Глава 4
Змеиные тропы
– Данилка, просыпайся, чегой-то ты тут разлёгся? Аль ночь провёл весело?
Данила еле-еле разлепил веки, свет резал, как нож. Видно, уморился вчера после прогулки по ночному лесу, слёг да заснул мёртвым сном от усталости. Вопреки вчерашним опасениям и пасмурному безлунному небу, утро было ясное и солнечное, жёлтые лучи стелились по полу. От света того болела головушка. Будто не в лес к Лешему вчера Данила ходил, а в кабак какой.
Любаша стояла над ним с ведром, личико было бледным и испуганным.
– Аль заболел чем? Давай-ка травок тебе заварю, расхвораешься ещё, упаси господи.
– Не бойся, Любанька, всё со мной в порядке. Сморило вчера вечером, поздно вернулся. Только матери не говори, начнёт сейчас причитать, без того голова огнём горит.
Данила потянулся и потрогал лоб. Его тут же будто огнём опалило, волосы облепили лицо, будто всю ночь парень прометался в лихорадке. Кости болели, небось у старого деда так-то косточки не ломит, как у молодого Данилки!
Негоже по ночам шастать, да только времени мало, так мало осталось. Уж и к Лешему на поклон сходил, и у русалок допытывался, где их сестрица, а всё одно – ни ответа, ни привета.
Всплыл в уме образ русалки Дарьюшки, глаза её зелёные, с поволокой, личико тонкое, мертвенное, бровки вразлёт, да тут же померкли черты, смазались, покрылись рыбью, будто гладь воды в ветреный день. Вместо влажных, зеленоватых кос мелькнула перед лицом рыжая, как лисий мех, коса, глаза подёрнулись желтизной, какая у цветов болотных бывает. Вот уж и не Дарья перед ним, Лукерья появилась, манит пальцем, зовёт в горячие объятия. Тряхнул Данила головой, глядь – сестрица всё с ведром над ним склонившись стоит, глядит вопросительно.
– В такую-то ночь и поздно? С ума сошёл что ли? Не слыхал, что бабушка Матрёна сказывала о Русальной ночи? Да за порог ступить страшно! А если б тебя русалки утащили к излучине, а если бы сгинул? Как бы я без тебя жила, да даже подумать страшно!
– Глупости то всё, Любашка, бабьи домыслы, – сказал Данила, а сам подумал, то-то бы Любаня удивилась, узнай, что он вчера с самим Лешим разговаривал в лесу. – А ты потише-то болтай, чтоб мать не услышала. А то расскажет о ваших тайных разговорах с бабкой отцу Власу, обрядит он тебя во власяницу да вериги навесит. И мне заодно достанется, а я этого попа с самого начал невзлюбил.
Любаша села рядом, личико напуганное сморщила, будто вот-вот заплачет.
– И так пойду сегодня на исповедь к нему, матушка настаивает, чтоб рассказала отцу Власу всё о грехах. Да откуда ж я знаю, что есть грех, а что нет? Его как послушать, так мы только и делаем, что грешим, так что мне о каждом миге своей жизни каяться, что ли? Да мне и дня не хватит, чтоб о каждой мысли своей покаяться да о каждом слове, что сказала. Вот другие творят зло, и ничего им за это не бывает. Не бьёт их молния, не испепеляет на месте, так и ходят по миру, разносят грехи свои, да ещё и умножают их. А мне и дурно подумать о ком-то нельзя, взглянуть косо: сразу в грешницы великие записывают, муки адские пророчат.
Покатилась слезинка по щеке, смахнула её Любаша. Погладил Данила сестрицу по головке, ленточку поправил.
– Ну, да глупости это, Любанька. Да ты посмотри только на себя, какие у тебя вообще грехи могут быть? Ты у нас чисто ангелица, разве что без крыльев.
Улыбнулась Любаша, зажглось солнышко в глазах. Голубые у сестрицы глазоньки, ясные, будто небо весеннее. За что же мать на Любашу так нападает, бранит почём зря, стращает адским пламенем? Знать бы точно, не отец ли Влас её науськивает на дочь, не он ли, ворон чёрный, вражду разжигает да лукавствует?
– Потерпи чуток, выдадим замуж тебя, так муж станет тебе законом. Коль выберешь любящего да мудрого, так ни мать до тебя не доберётся, ни поп.
Набежала лёгкая тучка на сестрино чело, побледнела она. Поднялась споро с лавки, схватила ведро, потащила на крыльцо. Узнать бы, что так её расстроило, аль замуж не хочет? Да ведь знает Данила, что невестится та, спит и видит, что уж сосватана. Не зря ведь травы по лесу собирала, наверное, дождаться не может, когда сваты на пороге появится. Да хоть на миг повеселела, хоть улыбнулась, и то радость. Мало у сестрицы забав в жизни, одни попрёки.
Да только не знал Данила, что у Любаши на уме. Считала сестра себя великой грешницей: любила украшательства телесные, как со Стешкой у колодца встречались, так всё лишь о нарядах да об украшениях разговор шёл, вышивкой хвастались да о бисере могли часами балакать. Частенько отец Любаше то серьги новые справит, то ткань дорогую на юбку али рубаху привезёт, рада она тогда, насмотреться на подарки не может, всё гладит рукой нежной. А нужно о душе бессмертной думать, а не о красоте телесной. То не только отец Влас говорил, но и отец Серафим даже, а его ослушаться Любаша не могла. Любила девица и гадания, и всё, что с древними таинственными знаниями связано, было ей интересно. Грех ведь? Грех, то и матушка так считает, и отец Влас. Да и, что самое ужасное, хотела девушка к Лукерье наведаться, чтоб судьбу свою будущую узнать, жениха чтоб ей Лукерья описала. Стешке вон всё рассказала: будет у неё муж рыжий да высокий, коней любить станет да её саму. С деньгами будет, неместный, приедет как снег на голову, увидит Стешку да влюбится. А ей только того и надобно. Она как услышала, что хотела, так стала на Лукерью с подобострастием смотреть, всем девкам советовать с ней пойти на гадание. Как ни пройдёт Любаша мимо ведьминого дома, так замирает сердечко, хочется в ворота постучаться, на гадание напроситься, да страшно. И коль кто из матушкиных товарок про то прознает, так, считай, и матушка уже ведает.
И ещё был за Любашей тяжкий грех. Нравился ей Савелий, купеческий сын, видный, зеленоглазый. Да только старшой он сын богатого купца, такой на простую девку и не глянет, мимо проносится вершником, так от забора не отличает. Закрадывалась Любаше мыслишка частенько, а не приворожить ли его. А что, пришёл бы к Любашиному отцу, посватал, жили бы как лебедь с лебедицею, в мире и согласии. То ли не счастье, то ли не радость? Да только каждый раз крестилась Любаша, как только мысль та подумается. Грех то тяжкий, душу чужую неволить. Любовь-то заслужить надо, заработать душой своею. Нельзя любовь сварить в котле да влить в человека, не разольётся любовь по жилам. Любовь она в сердце зарождается аки дитя в чреве материнском, растекается по телу, как река в половодье, всего-всего человека собой заполняет. Такая любовь, она от Бога, святая она, а вот навязанная любовь, она чёрная, страшная. Ничего из навязанного греха доброго не выйдет, рано или поздно разведёт Бог всех по своим путям, а тому, кто приворожил, ещё и ответ за то страшное дело держать.
Вынесла Любаша ведро да пошла в горницу, платье нарядное надевать: негоже в церковь да в рабочем-то. А там уже матушка поджидает, ленты разглаживает:
– Вот куда наряжаться надобно, доченька, не на танцы-хороводы ваши, а в церковь. Вот где праздник для души, вот, где воля. А ты бусы да серьги нацеплять на себя для парней горазда, лишь в ярмарочный день али в базарный. Покайся о том отцу Власу, пусть он тебя на путь истинный наставит, вразумит тебя. Ленточку вот вышитую повяжи, зря старалась, чтоль? Как подружкам хвастаться, что руки золотые, так ты первая, да в обитель Божию надо входить, как на праздник.
Покачала головой Любаша, облачаясь в свой лучший сарафан.
– Так наги мы перед Господом, матушка. Отец Влас то говорил, что не нужны Господу все украшательства, душа ему важна. И в старом сарафане можно в дом Божий прийти, не о теле думать он заповедовал.
– Да только не повод то появляться в церкви в платье дырявом да в переднике грязном. Неужто нечёсаной пойдёшь? Дай косу заплету, что ж ты, растрёпой будешь?
Терпеливо Любаша ждала, пока мать вязала её косу, лентами убирала. Будто на свадьбу наряжала, а не на исповедь. Как на ярмарку идти, так всё поторапливает, ругается вечно: сними бусы, зачем юбку новую надела, положи обратно в сундук! А тут глянь-ка, рада стараться, так и вьётся вокруг дочери.
– Коль к заутрене успеешь, так стой её, пусть и конец то будет, а не гуляй вокруг церкви. Мало сегодня народу на службе, день рабочий, не воскресный, да оно и хорошо: расскажешь всё отцу Власу как на духу, ничьё злое ухо вас не услышит. А сейчас будешь идти, так грехи свои перечисляй, чтоб не забыть: леность, злословие, гордыня… Пальцы загибай. Хотя не хватит пальцев у тебя. Ничего от отца Власа не утаивай, коль узнаю – накажу, будешь руками навоз выгребать. Поняла? Я всё у него потом вызнаю, пусть только скажет, что артачилась да ныла.
Кивнула молча Любаша, знала, что лучше рот лишний раз не открывать. Коль матушка начнёт её отчитывать по привычке, так можно и к вечерней не успеть, не то, что к заутрене. А дел ещё сколько нужно будет по дому переделать, отец уж должен со дня на день вернуться. Работы много, но и радости много будет.
– Ну, ступай с Богом. Коль отец Влас скажет тебе, что делать, чтоб грехи искупить, всё тщательно запоминай. Может, Псалтырь отчитать или акафисты какие, всё запомни, я потом спрошу у него!
Погрозила Федотья дочери пальцем, приобняла за плечи, за ворота вывела. Всё смотрела ей вслед, на веретью плечом навалившись, провожала взглядом, будто боялась, что пойдёт дочь куда угодно, да только не в храм.
Пошла Любаша одна в церковь, никогда ещё не доводилось ей туда в одиночку ходить: вечно с матерью, иногда ещё и с братом (но его ещё вытащи попробуй!). Да только заняты они, есть у них дела и поважнее молитвы и исповеди. Или же они не такие великие грешники, как Люба, терпит Бог их и прощает, а её, если не покается, ждут кары великие, казни египетские.
С такими мыслями дошла девушка до церкви, перекрестившись, робко вошла внутрь. Утреннее солнце лилось сквозь узкие высокие окна, лило позолоту на каменный пол. Церковь утопала в сумраке, лишь там, куда достигали солнечные лучи и где светили свечи, мрак расходился, отступал. Пахло ладаном и деревом, клубилось курево в солнечных желтковых полосах. И тишина такая стояла в церкви, одна была тут Любаша, ни единой живой души кроме. Тишина жуткая, каждый шаг отражался от пола и летел вверх, к куполу. Даже дышать в тиши такой было страшно, будто вот-вот потревожишь что-то древнее, заветное, что беспокоить нельзя. Хранилось оно веками, таилось, а ты вот раз и тревожишь его покой.
– Исповедоваться пришла, раба Божия Любовь?
Любаша от страха аж подпрыгнула, едва не вскрикнув. То-то позор бы был, батюшку в церкви испугаться! Окрестили бы Любашу кликушей за такое и пошли бы сплетни, не видать ей тогда жениха да жизни вольной. Дети бы смеялись над ней, когда она по улице бы ступала, молодцы бы дорогой десятой обходили: кому охота с бесноватой связываться?
– Да, батюшка, – молвила она еле слышно, схватившись за горло. Подвёл её голосок, да эхо ответило многоголосо.
– Сама пришла или мать заставила?
– Сама.
Вот и ещё один грех, солгала Любаша. Ни за что бы по своей воле не пришла сюда она, если мать бы не настояла. И не потому, что неверующей была, нет, наоборот: чувствовала она, когда поступает правильно, а когда неверно, знала, что ведёт её Бог, помогает распознать, какую дорогу выбрать, ложную ли, праведную ли. Не нравился ей отец Влас: стоит перед алтарём, ряса чёрная с сухого тела будто вода льётся, складками на пол падает. Глаза огнём горят: не то свет свечей отражается, не то сами изнутри полыхают. Борода у него чёрная, как вороново крыло, брови густые – совсем не похож на благостного отца Серафима, что с детства Любашу исповедовал и причащал. Никак ей не привыкнуть, что новый у них священник, другой, чуждый. Вроде и верно говорит, и слово Божие несёт, и грехи изобличает, да нет в нём добра. Ни в едином слове его, ни едином взгляде. Должен к спасению вести, а ведёт к страху и унынию.
– Ну так подходи смелее, раба Божия, или страшишься о грехах своих поведать? Стыдно тебе? Коль так, то пересилить себя надобно, то бесы не дают покаяться, перед Богом открыться. Боятся они, что ускользнёшь ты из их лап.
– А чего мне стыдиться, батюшка? Мы перед Богом все как на ладони, видит он каждый наш шаг. И я все свои грехи знаю, и он знает. Мне лишь подтвердить их надо, чтоб понял он, что я ведаю, где оступилась. Мне скрывать от него нечего.
Поморщился отец Влас, будто другого ответа ожидал, но согласился:
– Верно говоришь, Любаша, правильно. Но главное – не забыть ни один из грехов, обо всех помнить, иначе будет он на душу давить, всё ниже в геенну утягивать. Обо всех грехах нужно рассказывать, ни одного не забыть. Грехи, они как ком снежный: затаила один в душе, забыла иль застрашилась на свет Божий вынести, так он другие начнёт привлекать, станут они копиться, множиться. Помни о том.
– А коли я не знаю, грех то али не грех?
– От чего душа тяготится, что по ночам спать не даёт, то и грех.
Много чего рушило Любашин сон, не давало ей уснуть даже в те дни, когда от усталости с ног валилась. Думки о грехах и Боге, страхи ночные (чего только бабушка Матрёна не расскажет, попробуй после такого уснуть!), мысли о женихе будущем, о свадьбе скорой. Сегодня вот боялась она, что матушка травки её под подушкой найдёт – так глаз и не сомкнула до утра, считай. Какой уж тут сон, коли только и думаешь, как бы узелок не выпал из-под перины да не рассыпались травки по полу. Зайдёт матушка утром, так сразу и смекнёт, что дочь задумала ночью делать. Тогда точно в монастырь отправит, будет Любаша до конца дней своих в темнице сидеть, полы драить да поклоны бить. На Матрёну у матери нет управы, хоть и не по нраву ей было то, чем бабушка занималась. Отец строго настрого наказал Федотье мать его старую не обижать, нравится той травы рвать да соседок ими поить, пусть поит, не беленой же она их травит. И сказы внучке пусть сказывает, коль хочет та слушать: мудрость стариковскую впитать с девичества надобно, коль чего умного бабка скажет, девке то полезно будет. Федотья скрежетала зубами, когда отец дома был – подчинялась, да как только уезжал, всё лишь ругалась на старую да малую.
Не давали девице спать и тревожные мысли, страхи жуткие: всё казалось ей, утром выйдет она из дома за водой, а навстречу ей пройдётся по улице Савелий, будет за ручку держать деву, что Любаши во стократ умнее, прилежнее и прекраснее. Женой при всех назовёт, станет глядеть той в очи лазоревые, целовать уста алые. Вот тогда-то Любаше только одна дорога – в монастырь, не будет для неё больше жизни иной. Да только как о таком на исповеди рассказать?
Оттого и заснула девица лишь под утро, сон был её чуток, будто у птахи на ветке. Снилось ей, что идёт она по бережку на излучине, той самой, где бусы в воду обронила. Глядь – средь зарослей ракитника стоит парень молодой, в рубахе лённой, браной – всё птицы да звери вышиты на рубахе той, но сплошь нитью чёрной. Спиной тот молодец стоит, не видать лица, да кудри у него цвета коры дубовой, золотом в закатном солнышке отливают – словно Савелия кудри. Подошла к нему Любаша поближе, уж окликнуть хотела, да повернулся резко молодец тот, воззрился на девицу, руки выпростал да к себе притянул. А то и не Савелий – волчья морда у ночного того гостя, будто у псоглавца или волколака, глаза лишь человечьи, чёрные, как смоль. Завыл тот голосом громким, пронзительным, схватил Любашу за горло тонкое и понёс в тёмный лес, потащил по мураве окровавленной. Проснулась Любаша в слезах, горло саднило, словно от крика. Солнце ещё и не встало, темень смотрела из всех щелей. Страшно от того стало Любаше, пошла к бабушке Матрёне. Долго-долго та гладила её по волосам, слёзки утирала, шептала на ушко, что глупости всё те гадания, что просто волков Любаша боится, да с кем не бывает. Но сама девица чуяла, что быть беде, не снятся в ночь гадания такие сны ни с того, ни с сего. Может, злобен Савелий на самом деле, станет жену свою бить, горькую пить? Или желает девица за Савелия выйти, да только вместо него будет у неё мужем зверь свирепый, жалости не знающий?
Застыла Любаша в мыслях своих посреди церкви, всё сон вспоминает, овладела ею дрёма наяву. Отец Влас подошёл к девушке поближе, та, очнувшись, отшатнулась в сторону алтаря, будто как раз к нему идти и хотела. Алтарь и диаконские двери были затворены, свет едва-едва рассеивал мрак, что после утренней, залитой солнцем улицы, казался зловещим и особенно густым. Любаша посмотрела вверх, на образа на алтаре. Они смотрели осуждающе, заглядывали прямо в душу, не было в них привычных святым мягкости и благолепия. Чёрные провалы глаз, тёмная кожа, угрожающе поднятые пальцы – сами святые были недовольны Любашей, тем, как она жила, что думала, что творила.
Сжалась душа у Любушки, пальчики помертвели, схлынули краски с лица. Дурно стало от запаха ладана, проникает он в нутро, жжёт горло. Может, и вправду грешна она настолько, что уж и в доме Божьем дурно ей становится?
– Сказывала матерь твоя, что празднословие – главный твой грех да леность. Что коль посылает она тебя по воду, так можешь ты долго стоять да баять с товарками, о делах забыв. Что по дому матери подмоги нет от тебя.
– Грешна, батюшка, – подтвердила Любаша, – часто со Стешкой, подругой моей, стоим у колодца или на улице и долго говорим. А в избе всегда горазда помочь да убрать, люблю я то дело.
– А о чём говорите со Стешкой той? – сузил глаза отец Влас, посмотрел с прищуром на Любашу, страшно стало. – Об украшательствах телесных? Подруг за спиной хулите? Или о парнях пригожих мечтаете?
– Каюсь, об украшательствах и говорим, рассказываем, что вышили, что пошили. Нитками делимся, бисером. Рисую палочкой на дороге, какого петуха хочу на братниной рубахе справить, рассказываю, как бабушка Матрёна стежки по-новому делать научила.
– А для кого те наряды тебе? Для Бога все мы наги, нет ему дела до бисера да нитяных цветов. Небось для женихов разодеваетесь, хвостами вертите. Нагоняете нечестивые мысли на парней, а им потом каяться да пост строгий держать.
– Знаю, что грех то, батюшка Влас, да только люблю я, коль отец бусы новые привезёт или серьги. Или плат ткани какой красивой и ниток, сразу пошью чего матушке, братцу. Да и себе шить люблю, украсить потом шитьё вышивкой, любо-дорого. Разве плохо это? Это ведь работа, заделье, Бог велел без дела не сидеть, леность тоже грех большой.
– Одно дело, коль рубашку справно пошила, доброе дело сделала. А другое, коль цветами изубрала, нашила петухов, бисером украсила. То уж лишнее, напускное, лишь бы в глаза людям пыль пустить, внимание мужское привлечь. Скромность девушку украшает, а не петухи с бисером. За блеском и красой не разглядеть души, умирает она впотьмах, задыхается.
Опустила Любаша взгляд. Сложно было укоряющий взор образов выдержать, ещё сложнее – огненный отца Власа. Смотрит он прямо, не отводит глаз, будто в самую Любашину душу заглянуть хочет, все тайны её выведать.
– Отсюда любодеяние исходит, грех смертный. Говори, желала ли кого, смотрела ли на парней с похотью? Небось, есть кто на примете из деревенских, много в приходе парней пригожих, сказывай, о ком мечтаешь, кого бесы к тебе в голову несут!
Загорелись у Любаши щёки, замерло сердечко. Страшен был отец Влас, будто ангел чернокрылый, карающий. Лицо бледное, а на скулах румянец выступил, словно в горячке батюшка мечется. Глаза блестят, молнии метают, знает отец Влас, что за грехи за Любашей таятся, злится, что не может о них рассказать. Да не повернётся у Любаши язык, стыдно ей, боязно. Не говорят о таком, пусть и священнику.
– Что молчишь, али язык проглотила? Говори, признавайся!
– Не глядела я ни на кого с похотью, отче, – молвила Любаша, да только голосок сорвался, слезинка сорвалась с ресниц, упала на щёку.
Осерчал тут отец Влас, закусил губу, а сам глядит так, будто уж готов Любашу во ад низвергнуть:
– Врёшь ты всё, раба Божия, пред образами врёшь, пред священником! Ни стыда у тебя, ни совести, есть только похоть да лукавство бесовское, всем жёнам от Диавола данное. Очи твои есть бездна во ад, косы твои – дороги к бесам, речи твои – мёд да вода родниковая, но полны они горечи и яда. Кто услышит, тот яд пригубит, так навек отравленным и останется. Такие, как ты, горазды лишь с пути истинного сбивать, уводить от троп Господних и садов райских.
Отшатнулась Любаша, помертвела. Хотела было убежать из церкви, ноги сами к выходу понесли, да преградил ей путь отец Влас, раскинул руки, не пройти.
– Не пытайся сбежать, блудница, ни шагу твоя нечестивая нога без воли Господа не ступит. Понесёшь ты соблазн и скверну в мир, станешь сбивать добрых христиан с истинного пути, будешь взорами знойными души направлять в царство врага человеческого…
Да только осёкся отец Влас, замолчал. Поднял голову к куполу, тяжело втянул напоённый ладаном воздух. Потянулся дланью к вороту рясы, провёл белыми пальцами по чёрной ткани, по кресту, что на груди висел.
– Простите, батюшка, коль прогневала, век молиться буду, все прегрешения отмолю… – тихо прошептала Любаша, ни жива, ни мертва у алтаря, пальчики ткань сарафана теребят. Где угодно готова оказаться, хоть сквозь землю провалиться, да только не быть в этом тёмном храме, возле охваченного яростью и объятого праведным гневом священника.
Перевёл на неё взор отец Влас, да только что-то в том взгляде изменилось: волчий он стал, холодный, уж не пламень там, а льды январские, метели снежные. Протянул он руку, схватил Любашу крепко, притянул к себе близко. Принялась Любаша вырываться, уж кричать хотела, но прильнул отец Влас к её рту губами, затих тот крик, так и не родившись.
Сжал ей ладони отец Влас, приник всем телом. Любаша забилась в его объятиях, как голубка в лапах коршуна, да только сильнее отец Влас, куда девице до мужской мощи. Опрокинул отец Влас девушку, повалил на пол, телом тяжёлым накрыл, ладонью длиннопалой рот крепко зажал, а сам под подол пробраться пытается, водит пальцами по Любашиной коже. Сама не своя стала Люба, обезумела от страха, помертвело тело, не чувствует ни боли, ни касаний, только холод и лёд. Но откуда только силы взялись, вцепилась она свободной рукой отцу Власу в волосы, впилась зубами в щёку пониже глаза. Взвыл отец Влас, выпустил жертву, ухватился за скулу, тут и выбежала Любаша из церкви, будто крылья за спиной вынесли.
Побежала девушка по дороге, сарафанчик мятый, рукав рубашки надорван. Ноги сами несут куда подальше, не разобрать пути, лишь бы бежать, бежать, да поскорее. Всё оборачивалась Любаша, всё ей погоня чудилась: вот-вот настигнет её отец Влас… Как только поняла, что не гонится он, остался в церкви, так остановилась на дороге дух перевести, а мысли так и мечутся: как в таком виде матушке показаться? Как сказать кому, что в церкви произошло? Ведь не поверит ей никто, что сам батюшка в церкви снасильничать хотел, скажут, оговорить человека решила, бесстыдница. Стыд-то какой, срам, прости господи!
Слыхала Любаша уже о той стороне жизни, что была известна почти всем её подружкам, да и как не слыхать, коль в деревне живёшь. Там коза козлят принесла, там корову бык покрыл, стало быть, телята будут скоро. Да и девки, то одна, то другая, бегают к Лукерье за снадобьем, чтобы дитё сбросить. Мать с отцом за лишний рот по голове не погладят. Но Любаша лишь о женихе мечтала, таком, чтоб любил её да жалел, чтоб привёл её в дом да на простыни белёные, а не на крапиву с лопухами за околицей.
Ох, что теперь отец Влас матушке о Любаше наговорит, каких небылиц расскажет! Что исповедовал девицу, мечтал спасение для неё вымолить, от грехов отвести хотел, а она, неблагодарная, лукавая, напала на него, аки баба бесноватая, кликуша богомерзкая! Искусала, с кулаками кинулась, да не вышло отчитать беса того: сбежала одержимая, везите на вычитку к отцам святым. Будут на Любашу теперь все с жалостью смотреть, за грязную душой принимать. И не отделаться от той пакости, не отмыться уже!
Расплакалась Любаша, слёзки рукавом вытирает. Одна радость – нет никого на улице, все по домам: утром много работы у сельских, есть чем заняться. Нет никому дела до Любашиных слёз, да так оно и лучше. А то пялились бы из-за заборов, вон идёт из церкви растрёпанная, одёжа подрана, будто собаки грызли. А так, может, ещё и пронесёт, не увидит никто, не заметит. Проскользнуть бы ещё мимо матушки да попытаться забыть и очи те горящие, и руки ледяные…
Но тут, как на зло, вышла со двора Лукерья, ведьма местная, в руках лукошко. Небось за травами в лес отправиться решила да за цветами, пока распустились и благоухают. Не страшит ведьму Русальная неделя, ходит себе, где вздумается, хоть в самой чащобе. Ещё бы, слова заветные знает, может и русалок отвадить, и Лешего, и на разбушевавшуюся нечисть управу найдёт.
Окинула Лукерья взглядом девушку, охнула, за рукав сцапала, будто кошка лапкой, да на двор втянула, ворота крепко заперла. Осмотрела внимательно бледное личико Любашино, рукавчик надорванный, подол измятый, схватила девицу за подбородок, в глаза пристально смотрит:
– Что с тобой, девица, произошло? Почто плачешь? Одёжа рваная, а сама-то на тетёшку не похожа. Снасильничал что ль кто? Аль вовремя сбежать успела?
А Любаша и слова молвить не может, только слезинки по щекам вниз текут и текут. Повела её ведьма в избу, села Любаша на лавку, да как разревелась в голос, не унять.
Вздохнула Лукерья, порылась по мешочкам, пощипала травяные венички, заварила отвара. А сама всё на девицу поглядывает, всё припомнить не может, где ж её видала. В церкви, наверное, вот и лицо кажется знакомым. Да и кто их, девок молодых, различает, все на одно лицо: щёки алые, губки пухлые, глазищи в пол-лица лазоревые. Бегают всё по деревне, засматриваются на парней, а коль те взаимностью не отвечают, так к Лукерье за подмогой бегут: то приворот сделай, то порчу наведи, а то к другой милок сватается.
Поставила ведьма плошку перед Любашей:
– Пей, да залпом. А то пол от твоих слёз промокнет, плесенью изойдёт, как жить с дыркой в полу буду?
Хлебнула Любаша отвар, скривилась, а Лукерья, знай, всё вливает в неё варево.
– Чай, не сахар с мёдом, но пить можно, хватит артачиться. То тебе на пользу, не думай, что мучить тебя желаю. Травки эти, пусть горькие, пряные, на пользу пойдут. Голосить перестанешь, хоть расскажешь, что с тобой сталось.
Как осилила Любаша плошку, так и вправду дышать легче стало, прекратили рыдания из груди рваться. Вытерла она слёзы подолом, прояснилось в глазах.
Осмотрелась Любаша – красивая у Лукерьи изба, уютная. Кошки вон греются у печи, травы сохнут, варево какое-то булькает тихонько. И сама ведьма такая, что глаз не оторвать: гладкая да справная, брови соболиные вразлёт. Волосы небось травами целебными промывает, уж больно шёлковые да густые. Или черти ей по ночам косы чешут, без колдовства тут не обошлось. И смотрит-то ведьма так, будто в самую душу заглянуть хочет. Но не так, как отец Влас, будто душу наизнанку вывернуть хочет, а по-доброму, будто сестрица старшая, что защитить хочет да помочь.
– Сказывай, кто тебя обидел. Да не скрывай ничего, врать матери да отцу будешь, мне можешь всё как есть молвить. Коль не расскажешь, так задушит тебя страх твой, будешь себя винить в том, что сталось. А твоей-то вины и нет может?
Собралась Любаша с силами, да как на духу выпалила Лукерье всё об отце Власе, как в церкви её целовал, на пол завалил. Как едва сбежать успела, не то случилось бы страшное с ней. И про исповедь, и про образа, что глядели с иконостаса презрительно, видели насквозь все её грехи. И как бежала по деревне, боясь, что увидит кто-то, посчитает тетёшкой или кликушей.
Покачала головой Лукерья, на ладонь щекой опёрлась, посмотрела на Любашу глазами своими медовыми:
– Уж не первая ты, девица, кто от лап его грязных да загребущих страдает. Видимо, напал на отца Власа бес сладострастный, впал он в грех прелюбодейский. Поговаривают люди, что матушка Варвара держит его в ежовых рукавицах, спуску не даёт, коль хоть взглядом покосит куда-то. Знает, что охоч до сестры нашей, так она за каждой наймичкой следит, чтоб не свёл её Влас куда. А вот в церкви уследить за ним не может. Но это только говорят. Коль ещё придётся с ним там столкнуться, так беги от него, только огонь во взоре увидишь. Выбегай из церкви, пусть люд что хочет, то и думает, это уже их дело. А тебе себя спасти надобно.
Всхлипнула Любаша, вспомнив, как прижималось сухое тело к её девичьему, как удушающе пахло от рясы ладаном. Руки святого охальника под подолом, бороду жёсткую, колючую на своих щеках… Хоть бы только не приснилось такого, только бы не являлось то ночью! Пусть бы волки, излучина, Лешие с Водяными, только не отец Влас посреди церкви с похотливо пылающими очами.
– Ну да не плачь, страшного не случилось, а коль так, то и рыдать нет смысла. Впрочем, нет его, коль и произошло что-то, да тогда хоть слезами душа омывается, горечь стирает, – молвила Лукерья, а сама всё на Любашу поглядывает, так и бегает взглядом по лицу, уж сильно девка напоминает ей кого-то. – А ты чья будешь?
Замялась Любаша, взглянула недоверчиво на ведьму. Ещё, чего доброго, матери расскажет о всё, по деревне весть разнесётся. Скажет кому из девок, что на Любашу напал отец Влас, может даже и без умысла злого, дескать, и ты, девка, берегись его. С того-то беда и начнётся.
– Не бойся, это между нами будет. Не стану я говорить об этом с родичами твоими, тем более, с деревенскими. Будет то наша тайна, твоя да моя. Тем более, вряд ли тебя по головке-то погладят, коль узнают, что у меня была. А мне нет с того толку, чтоб имя твоё трепать.
И то правда. Не приведи господь, коль прознает матушка, куда попала Любаша после неудачной исповеди, окрестит бесовкой да злодейкой, откажется от дочери. К самой ведьме отправилась после того, как на батюшку набросилась. Точно одержимая, точно бесноватая девка!
– Успенских я дочь, Любашей меня звать.
Закружилась у Лукерьи голова, в ушах застучало. Стало быть, перед ним сестра Данилы, сокола ясного! То-то показалось ей, что похожа девчонка на кого-то, кудри русые, кожа-молоко. Вот кого напоминала, вот с кем в родстве! Только глаза разные у брата с сестрой: у Любаши чисто камень лазоревый, у Данилы как небо грозовое, цветок-горечавка. И смотрят они по-разному: у Данилы взгляд твёрдый, а у Любаши – будто птичка скачет по веткам, витает она всё время в райских кущах. А всё равно похожи, всё равно кровь одна.
Но не нужно Любаше знать, что приходил к ведьме её брат. Сболтнёт глупый язычок лишнего, ополчится Данила на Лукерью, подумает ещё, что заманила ведьма его сестру. Лучше бы подцепить её на крючок, как рыбак плотвичку, будет девка меньше болтать, коль сама ручки испачкает. Тем более, сказывал Данила, что любит его сестрица колдунство да сказы страшные, а этого у Лукерьи хоть отбавляй.
– А не хочешь ли отцу Власу отомстить? Сама знаешь, на Бога надейся, да сам не плошай. Когда там кара его настигнет, да и настигнет ли вообще? Можем то сами взять в свои руки. От тебя отвадим, болесть какую наведём, так про тебя и забудет, станет ему не до страсти телесной.
Задумалась Любаша, свела бровки над покрасневшими очами. Видно было Лукерье, как боролись в ней два чувства: желание отомстить отцу Власу за тот страх, что испытала, и боязнь, что случится непоправимое. Нужно лишь подтолкнуть к той дороге, что нужна самой Лукерье, девка сама по ней и побежит.
– Да ты не бойся, смерти желать не будем ему. Не нам смертью распоряжаться, можно лишь тёмное зерно заронить, а там от самого человека зависит, разрастётся оно или нет, погубит его червоточина или сможет он колдовство преодолеть, убежать от гибели ему не предначертанной. Вот и посмотрим с тобой, сильна ли вера его, крепок ли духом наш отец Влас, что страшно так по воскресеньям проповедует, учит прихожан быть смиренными, праведными, на поводу у греховных мыслей не идти. Если вера его сильна, не достанет его тьма, не подступится, не сможет ему навредить.
Помолчала Любаша, губку закусила, долго-долго в окно смотрела.
– Не хочу, – сказала, – чтоб кого-то ещё он так же стращал, греху своему волю давал. Сама ты мне сказала, не первая я такая, стало быть, уж наделал он нехороших дел. А коль кого и правда снасильничает, коль разумом девка какая тронется, так то мой грех будет. Не остановила я его, ничего не сделала, чтоб впредь руки он свои грязные к девицам не тянул. Пусть будет тошно ему, пусть зло проложит дорогу к его дому. Ты говоришь, что от человека зависит, подействует колдовство или нет. Так вот, коль будет он чистым да праведным, ничего ему не станет. А коль чёрен он как ворон, примется снова за своё, так и доберётся до него ворожба.
Понравились Лукерье слова Любаши, посмотрела она на девчонку другим взглядом. Умна она, оказывается, хоть и глядит пигалицей. Вышел бы из неё толк, коль ведьмой бы стала, да юна ещё. Да и что ж с того, пусть и так. Вот она, ученица будущая Лукерьина, сама в руки к ведьме пришла, осталось только подкрасться к ней да в сеть загнать. Тогда уже и не денется никуда, как и сама Лукерья когда-то.
Разлилось у Лукерьи по крови пламя, разрумянились щёки. Не станет Любаша светлой знахаркой, пусть к тому её бабка Матрёна и склоняла. От бабки легко будет отвадить, травки-муравки и рядом с настоящим тёмным колдовством не стояли, мало кто знает, какую сласть оно даёт. Её только почуешь, так никогда отказаться от неё не сможешь. Вот так и станет Любаша Лукерьиной сестрой, тёмной, навеки к Хозяину привязанной. Пусть сейчас она и голубка-лебедица, бела и чиста, да только стоит запустить острые когти в птичье сердце, отравить кровь её лютью – станет она хищником да охотником кровавым, главное знать, куда её вести, чему учить. Вот из таких белых лебедиц самые страшные ведьмы и получаются: это уже потом осознаёшь, как близко к свету была, а назад пути уж нет. И без удержу разливаешь зло по миру, порождаешь его, будто дитя, сеешь ростки его в тела и души.
Нужно только, чтоб девка сразу не испугалась, не убежала, как испуганная лань. Понемногу нужно к тьме вести, по чуть-чуть. Привадит к Любаше ведьма зло, совьёт оно клетку над её головой – не вылететь на волю. Тьма – она такая, лакомая только издалека, вблизи же она полна чудовищ, крови, смерти. Но и к этому можно привыкнуть.
– Хорошие слова ты сказала, Любаша, мудрые. Так колдовство и действует: коли человек душой чёрен, слаб желаниями, так зло к нему быстро дорожку найдёт, опутает тёмными лапами, на дно потащит. А коль воля в нём сильная, так и подобраться к нему нельзя, не зацепит его ворожба, сколь ни колдуй. Уж я то знаю: иногда придёт баба какая порчу навести на человека, так я ей сразу говорю: силы только тратишь мои, не достанет его волшба. Со зла ты бесишься, что добрый тот человек да праведный, нет лукавому дороги к нему.
Смотрит Лукерья, а Любаша вся в слух превратилась, жадно внимает всему, что та говорит. То-то ученица прилежная выйдет, то-то Сам похвалит Лукерью! Посерьёзнела девица, глядит на Лукерью уважительно, будто та уж и вправду стала наставницей, учит чему-то важному.
– Я то уж пережила, впредь стану осмотрительнее. А коль ещё на кого нападёт… Нет, нужно пресечь это. Пусть не творит больше дел таких страшных! – Любаша кулачки сжала, посмотрела на Лукерью решительно.
– Верно то, нужно защитить других, помочь им впредь, – замурлыкала Лукерья, а сама Любашу по плечику гладит, – коль самой удалось сбежать, так другая, может, и не сбежит, испугается или без сил падёт, так зло и свершится. Сейчас устроим ему, не будет больше девок портить, уж жизнь мёдом не покажется! Нет греха в том, чтоб других защищать, злу дорогу преграждать.
Поднялась Лукерья с лавки, ставни все тщательно прикрыла, мышь не проскочит. Пошла в угол комнаты, встала на колени в углу да Любашу с собой пальцем поманила. Лежал там половик вязаный, узоры на нём, полоски со звёздами, да не половик был ведьме нужен. Отбросила она его в сторону, сдвинула, а под ним дверца в полу потайная, деревянная. Потянула Лукерья за кольцо – открылась дверца со скрипом, а в углублении обнаружился тайник. Лежала там книга старинная, чёрная, холстяные мешочки, дощечки со знаками таинственными. Достала ведьма книгу бережно, на столе раскрыла и молвила:
– Старая эта книга, написана была за многие сотни лет до моего рождения. Досталась она мне из могущественных рук, чтоб могла я хоть толику той мощи ухватить, хоть чему-то научиться. Захочешь, так и тебя учить стану, вижу, умная ты девица, дар у тебя есть.
Заморгала Любаша удивлённо, щёчки зарделись. Угадала Лукерья, попала куда нужно. Хочется Любаше знаниями тайными обладать, не спугнуть главное, не застращать. Такую ещё попробуй найди, чтоб и с чуйкой колдовской, и не боязливая.
Уж пыталась Лукерья как-то бабу одну привадить. Вдовой та была, пришла бобыля местного приворожить, чтоб стал дитю её отцом, ей мужем. Да любопытной оказалась, сметливой, поняла, что и самой заняться делом таким заманчивым можно, ещё и деньгу с того иметь! Стала Лукерья учить её саму привороты делать, травок ей отсыпала, свечей дала. А та и увлеклась сильно, не до бобыля уж стало ей. Да только она возьми да уедь в одну ночь, пожитки все собрала, на телегу загрузила, избу бросила пустой. Видели сельские, как спешно она скарб таскала по двору, корову привязала, курей в клетке закрыла да уехала, даже не оглянувшись. Смекнула Лукерья, что неспроста то: стали к новоявленной ведьме черти захаживать, а то, может, и сам Змей Огненный, испугалась она. Травки-то над свечой жечь да слова таинственные произносить не страшно ей было, а как увидела воочию слуг Его, так сердце в пятки ушло. А теперь уж куда не уезжай, хоть на край света, от них не убежишь: из-под земли достанут, житья не дадут. Нет для них вёрст, другой у них мир, тёмный. Свои там пути-дороги, коль откроешь однажды к себе дверцу, так никогда не зарыть её. Теперича иль сдастся она, обратно к волшбе вернётся, иль руки на себя наложит, невмоготу так жить, коль нечисть тебя со всех сторон осаждает. Были ещё те, кто в монастырь на всю жизнь уходил, постриг принимал, да и там, бывало, доставали бывших ведьм да колдунов бесы.
– Страх-то какой, – пробормотала Любаша, а глазки так и горят, интересно ей, что за книга, что с нею натворить можно. Дай волю, так начала б листать-изучать, хоть сейчас бы зелье сварила, коль бы умела.
– Написано тут о великих делах. О зле и добре, о предательстве и верности, о смерти и жизни. Если сможешь овладеть её знаниями, сможешь и повелевать всем этим, дарить смерть и жизнь, сеять как добро, так и зло, толкать людей на предательство, поселить в их сердцах верность, – Лукерья вздохнула, посмотрела в лазоревые Любашины глазки. – Пусть и считают меня злой да чёрной, но ведь добра я творю больше. Зла и без меня в мире много делается, да хоть на тебя посмотреть, что с тобой едва сегодня не приключилось. Разве не зло это, разве не происки сатанинские?
Покачала головой Любаша, слёзки блеснули, но не потекли ручьями. Вот уж и не до слёзок ей стало, уже интересно ей. Внимательно слушала девушка ведьму, глаз не отводила. Продолжила Лукерья:
– Вот мы с тобой сегодня и попробуем сделать так, чтоб никому он больше не навредил. Его дело – молиться да людей на путь истинный наставлять, а не ужас в девичьих сердцах сеять. Сделаем так, чтоб одолела его болесть нервическая, сон и покой отобрала. Станет он ночами по горнице метаться, в окно смотреть тревожно, будут шаги ему слышаться да разговоры. В самый раз то: и увечий никаких, не навредим ему сильно, и ночи будут ему теперь для молитвы, а не для мечтаний сладострастных. Решит, что напасть то бесовская, насланная на него за грехи прелюбодейские, глядишь, и за ум возьмётся. Больше мы бы и не смогли ему навредить, для сильной порчи нам бы кровь потребовалась, след его или волосы. Но мы смерти ему не желаем, мы же только чтобы проучить его да наказать.
Поддакивала Любаша, совсем ведьмы бояться перестала. Уютно ей стало в Лукерьиной избе, занятно ведьму слушать. Вот бы приходить сюда почаще, сколько ж всего узнать можно да увидеть! Да не разрешит матушка, и бабушка Матрёна, коль услышит про чёрную ведьму, плакать начнёт жалобно, скажет, не уберегла внучку.
Да всё равно станет тайком сюда Любаша приходить, лишь бы только Лукерья не решила, что глупа она слишком да юна для дел таких. Или, что хуже, подумает, что расскажет кому Любаша о тайнах колдовских, о делах страшных, товаркам заполошным, подружкам крикливым. Да ни с кем она тайной такой делиться не станет!
– Мы сейчас с тобой отвар сделаем из болиголова да белены, чтоб голова у Власа болела, запутаем над паром от отвара нити, чтоб мысли в его голове так же путались, спать не давали. Напустим на тело его слабость, чтоб не до девок молодых ему стало. Будет молиться да поклоны бить, на большее и сил-то не хватит.
Хихикнула ведьма, прыснула и Любаша. Не требовалась Лукерье для такого обряда книга: лёгкий то был обряд, наизусть его ведьма помнила, да хотелось ей заинтересовать Любашу, показать ей древнюю книгу, что ей Сам дал. Мешочки холщовые разворачивать не стала, много там было вещей, что могли девицу и напугать: кости собачьи, щепки гробовые, волосы младенческие, кусочки холстины окровавленные. То уж ей потом покажет да применять научит, как обживётся та, попривыкнет. Конечно, самой на гробовище ночью идти, могилы раскапывать, нужно много смелости, то девке ещё не по плечу, но травки уж и сейчас может собирать, небось, бабка чему-то уже научила.
– Вот смотри, и обряд наш написан, слова тайные, что прочесть над отваром надобно, – ткнула Лукерья в страницу пальцем, а там зверь жуткий нарисован, с лапами паучьими, с рогами бараньими – не дай боже такого увидеть, душа со страху в пятки уйдёт. А рядом заклинание написано чёрными буквами, Любаша хоть грамоте и не обучена была, да всё равно пробежала взглядом по строкам. – Хочешь сама его сотворить, не забоишься? Научу тебя ему, умею я те слова читать. Можешь за мной повторять, так даже действеннее будет, коль с чувством промолвишь, так сильнее подействует. Так и проверить можно, есть ли у тебя дар колдовской или развивать надо.
Но тут Любаша отшатнулась, побледнела. Одно дело – интерес к колдовству проявлять, на травки смотреть да в книжку страшную заглядывать, другое – самой колдовство творить, человеку вредить. Пусть и плох тот человек, да всё равно страшно. Пусть уж Лукерья, коль умеет, сама тем занимается, вот так сразу порчу наводить боязно.
– Уж лучше ты сама, у меня сноровки нет. Скажу что не так, вырастет у отца Власа хвост крысиный на лбу, слишком суровая получится кара, – пролепетала Любаша, Лукерья ей в ответ кивнула.
Как ни хотелось ей, чтоб Любаша обряд сотворила, ну да насильно ж не заставишь. Хотя и заставить можно, но больше тогда девица к ней не придёт, а у Лукерьи уже были на неё свои надумки.
– Тогда стой рядом и смотри, запоминай, вдруг когда понадобится. Но внимательно, а то и правда крысиный хвост отрастишь у врага своего на лбу, то уже не немощь и слабость, то уже сильное проклятье. Для такого сил много надо иметь, ты вот, коль ненароком сотворишь, так замертво падёшь, будешь потом сама еле ноги волочь.
Закипела вода в чугунке, Лукерья плеснула кипятка, насыпала измельчённых травок. Заклубился духмяный густой пар над плошкой, схватила ведьма чёрные нитки, перебирает над варевом, шепчет что-то себе под нос. Придвинулась было Любаша поближе, чтоб расслышать, что же там такого страшного ведьма шепчет, да ни слова не разобрала… Не то по-ненашенски ведьма сказывала, не то напал на Любашу морок, не понять ей слов колдовских, но то наречие приносило в мир новое зло, да была Любаша уверена, что только на пользу оно.
– Вот и сделано дело, – сказала Лукерья, когда чёрные нити связались в клубок, не распутать. – Ввечеру закопаю я тот клубок в саду под деревом. Как сгниёт он в землице, так и прекратится колдовство, потеряет силу. А пока связаны нити, будет Влас маяться ночами. Коль самой интересно, так попробуй чего наколдовать безвредного, нестрашного. Можешь домового позвать, кикимору кликнуть, полуденницу увидеть в поле. Не страшно то, не навредят они тебе.
– Не хочу пока колдовать, боюсь, – призналась Любаша, – да только вот есть у меня желание одно.
– Какое такое желание, аль приворожить кого хочешь? – обрадовалась Лукерья. – Это мы быстро сделаем, нехитрое то дело.
– Нет, другое, – сказала Любаша, хоть при мысли о привороте сладко кольнуло сердечко, – хочу нечистого увидеть. Спрашивала я у отца Серафима как-то, можно ли Бога узреть, отчего он людям не показывается. Раньше вон то в купине неопалимой являлся, то во сне к кому придёт, на путь истинный наставит. А сейчас не видят люди Бога, не даёт он о себе знать. Но ничего мне не ответил отец Серафим, сказал, что нельзя Бога увидеть, в сердце он живёт. Вот так молишься и не знаешь, а есть ли он… – молвила Любаша, да запнулась. Слышала бы Федотья, уж она бы за такое богохульство дочери губы поотбивала.
– Хочешь удостовериться, что нечистый есть? Увидеть его хочешь? – улыбнулась Лукерья, – так мы то устроим. Хоть сейчас позвать можно, сразу нечисть явится, тут ей все ходы открыты. Обещай лишь, что не испугаешься и говорить не будешь. Не должны они с тобой говорить, не то худо будет. Да и вообще им лучше не видеть тебя, не чуять.
– Обещаю, клянусь, ни словечка не скажу, не забоюсь, только покажи мне нечистого. Раз нечистый есть, то и Бог должен быть.
Загорелись у Любаши глазки, щёчки разрумянились, вовек не скажешь, что рыдала девка только что в три ручья.
– Ну, раз веришь в это, то пусть будет так. Иди-ка вон на ту лавку в углу да сиди там, как мышь. Всё делать я стану, ты только смотри в оба. Помни, не разговаривай, даже шелохнуться не смей.
Подскочила Любаша, побежала к лавке, села на самый уголок, к стене поближе. Лукерья полистала чёрную книгу, нашла нужную страницу. Дверцу печную закрыла заслонкой, на окна, что уж были ставнями закрыты, платы да тряпки навесила – совсем стало темно, только кошки глазами в сумраке поблёскивают. Села Лукерья на пол, книгу перед собой положила, зашептала заклинание еле слышно, будто струи водные в ручье переливаются. Тишина воцарилась, вымерла вся деревня, нет никого на свете кроме Лукерьи да Любаши. Муха в воздухе застыла, как в киселе, замерли все звуки вокруг, растворились в молчании. И в этой тишине тихонько-тихонько задребезжала печная заслонка, за заслонкой – чугунок, что стоял радом с печью, а потом и ухват на месте затрепетал. И пошла волна дребезжания от стены к Любаше и ведьме, горшки на полках, склянки на столе подпрыгивают, позвякивают. Всё ближе дребезжание, будто по полу ползёт кто-то…
Холодно стало, такой стылостью повеяло, как в январскую ночь. Кончики пальцев закололо, как иголкой, по спине словно муравьи зашныряли. Только моргнула Любаша, глядь – перед ней посреди затемнённой комнаты стоят три фигуры человеческих. Низко головы опустили, не видно лиц. Две женщины, пожилая и молодая, один мужчина. Замолкло тут дребезжание резко, успокоилась утварь на полу да на стенах, будто, добравшись до книги, не рискнув её потревожить, кто-то притих, прекратил ползти дальше. И воцарилась мёртвая тишина, такая, что Любашино дыхание казалось в ней громовым.
Шепнула Лукерья что-то едва слышное, подняли фигуры головы. Батюшки, так то ж всё знакомые, всё наши! Молодуха, та с соседнего села, с Антоновки, никогда и не подумаешь, что нечистая, дед с бабкой – так вообще покровские, живут рядом, тихие, спокойные старики. Дед тот и вообще уж не ходит, древний такой. Как глянула Любаша им в глаза, так обомлела: вытянулись их лица, побелела кожа, будто у покойников. Запали глазницы, а между губ клыки волчьи показались. Ничего в тех лицах человеческого не осталось, звериное наружу прорвалось, сплошь тёмное. Глаза отливают кровью, кругами чёрными обведены, светятся в темноте, как гнилушки лесные.
Отшатнулась Любаша, моргнула от страха, да только пропали те фигуры, как и не было. Лишь назад рябь пошла, задребезжали склянки да чугунки, отдалялся звук обратно к печи. Звякнула жалобно в последний раз печная заслонка, воцарилась тишина. И тут же прервалась: раздалась из-за окон привычная деревенская песня: коровы у соседей мычат, квочки кудахчут да навоз копают, мужики у забора кого-то рьяно хулят. И шум ветра стал слышен, принёс далёкий собачий вой.
Шумно вздохнула Любаша, закашлялась: разлился в воздухе запах гари и серы, пёк горло и очи.
– Что это было, Лукерья? Кто то был? Люди ли, звери? – прошептала Любаша, еле ворочая языком.
– А ты думала, черти они все с копытами да хвостами, пятачками поросячьими? Нет, девонька, черти – они в людях. Селятся в них, рабами своими делают, проявляются потом в каждом поступке, в каждом слове. Уже неотделимы они от человека, покидают лишь тогда, когда телесное обличье по праву достаётся смерти, а вот им достаётся душа. Вот и являются они неотделимо от тела, в человечьем виде, да только видна их настоящая сущность, проглядывает она, как коряга сквозь прозрачную воду. Кто бесов и без ритуалов видеть может, тот сразу определяет, в ком бес живёт. Вот так он одержимых и видит, как мы с тобой сейчас видели.
Долго ещё боялась пошевелиться Любаша, встать с лавки. Страшно ей было: вот только что тут нечистый стоял воплоти, сверкал глазами. Никак сразу в ад провалиться можно, никак место там теперь проклятое. Да только посмеялась Лукерья, сказала, что ушли они уже. И место то от остального пола в избе не отличается, нет там дырки да во ад прямиком.
– Обещай мне, клянись, что никому никогда о том не скажешь, пока живы эти люди. Никто знать о том не должен, а ты можешь их не опасаться: не видели тебя, не чувствовали, не в курсе, что ведаешь ты их тайну.
Пообещала Любаша, поклялась, что так и будет. Да и кому о таких страстях сказывать: Данилка всё равно ей не поверит, матушке с отцом Власом о том точно знать не нужно, а Стешка с Дунькой уж очень пугливы, для них и гадание уже страх великий. Бабушка Матрёна только расстроится. А вот Любаша уже ничего не забоится после того, как нечисть в человеческом облике увидела, так ничего ей теперь не страшно.
Вспомнила Любаша о родных, встрепенулась: уж пора домой идти, а то отправится мать в церковь за ней, коли запоздает, а окажется, что сбежала дочь давным-давно, след уж простыл. И начнёт выведывать, где была…
– Идти мне пора, Лукерья, спасибо тебе за отвар да за науку, – молвила Любаша, да Лукерья её остановила:
– Куда с рваным рукавом отправилась? Мать мигом заметит, как оправдываться будешь? Сейчас иглу с ниткой возьму, мигом ни следочка не останется.
Осмотрела Любаша рукав, и то верно – большая прореха, у матери глаз намётанный, тотчас бы поняла, что не о забор дочь рубашку порвала, не собаки драли её – людских рук то дело. Заштопала Лукерья дыру, никогда не скажешь, что когда-то рукав на нитках одних висел. Не осталось на одёже следов от рук отца Власа, только на коже следы полыхают, да те не видны. Сотрёт ли время их с нежной Любашиной кожи, не будут ли светиться они ночью адским нечистивым пламенем?
– Запомни, милая, коль помощь нужна, приходи всегда, чем смогу, так помогу. Совет тебе нужен аль поколдовать надо, так сразу ко мне, научу тебя, чему умею, всё покажу. И платы с тебя не возьму, по нраву ты мне.
Поблагодарила Любаша ведьму за доброту, вышла из избы, осмотрелась по сторонам, чтоб не видел её никто, побежала в сторону дома.
Знала Лукерья, что вернётся девка. Любопытно ей, будто кошке, что творится за той завесой, куда простому человеку нос не сунуть, изведёт её это любопытство, спать ночами не даст. Храбрая-то какая, едва в избу явилась, а уже нечисть ей воочию подавай, видно, братцева кровь: тому Лешего вынь да положь. Так что явится как миленькая, пусть и испугалась, да ничего, так даже лучше. Сразу будет знать, с чем дело имеет.
Был у ведьмы ещё один залог того, что Любаша придёт к ней да не раз. Пока гладила Лукерья её по голове да успокаивала, сняла с сарафана пару волосков: пшеничный один, завитой, небось, вязала косу девка да забыла снять с ворота, в печку кинуть. Думают девки, что если не сжечь волос, то унесёт его ворона в гнездо своё, воронятам на потеху, будет тогда голова болеть. А волосы потерянные потому сжигать надо, что могут они в дурные руки попасть. На волосе что угодно сделать можно: хворь навести смертельную, приворот сделать или отворот, неудачи да горе притянуть.
Второй же волос, чёрный, прямой, упал с головы отца Власа.