из избы за знахаркой али батюшкой, толкнула дверь, глядь – сидит на крыльце ведьма нечёсаная, в сорочке одной, губы у неё в крови перепачканы, тряпицу посасывает, что к двери привязана. Тут-то и поняла баба, что ведьма кровь дитячью пила, завопила, муж её и проснулся. Выбежал, схватил ту ведьму, потащил по улице, кричать стал, что ведьму поймал. Бьётся ведьма та, вырывается, проклятья всему честному народу посылает, да никто уже её не слушает. Высыпали из изб мужики, увидели кровь на ведьминых губах, мужику тому сразу поверили, как тут не поверить? Привязали ту ведьму к четырём лошадям да пустили их вскачь, так её и разорвало, горемычную. Всё боялась Лукерья, что и её поймать могут, потому крови младенческой не пила, да и не хотелось ей. Разве что Сам говорил, что должна Лукерья её пить, и то артачилась она, говорила, что рано ей ещё, своих жизненных сил хватает, вот постареет, тогда да… Видела ведьма, что делает со старухами младенческая кровь: губы у них алеют, щёки наливаются румянцем нежным, молодеют на глазах. Выглядит бабка молодой, а все только знай гадают, в чём тайна её, где яблоки молодильные нашла? Да только велика цена той молодости.
Оказавшись у Акулининой избы, кошка прошла вокруг, но обнаружила, что заперты двери, окна ставнями прикрыты. Видно лишь, как свет тусклый льётся, лучина горит али свеча. И ни звука не слышно, тишина в избе.
Пошла кошка со стороны огорода, а там окно и открыто – сидит у окна русалка, Акулинина дочь, глядит на лес пустыми глазами. Власы влажные развесила, струятся по плечам, личико бледное аж светится в темноте. Вовремя кошка шмыгнула в смородину: коль увидела бы её русалка, так сразу поняла, что непростая та кошка, у нечисти чуйка на другую нечисть.
Вот так и сидит Данилкина ненаглядная, пока он ноги о пороги чужие сбивает, ищет её. Сейчас ей мать указ, вдовица Данилу на порог не пустит, не даст ему с дочкой увидеться, как бы ни просил. Не доверяет вдова сельским свою тайну, да и кто б такое доверил? Отсидит Русальную седмицу девка в избе родной, отправится в реку, а там уж Данилка её найдёт, будет по ночам приходить, про Лукерью и забудет.
Да и в её, Лукерьиных, кругах было обычное дело. Частенько то нечисть с людьми живыми шашни крутила, то сами люди нечисть для того звали, особенно бабы одинокие да вдовицы, бобыли. К мужикам всё летавицы прилетают, являются по ночам в виде девок распутных, а к бабам любаки приходят, змеи огненные их навещают. Но не только любовью они питаются, ещё и силой жизненной, кровью человеческой. Коль привязалась охочая до любви нечисть к кому, так тот долго он не протянет: иссякнет кровушка, испарится воля, погаснет человек, как огарок свечной. Вот и русалка из Данилы силу попьёт, тем самым свой век удлиняя. А он только и рад будет, примется каждую ночь к излучине шастать, а с каждым поцелуем русалкиным будет всё ближе к смерти становиться. Вот почему ещё мертвячку проклятую отвадить от него надобно, от погибели парня отвести!
Приходила как-то к Лукерье баба одна. Муж у неё помер от горячки, уж она переживала, света без него белого не видела. На других мужиков и смотреть не могла, только о своём и вздыхала, плакала по ночам, звала. Ходили к ней бобыли да вдовцы, пригожие да зажиточные, сватались, хозяйством да скотиной хвастались, говорили, будешь жить, как у Христа за пазухой. Да всё без толку, лишь о муже баба горевала, хоть бы во сне приснился. Попросила она Лукерью научить её, как бы с мужем в последний разок увидеться, проститься, в лицо родное посмотреть. И научила её Лукерья, как покойника на одну ночь позвать, да только сказала, чтоб не смотрела та вдова на ноги его. Пошла вдова на кладбище, взяла землицы могильной, обряд провела да спать легла. Проснулась ночью, кто-то руки к ней тянет, по спине гладит. Узнала вдова мужа своего, уж горячо целовала, миловала. А как уходить стал, так она и брось взгляд на его ноги, а там копыта козлиные. С тех пор стал муж к ней каждую ночь приходить, как ни явится перед ней, так баба и замлеет, ни рукой пошевелить не может, ни слова сказать. Уходит нечистый утром, а она еле живая лежит на лавке, пошевелиться не может. Вовремя кинулась снова к Лукерье, еле от неё сладострастного чёрта отвадили, иначе довёл бы бабу до могилы. Долго он ещё к дому её приходил ночами, в избу просился, оставлял на крыльце следы копыт. А потом пропал мигом, знать, другую такую же вдовицу несчастную нашёл, отправился другой жизнью да любовью питаться.
Русалку заранее от Данилы не отвадить, не присосалась она ещё к нему, как пиявка болотная, нет связи между ними. Это уж как крови попробует его, поцелует страстно, так можно будет соли свячёной по карманам ему насыпать, знаки под сердцем углём сожжённого козьего черепа начертать да на умирающую луну на перекрестье трёх дорог обряд оградительный провести. Тогда не подступится нечисть, порвётся ниточка, что связывала мёртвую душу и живую. С русалкой так проще всего поступить: рекой она связана, не станет под окнами ходить, звать Данилу. А вот с упырями да летавицами сложнее, те будут долго ещё являться, назад проситься. Коль к русалке на реку не ходить, так уж больше и не увидишь её.
Да только как уйдёт русалка в реку после Русальной седмицы, Данилку зачарует собой, так к Лукерье он ходить перестанет. Зачем она ему, коль обрёл он милую свою да ненаглядную? Это сейчас она нужна ему, чтоб русалку искать, советы давать, к Лешему водить. А потом и вовсе забудет, кто Лукерья такая, дорогу к дому её потеряет. За подмогой к ней все ходить горазды, а как сдружиться аль слюбиться, так боязно. Или вовсе не нужна становится она.
– Что ж ты, милка моя, всё в лес смотришь или зовёт тебя оттуда кто-то? – донёсся из-за окна голос Акулины.
Помолчала русалка, слышно лишь было, как ветер смородиновыми листьями играет. Ну а чего от мертвячки-то ждать, думала глупая Акулина, что она сказки ей рассказывать начнёт? Русалки с людьми болтать не любят. Это между собой они всё переговариваются, пересмеиваются, а коль поймаешь её, так ещё попробуй слово вытяни. Песен петь не станет, сказок баять не будет, сидит мокрый молчаливый истукан, зачем только было из леса её тащить?
Но раздался голос серебристый, приглушённый смородиной и влажным ночным воздухом:
– Зовут меня оттуда, чую я. Идти скоро пора.
– Не бойся, лю́бая, отпущу я тебя в срок. Вернёшься ещё к своим подружкам-русалкам, век будешь с ними. А пока дай насмотреться на тебя, попрощаться с тобой. Вряд ли когда ещё свидимся.
Слышно было, как встала русалка, подошла к матери. Плакала Акулина, всхлипывала чуть слышно, да только знала Лукерья, стояла рядом дочь столбом, не утирала матери слёзы, не утешала её. Не помнят русалки тех, кто были им дороги при жизни, милосердно стирает река все воспоминания. Ни детства русалки не помнят, ни родичей, лишь кровь их может к дому родному привести. Память крови река заглушить не может. Оно так и лучше, чем знать и помнить тех, кто после смерти твоей ждёт, когда за окном лицо любимое появится, плачет по ночам, зовёт тебя. А ты на дне речном плещешься, шаг на берег ступить можешь, а дальше ни-ни. Мучаешься, что ни весточку родным не послать, ни в глаза глянуть. Хуже ада такая мука была бы.
Вот и Дарья не помнит, кто та баба, что сейчас стоит рядом у окна да на алый месяц смотрит, причитает тихонько.
Слышно было, как увела Акулина дочь. Утихло всё в доме, свет погас, только вряд ли русалка спит. Ну да ладно, не учует, что будет твориться за стеной, а коль и учует, ничего сделать не сможет.
Ударилась кошка о землю, обернулась Лукерьей. Достала ведьма из кармана зелёную свечу да мешочек, разложила его содержимое на крылечке. Зажгла свечу, взвился крошечный трепетный огонёк, осветил светлячковой зеленью ведьмино лицо да Акулинину дверь. Взяла ведьма из мешочка косточки да тину, поводила над зелёным огоньком, запахло гарью лесной. Такой влажной горечью пахнут торфяные болота, когда добирается до них лесной пожар, сливается с запахом жженых звериных костей тех, кто не смог миновать огня. Вдохнула ведьма тот едкий, смрадный дух, закачался перед взором алый месяц на тёмном небе. Зашептала ведьма слова страшные, окутало зло вдовью избу, будто одеялом, каждую щель собой заполнило, будто паклей. Разлилась чёрная власть, расплескалась яростная мощь – никуда от неё не деться, не спастись.
Пеплом упали на доски кости да тина, щепки с хвоей. Воском зелёной свечи ведьма пепел залила – сотворила печать.