Глава 11 ПРОШЛОЕ,
НАСТОЯЩЕЕ,
ГРЯДУЩЕЕ
Царствие Нериглисара текло неблагополучно.
То тучи саранчи съедали урожай, то нападения кочевников тревожили купеческие караваны, то мор приходил, то голод, то война. И люди начали роптать.
Вспомнили, как обычно, прежнего царя. И всем он сделался теперь хорош, и в памяти людской стал праведником. Свет любви к нему озарил и его детей. Но сыновья его были мертвы, а из дочерей остались Шемхет и маленькая дочь Бей-Аситу. Но та, еще совсем малышка, жила в Уре, и вся неожиданная, скоротечная народная любовь обрушилась на одну Шемхет.
Ей доставало ума вести себя скромно, когда приходили на нее посмотреть, прикоснуться к ее платью, пожать ей руку. Она не поддавалась на хуления нового царя и жестко обрывала говоривших дурно о Нериглисаре. Шемхет понимала: хотя с любовью народной можно многое получить, не меньшее может быть и отнято ею. Незримое око Нериглисара всегда довлело над нею. Но даже если бы царь был слеп, его главный советник не обманулся бы, и Набонида Шемхет боялась больше, чем дяди.
Ее сдержанность и верность были вознаграждены: через некоторое время после того, как поток посетителей начал стихать, ей прислали из дворца огромную корзину отборных розовых лепестков и сухой пучок емшана, травы из северных стран. Шемхет и Айарту только ахнули, обнаружив в ней такое богатство. Емшан повесили благоухать у дверей, стали думать, как быть с лепестками — то ли вино настоять, то ли высушить, истолочь и бросить на алтарь богини? В конце концов сошлись на том, чтобы сделать розовое масло, и послали мастерам-душмяникам.
Потом, держа в руках прекрасное отжатое масло, Шемхет все думала, кому его отдать, ведь даже касаться флакона ей было неприятно — сразу вспоминался дядя. Хорошо, что она никогда не встречала его, ходя во дворец к Намтару…
А Намтар уже так вырос и называл ее «Хет», не мог выговорить полного имени. И всегда так радовался, когда она к нему приходила. Отдать бы ему это масло, мужчины-то тоже умащивают тела. Но Намтар был еще совсем малыш.
И Шемхет просто оставила масло в храме, отдала Убартум, а та спрятала куда-то, да так, что потом и не нашли. Ум у верховной жрицы был по-прежнему цепкий, но память иногда подводила. Это было немудрено: ей исполнилось восемьдесят лет.
На Убартум Шемхет смотрела с щемящим чувством предстоящей боли. Очень многие вокруг умерли до срока: ее отец, ее братья. Ее сестры, красавица Неруд и умница Инну. Лишь Убартум подошла к границе, с которой одним глазом смотрела на живых, а другим — на мертвых. Шемхет знала, как тяжел бывает уход людей, переживших всех — ничуть не легче, чем уход совсем молодых.
Матери своей она не помнила — та была рабыней, бежала, и за это бегство ее поймали и казнили. Случилось это гораздо раньше, чем Шемхет осознала себя, и она очень любила старую Убартум, так, как дочь, которую никогда никто не любил, но которая очень хочет любить сама.
Однажды Убартум заболела, и Шемхет долго сидела над ней, ходила за ней. Из-за недуга старая жрица сильно злилась, была придирчива и невыносима в общении, так что Шемхет иногда сбегала по делам храма, присылая вместо себя рабынь. Ее мучил стыд, хотя никто не требовал от нее такой самоотверженности, да и у нее как второй после верховной жрицы было много дел. Но так Шемхет понимала долг. У нее слишком многое входило в понятие «долг».
По выздоровлении Убартум сказала ей:
— Надоело со мной возиться? Не бойся. Когда я почувствую, что соскальзываю во тьму забвения и слабости, я приму яд. Вам не придется ходить за мной.
Шемхет хотела возразить, но Убартум перебила ее:
— Не спорь. Не говори ничего. Это мой выбор и мое право. Пресветлая госпожа и так заждалась меня.
Шемхет долго смотрела на нее, а потом кивнула, надеясь про себя, что Убартум проживет в уме и здравии еще долгие, долгие годы.
Сидел Нериглисар на золотом и лазоревом троне, один в вышине своего царственного одиночества. Никого, казалось, он не любил, и никто, казалось, не любил его.
Так думала — или хотела думать — Шемхет. Но если бы она была на двадцать лет старше, то лучше бы поняла царя, как поняла бы и то, насколько они с ним похожи. Но Шемхет была молода и отравлена ядом горя.
Царь был один, но возле него, на одну ступеньку ниже, были многие. Они говорили ему разное:
— Увеличь налоги земледельцам, государь, — это будет хорошо и славно.
— Позволь купцам из Ура торговать беспошлинно — увидишь, какие плоды это принесет.
— Казни Набонида за измену, о государь, ибо он ждет твоей минутной слабости и убьет тебя, стоит тебе отвернуться — и семье твоей тоже не жить.
— Царь иудеев в твоем плену живет вот уже двадцать лет. Отпусти его, и тогда с великой охотой они будут служить тебе — за любовь, не за страх!
— Вели устроить праздник, государь, не смотри слишком пристально на то, что происходит в империи, лучше развлеки себя и потешь.
— Не взять ли тебе еще одну жену, государь? Лидийская царевна вошла в пору семнадцатой весны. Или, может, приберечь ее для царевича? Ему нужна знатная жена.
Лабаши же, сын царя, все дни свои проводил в библиотеках. Пальцы его были красными от глины табличек. Говорили, что он готовится к царствованию. Но он читал не законы и не наставления царей древности, живших и правивших по пятьсот лет подряд, а сказки, рассказы о чужих землях, сказания о звездах. Лабаши знал, что он старший, и знал, что разум его слишком легкий, словно перышко, гонимое ветром. Стоило ему отвлечься, как он начинал улетать за край, за границы, туда, где было море, и цветы, и девушки с золотистыми, а не черными волосами. Усилиями воли он возвращал себя обратно, в каменный Вавилон, за стены, сложенные из многих рядов кирпичей, в самое сердце шатающейся империи.
Но его хватало ненадолго. Он был добр — но недолго добр, он был умен — но недолго умен, он был смел — но недолго смел. Надолго его не хватало. Его голос хотел Нериглисар слушать возле своего трона, но голос Лабаши молчал, а звучал лишь для того, чтобы спеть старинную грустную песню.
Голоса тех, кто просил об освобождении иудейского царя становились все громче. Мягко, вкрадчиво звучали они — и сулили, и обещали.
— Отпусти его, он стар, он удручен годами. Храм его разрушен, сыновья убиты, а глаза выколоты. Зачем держать его здесь? А иудеи могут дать большой выкуп за него, ведь и они здесь, в Вавилоне, если их раздеть, будут неотличимыми от нас. Глаза у них такие же, как у нас, кожа такая же, как наша. Только они верят в одного бога, что очень глупо, и обрезают крайнюю плоть — и по этой примете можно их опознать. Твой отец, Навуходоносор, велел расселить их, чтобы разбить их, но их семя цепко, и они только богатели. Не пора ли еще пользы получить от старика в темнице?
Желтыми глазами глядел Нериглисар, не говорил ни нет, ни да.
Говорили ему иудеи, высоко поднявшиеся иудеи. Говорили ему вавилоняне, которые зависели от иудеев. Говорили ему жрецы, говорили воины, говорили советники.
Великим говорением жил Вавилон.
Но царь молчал — и все начали говорить друг другу. И говорили, что царь не сможет удержаться, выпустит знатного пленника — теперь, когда об этом все говорят.
Сколько стало иудеев в Вавилоне, целая тьма!
Как-то раз, когда Шемхет была на базаре, одна женщина-иудейка поймала ее за рукав и с поклоном попросила следовать за ней.
— Кто-то умер? — спросила Шемхет, недоумевая: с чего иудейке понадобилась жрица Эрешкигаль?
Но женщина только кланялась и тянула ее за руку, и Шемхет — чего бояться ей? — последовала за ней.
Они вошли в один из домов, еще строящийся, совсем пустой, без мебели и утвари. Иудейка по-хозяйски огляделась, и, убедившись, что никого внутри нет, спросила — так, словно уже была уверена в ответе:
— Ты жрица Шемхет?
— Да.
— Я пришла к тебе от имени твоей матери.
— Она давно умерла, — хладнокровно сказала Шемхет.
— Нет. Сарра, младшая дочь Давида, была жива на прошлой неделе, когда я разговаривала с ней.
— Моя мать умерла, — упрямо повторила Шемхет, чувствуя, как сердце ее омывает горячая волна кипящей крови.
— Нет, — так же упрямо ответила женщина. — Она сказала мне: «Рахиль, я знаю, ты будешь в Вавилоне, чтобы способствовать освобождению нашего царя. Тогда, когда был разрушен Храм и пленен наш царь, мне было шестнадцать лет. Я была знатна и прекрасна, а меня сделали рабыней. Я не буду пересказывать тебе все горести и беды, все унижения и обиды, которым подвергли меня вавилоняне. Один из них — наследник-царевич, Амель-Мардук, взял меня…»
— Какие твои доказательства? — резко перебила ее Шемхет, будучи почти не в силах вынести этот рассказ.
— Погоди, — сказала женщина, назвавшаяся Рахилью, и лицо ее внезапно будто подобрело, — дай я расскажу до конца, а там сама решишь, верить или нет. И как с этим быть.
Шемхет промолчала. Она боялась, что если скажет хоть слово, то голос ее выдаст, потому что неизбежно дрогнет. Тогда женщина продолжила:
— Она сказала мне: «Рахиль, от царевича я родила дочь. Он не признал ее, и она стала как я, рабыня. Тогда я не хотела смотреть на нее, потому что она была свидетельством моего позора и моей болью. Они дали ей некрасивое вавилонское имя, Шемхет, такое давали блудницам и рабыням. Через несколько лет один из иудеев, что возил пряности во дворец, узнал меня, а я узнала его. И он пожалел меня, пообещал спасти. Но дочь моя — она была слишком мала, она выдала бы нас. И я бежала одна, закопавшись в солому его телеги, пропахшую пряностями. Мы остановились у Тигра, и я бросила туда свой платок. Мой спаситель подкупил стражников, которых послали расследовать это дело. Так я стала свободна!»
— Мне больше ничего не надо знать, — сказала Шемхет белыми губами, но женщина снова ее удержала.
— «Я вышла замуж за него и родила ему семерых сыновей. И мы были счастливы. Но моя дочь… Я родила ее, я — еврейка, и это значит, что она еврейка тоже, ведь племя у нас считается по матери. Потом, я слышала, старый царь Навуходоносор — да будь он проклят за то, что сотворил с нашим народом! — признал ее своею внучкой. Должно быть, она уже выросла. Должно быть, она сама уже жена и мать, и мать из нее лучше, чем из меня. Если так, ничего не делай, но если она одинока, если она свободна, приведи ее ко мне, потому что я желаю видеть ее, потому что я хочу дать ей то, чего она лишилась в детстве. Пусть она обретет мать, а я наконец обрету своего первенца».
— Это все? — спросила Шемхет.
— Нет. Еще она сказала, что все прорицатели, гадатели, жрецы и маги — по всему миру — предрекают скорое падение Вавилону. Сказала, что слишком хорошо знает, какие страшные судьбы ждут людей, когда рушатся царства. Она сказала, что у нее богатый дом, что она ждет тебя там вместе с семерыми твоими братьями. Семь острых ножей наточили твои братья и зарежут всякого, кто пойдет за тобой. Они хотят, чтобы ты была счастлива. И чтобы никакое зло больше не коснулось тебя.
Шемхет засмеялась. Она не могла удержаться, ее губы сами собой расплылись в усмешке. Двадцать лет. Подумать только! Двадцать лет…
— Мне ничего не нужно, — сказала она, отсмеявшись. — Та женщина, если она действительно когда-то родила меня, опоздала. На двадцать лет опоздала. Двадцать лет и два часа. Так ей и передай. Я — кровь Вавилона. Я — плоть Вавилона. Он соткан мною и из меня, и он, в свою очередь, творит меня.
— Сначала творит, потом убивает, — неожиданно резко сказала Рахиль.
Шемхет замолчала, потом спросила:
— Кто у тебя умер? Впрочем, неважно. Убьет так убьет. Раздавит так раздавит. Перемелет так перемелет. Я не хочу иной судьбы. Раздавит так раздавит. Перемелет так перемелет. Иди.
Рахиль пошла к выходу, но на пороге оглянулась и прошептала:
— Я живу у кожевенника-иудея, третий дом направо от Врат Мардука. Если не найдешь дом, спроси другого кожевенника по имени Угбару, где найти Рахиль. Ты сейчас полна ярости и горя, я понимаю. Я проживу там еще неделю, буду ждать. Не ради тебя, но ради твоей несчастной матери.
— Несчастной? — переспросила Шемхет. — Несчастной? Ступай себе. Я не буду тебя искать.
Рахиль ушла. А Шемхет, отвернувшись к стене, обхватив себя руками, долго стояла и ждала, пока Рахиль уйдет далеко, чтобы потом — и больше никогда! — с ней не столкнуться.
Так долго говорили об этом, что мечта воплотилась, обрела вес, цвет, звук, стала реальностью. И царь Вавилонский действительно пошел к Седекии, пленному иудейскому царю. Оставил стражу у входа в темницу, сам, освещая дорогу факелом, шагнул в узкий проход, ведущий в камеру.
— Кто здесь? — спросил старик, слепо вскинув тяжелую завшивевшую голову.
— Царь, — сказал Нериглисар.
— А, Навуходоносор… — протянул старик. — Давно тебя не было. Раньше ты приходил чаще. А с тобой ли шахматы? Я хотел бы еще разок сыграть, как тогда.
— Как мы могли играть с тобой в шахматы, если ты слеп? — спросил царь.
— Забыл? Ты играл каменными, а я — деревянными, и доска у тебя была вся рельефная, понятная наощупь.
Нериглисар молчал, глядя на человека, которого пленил еще его отец и которого он прежде никогда не видел.
— Ты пришел освободить меня? Мне кто-то шептал во сне, что я умру свободным.
— Нет, — ответил Нериглисар.
— Ясно. И все же я умру свободным. Каждый иудейский царь немного колдун — так вы называете людей, близких к богу. Я могу видеть будущее, знать его. Три сокровища ты отнял у меня: мой храм, моих сыновей, мои глаза. Но это не конец.
— Будь я твоим пленником, — спросил Нериглисар, глядя прямо в пустые глазницы старика, — ты решил бы иначе?
— Я вырвал бы тебе язык вместе с глазами, — сказал старик.
Нериглисар пожал плечами и встал, чтобы уйти.
Седекия, услышав это, заметался и закричал ему вслед:
— Царь! И все-таки я почувствую еще солнце на лице, когда выйду из своей темницы. Я буду жить, слепой, беззубый и бездетный, а ты будешь лежать в прахе. И все твое потомство вместе с тобой. А я — я не смогу выйти сам, но меня вынесут отсюда на руках. И я — я не смогу увидеть павший Вавилон, но мне расскажут. Мои иудеи восстанут вновь, а твои вавилоняне — нет. И, восстав, оставшись жить, какие страшные сказки они будут рассказывать о твоем народе! Имя его останется проклятым в веках!
Ничего не сказал ему Нериглисар, остался равнодушным к словам старика, бывшего когда-то царем Иудеи. Не остановился.
Утихли голоса евреев, утихли голоса вавилонян после этого: что-то страшное случилось — никто этого не понял, но все почувствовали.
Шемхет обмывала старую женщину с длинными белыми, словно следы когтей, шрамами растяжек на животе. Она и раньше такие видела, раз в день видела, но сегодня ее рука замерла над прохладным телом.
«А ведь та женщина, моя мать… Она меня рожала, — подумала Шемхет, словно продолжая некий спор. — Носила меня под сердцем, кормила грудью. А потом бежала, когда мне не было и четырех лет!.. Но ведь до этого она заботилась обо мне? Одна, в чужой стране, из знатной честной девушки — в бесправную рабыню… Еще и ребенок… Но, получается, она не забывала обо мне? Жалела, что оставила?»
Шемхет бесконечно злилась на мать, на эту женщину — Рахиль — за то, что нарушили ее покой, злилась даже на лежавшую перед ней покойницу, которая напомнила об этом.
То, что мать ее умерла, что оставила ее, Шемхет давно приняла. Приняла и выросла, стала взрослой, матерью себе самой. Но теперь эта отжившая боль, этот призрак снова воскрес. И не было никакой возможности бежать от него.
Шемхет казалось, что ей надо идти, обязательно сходить к тому кожевеннику-иудею и хотя бы просто спросить у Рахили, какова она, та женщина, назвавшаяся ее, Шемхет, матерью. Спросить, как выглядит ее лицо, есть ли у нее родинки — на левом ухе и на шее, уже почти возле ключиц, и если есть, розовые они или черные… Эта женщина не знала, наверное, не помнила, но Шемхет хотела знать.
Но впереди был большой обряд Иштар, и Шемхет отложила свой поход к Рахили.
Если бы она знала, чем все закончится… Она и вовсе бы не захотела пойти. Она не захотела бы бороться с желанием схватить Рахиль и крикнуть:
— Бежим отсюда, бежим отсюда вместе!
Шемхет была очень верной. Иногда она думала об этом как о некоем изъяне, который заводил ее только в темное сердце пустыни и, хоть горел изнутри, все же не мог вывести ее оттуда.
Позже Шемхет думала, что хорошо, что она не знала. Хорошо, что она не успела. Ведь если бы она пошла к Рахили, зная о том, что потом произойдет, то оскорбила бы свой дух соблазном бежать. Соблазном, с которым бы пришлось слишком долго бороться.
Нериглисар спросил у гадателей, астрологов, пророков: как следует ему поступать, чтобы царствие его из годины бед превратилось в лета изобилия?
Пять из шести гадателей сказали ему, что он делает все правильно, но шестой, покачав головой, сказал, что богиня любви и богиня войны Иштар отвернулась от города и от царя.
— Как может быть такое, — спросил Нериглисар, — если она приходила ко мне во сне перед тем, как я взял власть, и обнимала меня жадно, и обхватывала туго своим лоном, и голову мою сжимала между налитыми грудями, и шептала мне на ухо, как смертельно оскорбил ее Амель-Мардук. Вылизывала меня языком, как львица — льва, велела мне пойти и убить его?
Шестой гадатель сказал, что не знает ответа, велел принести ему черную птицу, черного ягненка и черного поросенка. Всех их он зарезал на закате и долго смотрел на их внутренности, а после спросил царя, знает ли тот, чем Амель-Мардук оскорбил богиню?
— Нет, — ответил Нериглисар, — но чем бы он ни оскорбил ее, я смыл это оскорбление кровью.
Пять гадателей, завистливые, словно стая голодных птиц, стали нашептывать царю, что нечего верить шестому, раз его предсказания не подтверждаются ими, и он один говорит об обиде богини. Прости, государь, он дурачок у нас, такие, как он, позорят благородное дело гадателя! Не плати ему денег, государь, отведи на плаху!
Милостив был царь, каждому из пяти по три полоски серебра дал, а шестому ничего не дал, посмотрел сквозь него, и от этого взгляда шестой покрылся мурашками.
Но время шло, а царство не ладилось: все решения, что принимал Нериглисар, все решения, что Набонид одобрял, — такие выверенные, такие умные решения — вели только к горестям и бедам. Как во время голода народ друг друга подавил, хотя царь велел дать всем хлеба, так дальше и шло.
Высоко поднялся отец-Евфрат, разлился больше обычного, омыл берега при входе в город. Там, на левом берегу, было старое кладбище. Когда его строили, река текла еще не так близко, но после многочисленные каналы изменили ее русло. Кладбище оставили и больше не хоронили на нем. А берег потихоньку подмывался и подмывался. И этой весной Евфрат так размыл его, что поплыли тела по воде.
Увидела это одна умалишенная, набрала тройку детских черепов и один собачий, завернула их в пеленки, положила в суму, носила всюду с собой, Вавилон им показывала. Масло растопленное им лила, молоко и говорила:
— Ешьте, ешьте досыта, пейте, пейте от пуза, не лопните! Голодно вам было, холодно, а ну как я вас к груди прижму, а ну как я вас накормлю!
Плыли тела по верху реки, уродливые, вспученные, плыли кости по дну реки, тащило их течение, выносило на берега. Там их находили собаки, грызли, с обезумевшими глазами потом кидались друг на друга, на людей облизывались.
Айарту ходила с платком на лице, не снимая его: ей отовсюду несло трупным запахом. Воду она пила маленькими глотками, иначе сильно тошнило.
Брали люди воду из колодцев, а вода-то была речная. Пили ее, купались в ней, стирали в ней. Бредили ночами, говорили другими голосами, страдали от давно минувшей боли, плакали о любви, что много веков назад обратилась в пыль. Становились не собой, а другими — мертвецами. Помнили их радости, помнили их скорби. Но ладно бы радости, ладно бы скорби!
Смерти помнили.
По закатам умирал Вавилон: на закате падали в судорогах на землю, хватали воздух жадно губами, как утопленники, бегали, как пламенем объятые, хватались за сердца, шарили слепо по земле, как обезглавленные — головы искали.
По закатам тонула жрица Шемхет, связанная по рукам и ногам, засунутая в мешок, жена неверная. Черные кудри ее, как живые, опутывали голову. И чудилось ей, будто рядом с ней, только сильнее, бьется возлюбленный ее — тот, ради кого она презрела супружеское ложе и святость брака попрала. А сверху, чудилось ей, смотрел на нее муж, который любил ее и рад был бы простить ее. Но, простив ее, и обидчика должен был простить — а этого он не смог. Сильнее любви ненависть оказалась.
Смотрел, как обоих утопили. А потом пошел прочь, не зная куда, и повесился на перекрестке на столетней вербе.
По закатам Аран ногтями себе горло раздирал, все хотел невидимую веревку снять, но жить не хотел — жизнь при том не мила ему была. Днем Адда-гупи вздыхала, мазала горло ему целебной мазью, но вечером он заново все сдирал — так, что и кожи целой не осталось.
Хорошо было закатными вечерами Адде-гупи, она все спала, и снилось ей, что никак она проснуться не может.
Валтасар сворачивался клубком, все тянул себе на живот: и ткани, и щиты, и доски. Казалось ему, что он копьем пронзен, и сквозь пробоину внутренности его глядят.
Набонид безголовым ходил.
Айарту сидела возле отхожего места и чувствовала, что ее вырвет, — думала она, что умирает от холеры. Но ее никак не рвало.
Металась Убартум по кровавому родовому ложу и все кричала, и звала, чтобы ребенка, ребенка ей подали. Пусть бы она взглянула на него, раз умирает, пусть она умирает — но он-то жив! Пусть бы успела поцеловать бескровными губами! Дочку, живую дочку! А потом понимала — привиделось. Не было ни крови, ни ребенка. Ей бы обрадоваться, но она почему-то не радовалась.
А как Нериглисар страдал, о том никому не было ведомо — он дверь золотым ключом запирал.
Один только пьяница, вошь кабацкая, не бредил закатами: мыться он много лет не мылся, воду не пил, воды не касался. Раз прошелся по Вавилону на закате, поглядел на всех и пить навсегда зарекся.
Многими смертями страдал Вавилон, подходи да бери на закате город, смертью охваченный.
По утрам собирались, в глаза друг другу не глядели. Впрочем, никто и не знал, кто как умирает, потому что каждый в одиночестве свою смерть встречает.
Взмолились жрицы пресветлой госпоже Эрешкигаль: сними с нас, окаянных, заклятие и муки ежедневной смерти.
Истуканом стояла статуя прекрасной Эрешкигаль, глуха была к мольбам, нема была. Никогда жрицам не казалась она такой безжизненной — камень камнем.
Тогда жрицы разошлись по городу. Смотрели на хмурый предсмертный город. Искали причину, искали избавление. Входили в дома бедные, входили в дома богатые, в храмы и таверны. Развертывали пеленки, поднимали половицы, ворошили горы мусора. Ничего не находили. Одна Айарту говорила, что мертвечиной пахнет.
Ничего не нашли жрицы, а нашел старый солдат: свежий труп у реки. Купца на дороге убили да на старом кладбище втихомолку закопали.
Собрались жрицы над телом, безобразным, безродным, безымянным. Схоронили.
И ветром повеяло с востока, легким, светлым, запах цветов каких-то принесло. Тень на людских лицах стала меньше. Поняли, наконец, в чем дело.
Пришло веление от царя: плавать по реке и мертвечину вылавливать, хоронить по обычаю.
Три дня берега шерстили. Те тела, что далеко уже уплыли, издали благословили: Шемхет опустила руки в Евфрат, прошептала воззвание к Эрешкигаль. Как река взяла, так и унесет, принесет им, упокоит их. Возьми, река, отдай, река.
Отобрали у умалишенной ее суму, вытащили черепа, закопали их на новом кладбище вместе — три детских и один собачий. Так она ночью руками разрыла могилу, завывая, будто псица, и к груди их прижала. Тогда ее заперли, а черепа снова закопали — в другом месте. И спешно над ними Шемхет совершила погребальный обряд, и собаку умершую закляла: детям мертвым верно служить, быть проводником, защитником, другом.
Ожил Вавилон. Стали без содрогания вечера встречать, без страха. Не бежали в сумерках домой, чтобы муку смертную в одиночестве претерпевать.
Но помнили — долго, помнили — крепко. Нежнее друг к другу стали, смертных приговоров не выносили, до первой крови дрались.
Потом забыли, конечно.
Люди! Люди, как есть люди.
Но Нериглисар, царь с полуприкрытыми глазами, умный царь, страшный царь — не забыл. Велел дознаться, что за бог проклятье такое наслал на Вавилон.
Молчала Эрешкигаль. Жрицы чувствовали ее присутствие, но она словно отгородилась ото всех стеной тишины, стеной молчания.
Молчал и Нергал, муж ее.
Верховный жрец Нергала пришел к Убартум, принес в дар отрез черного дорогого шелка, сказал:
— Я больше не чувствую бога. Алая звезда его всегда скрыта за облаками. Вот уже пять лет осенний месяц его проходит без бурь. Могут ли боги быть смертны, словно люди?
Убартум погладила шелк, хотела было приложить его к телу, но не приложила, удержала себя: уже старуха, ей шелк не к лицу — так думала она.
— Быть может, он задержался в краях земли иной, — сказала она верховному жрецу Нергала. — Быть может, он путешествует сейчас вместе с холерой, далеко-далеко, на самом краю земли.
— И с самого края земли он прежде откликался на наш зов.
— Страх привел тебя ко мне, — сказала прозорливая Убартум.
Они давно знали друг друга: он был из знатного рода, как все жрецы, она была дочерью царя… Когда-то давно казалось, что их поженят, но их не поженили, а обоих отдали во служение. Он женился потом, и у него было много детей. Убартум относилась к нему с той нежностью, с которой женщины часто относятся к мужчинам, за которых могли бы выйти замуж, но не вышли. Годы посеребрили их волосы, прорезали морщины на их лицах, усыпали рыжими зернистыми пятнами их руки, и, когда они смотрели друг на друга, то понимали, как сильно они постарели.
— Не страх, — поправил жрец Нергала, — а ужас. Скажи, великая жрица, не страшно ли тебе ночами, что Вавилон падет?
— Даже если и падет, разве он до этого не бывал покорен?
— Нет, Убартум, — отвечал жрец, опустив глаза. — В этот раз все будет по-другому. Так страшно, как никогда не было в мире. Мы были жестоки, а те, кто придет за нами, будут еще более жестоки, чем мы, потому что только силой можно одолеть силу. Когда Адапа, первый из людей, отказался испить горькой воды бессмертия, он обрек всех нас. Когда пришла пора, и он умер — первым из людей, — ветра замолчали и реки остановили свой бег, потому что такого не случалось прежде. Приближается то, чего не случалось прежде, Убартум. То была первая смерть человека, а сейчас к нам движется первая смерть мира.
Но Убартум не хотела понять, что он говорит, потому что это было слишком страшно понимать, и сказала твердо:
— До моего отца нами правили ассирийские цари. Ассирийский царь взял Вавилон, сжег его почти дотла, велел предать проклятью и забвенью — на целых семьдесят лет. Но через одиннадцать лет боги велели ему передумать, и он восстановил Вавилон, и сделал его краше прежнего. Чтобы потом Вавилон поверг Ассирию. Ты знаешь это с детства. Можно пасть, главное — потом восстать.
— Я иначе это вижу. Я вижу Вавилон словно больного человека, которому на один день стало лучше. Но смерть его неизбежна и близка. И после нее Вавилон не встанет. Наш язык перестанет звучать. Наши города засыплет пепел пожарищ. Наша кровь уйдет в сухой песок. И наши дети назовутся именами других народов.
— Ну что же, — спокойно сказала Убартум, — мы с тобой немолоды. Надеюсь, нам повезет, и мы не увидим, кто из нас в итоге оказался прав.
Он закрыл лицо руками.
Никто не мог ответить на вопросы жреца, никто не мог ответить на вопросы царя. Тогда жрецы всех богов, посовещавшись, решили сделать деревянных птиц от каждого храма, окропить их царской кровью и выпустить на волны Евфрата.
Плыли, покачиваясь, лодочки-птицы.
Тихо-тихо опустилась на дно лодка Нергала, но никто не увидел этого, потому что лодка Иштар вдруг вспыхнула синим пламенем и горела, не сгорая и не опускаясь на дно, всю ночь. И всю ночь смотрел на нее царь, пытаясь отыскать ответы в пламени.
Наутро велел устроить праздник в честь Иштар. Заколоть белых быков, украсить улицы цветами, выкатить круглые бочки с золотистым фиговым вином.
Танцевали жрицы Иштар по улицам, кружились, словно рой разноцветных бабочек. Проходили воины Вавилона, бряцали оружием, звенели щитами, звенели мечами. Кони, запряженные в колесницы, нервно пряли ушами.
Устроил царь львиную охоту. Сам, ограждаемый семью стражниками, стрелами льва забросал — и каждая ровно в цель! Ровно в цель! Кинжалом закончил. Весело и зловеще текла львиная кровь по царским рукам, уходила прямо в золотой песок.
Все во славу войны, все во славу любви.
Вечером поменялись: жрицы Эрешкигаль оделись в белое, а жрицы Иштар — в черное. Встали, как дворцовая стража, в зале, где на круглой занавешенной кровати сидела Бей-Аситу. Раскрашенная, увитая цветами, одетая в драгоценный наряд, она ждала царя.
Он пришел, одетый во все алое, пышные волосы его и борода свивались кольцами, а на сильных руках, не отмытых от львиной крови, звенела дюжина золотых браслетов.
Шемхет следила за ним краем глаза — как все жрицы, она играла на лире мелодию любви. Она подумала вдруг о сестре: где же Инну? Она тоже могла бы быть жрицей, как Шемхет, даже жрицей-звездочетом — она была так умна. Они вместе могли стоять сейчас в жреческом окружении, смотреть на царя.
Шемхет вдруг почувствовала, как ее трясет.
Нериглисар шел, и звенел, и звучал, и сиял, и выделялся среди черно-белого жреческого моря, и все глаза следили за ним. Он взошел на помост, отдернул занавес, замер на пороге и взошел на ложе, закрыв за собой завесу, и всем стали видны только тени и смутные очертания.
Царь расстегнул свой золотой, украшенный каменьями, пояс и, протянув руку из-за занавеса, отпустил его. Пояс, стукнувший оземь, ознаменовал начало.
Жрицы заиграли громче, но музыка не могла — и не должна была — заглушить стонов и вздохов.
Шемхет почувствовала, что уже не может играть. Пальцы ее не попадали по струнам, соскальзывали, били не в такт. Жрицы, стоявшие рядом, косились на нее с ужасом, и Шемхет изо всех сил пыталась справиться с этой неожиданной слабостью, не нарушать ритуала, но руки начали дрожать так, что даже просто удерживать лиру стало трудно.
Что-то горячее полилось по ее ногам, горячее и липкое. Кровь, это была кровь. Белая туника быстро пропитывалась красным. Шемхет сжалась, стараясь стать меньше.
Ритмичные стоны со стороны кровати становились все громче.
Кровь все текла и текла, как будто ее ранили.
Шемхет не смогла стоять, упала на колени. Что-то побежало по ее губам, подбородку, Шемхет попыталась стереть это рукой. Кровь, из носа тоже полилась кровь. Шемхет вытирала ее ладонями, запястьями, рукавами, но кровь не заканчивалась.
Нежный вскрик Бей-Аситу прорезал воздух, и внезапно наступила тишина.
Соседние жрицы — служительницы Иштар — подхватили Шемхет под руки, а она почувствовала, как что-то лопается в ее ушах, и кровь потекла по шее. Она почувствовала, как что-то поднимается из живота, идет, против правил, вверх по горлу, раздирает рот. И, выплюнув кровь, она лишилась сознания.
Ее подхватили многие руки, отнесли на кровать в одном из боковых помещений храма. Жрицы Эрешкигаль — ее сестры — собрались вокруг нее. Убартум, приникнув ухом к груди Шемхет, слушала ее пульс.
— Жива, — сказала, наконец, она и, хотя никто не ожидал этого, улыбнулась.
Кровь, лившаяся из тела Шемхет, замедлила свой бег, а после и вовсе прекратилась. Жрицы согрели воду, раздели Шемхет, стали омывать ее. Окровавленные тряпки сложили в углу в тазу, не решаясь пока выкинуть.
Убартум оставила их — долг звал ее.
— Она была здорова, когда входила в храм сегодня утром, — сказала она резко, приблизившись к двум другим верховным жрецам — Мардука и Иштар.
Убартум всегда говорила первой, чтобы склонить к себе сомневающихся. Впрочем, вряд ли жрецы сомневались в своих выводах, но Убартум была верна своим привычкам.
— Это плохой знак, — сказал жрец Мардука, — Иштар, должно быть, указывает на то, что эта жрица чем-то прогневала богиню.
— Нет, — певуче сказала Бей-Аситу, завернутая в пурпурный царский плащ, пахнущая мужским потом, расслабленная и спокойная. — Это не простая жрица. Чтобы полилась кровь, а потом сразу прекратилась? Это знак богини. Я буду вечером взывать к Иштар.
— Это твое право, — степенно сказал жрец Мардука и пошел прочь, к царю.
Жрицы проводили его взглядами, и обе думали, что он стал стар, стар и глух, но обе промолчали, потому что не доверяли друг другу.
Когда они остались вдвоем, Убартум сказала тихо:
— Шемхет племянница тебе и царю. Среди всех жриц выбрать царевну?
Бей-Аситу ответила:
— Но ты тоже царского рода. Быть может, дело в самой Шемхет? Я помню, были долгие споры, куда ее отдавать — к нам или к вам. Я тогда только пришла в храм Иштар. Говорили, что над ней властны какие-то силы.
— Да, и я помню это, — сказала Убартум. — В тот год семь жриц умерли у меня от морового поветрия, и среди них — Дашшаба, которую я мыслила моей продолжательницей и следующей верховной. Она была из семьи Эгиби, знатной по рождению, умной… Я пришла к царю и попросила у него девочку. Но он думал долго и долго готовил Шемхет ко жречеству так, чтобы ее можно было отдать и Иштар, и Эрешкигаль.
— Царю было знамение, и теперь такое — на ритуале? Мы, потомки Навуходоносора, наверное, задолжали богине. Наш род чем-то провинился перед ней. — Бей-Аситу вздохнула. — Ведь кровь больше не идет? Отвезите ее в ваш храм и бдите над ней. Мы же — я и мои сестры — сегодня ночью будем говорить с богиней. Обычно после таких ритуалов мы спим, но Иштар чего-то хочет от нас, и лучше мне спросить ее сейчас, пока в моем лоне есть живое семя царя. Она так ответит вернее.
Убартум кивнула, а сама подумала: надо велеть молчать жрецам и слугам, что ритуал пошел не так. Но она не обольщалась в людской природе и знала: беды не утаить.
Убартум пошла обратно, прихрамывая и жалея, что не взяла своего посоха — в такие ночи, как эта, она особенно сильно чувствовала весь груз прожитых лет.
Наутро, когда Шемхет проснулась, ничего еще толком не прояснилось.
Айарту, сидя у ее постели, рассказывала о вчерашнем, увлекалась, сгущала краски. Шемхет — она была необычайно бледная — знала эту ее черту: увлекаться, преувеличивать, привирать. Знала, но все равно не смогла ей не поддаться и хотела плакать от стыда.
Потом Айарту сбегала за едой, а Шемхет закрыла глаза, откинувшись на подушку — ей хотелось снова спать и от самой мысли о том, чтобы встать, ее начинало мутить.
Она поела немного, а потом снова заснула и проспала почти сутки.
Когда она проснулась, Айарту позвала Убартум, и та сказала:
— Жрицы Иштар точно не знают, почему с тобой такое произошло. Одна из них придет сегодня и прочитает над тобой очистительные молитвы от пролившейся крови, пусть эта кровь и была твоей. Они будут ждать тебя через месяц, когда ты полностью поправишься, для ритуала продажи.
— Но Убартум… — потрясенно сказала Шемхет, — жрицы Эрешкигаль не проходят его.
— Обычно не проходят, — раздраженно сказала Убартум. — Но ты пройдешь. Это самый простой способ посвятить тебя Иштар, отдать ей должное, уважить ее. Сходишь — и вернешься, ничего сложного…
— А если… — Шемхет замялась.
Но Убартум ее поняла:
— Они тебе дадут средство. Обычно дети, родившиеся в результате этого, благословлены, но это вступит в спор с заветами пресветлой госпожи. Они знают, как сделать, чтобы детей не было.
Шемхет устало откинулась на подушки.
Несколькими днями спустя, когда она уже совсем поправилась, над ней отчитали положенные молитвы. И Шемхет вернулась к работе, стараясь не думать о назначенном сроке.
Она бы так и молчала, и старалась не думать, но в один из дней ее поймала Айарту. Они вместе работали в мертвецкой, омывали людей.
Айарту спросила:
— Как ты?
— Нормально, а почему ты спрашиваешь? — ответила Шемхет.
— Ну, вот этот ритуал… Прошедший, да и предстоящий тоже.
— Ну да, — сказала осторожно Шемхет. — Тревожно. Зачем я Иштар?
Ее ужасало это: какой-то мужчина получит власть над ней, а она ничего не сможет с этим делать. Какой-то чужой мужчина проникнет в ее тело, сделает с ней что хочет, и она должна будет ему подчиниться. Кровь, боль — не страшно. Страшна отданная власть.
Шемхет проливала свою кровь для обрядов. Шемхет многое делала через боль. Шемхет чтила законы. Но отдавать власть над собой — вот так! — она не отдавала.
«А мать мою — ее ведь тоже тогда не спросили… Отец не спросил, — подумала Шемхет и поежилась. — Поэтому, наверно, этот обряд должны проходить жены… Женщины уже, не девушки».
— Не бойся, — сказала Айарту, пытливо глянув на Шемхет, — дел-то на пятнадцать минут. Понимаю, что страшно, особенно с неизвестным, но все же… Они ужасно почтительные там, это же храм. Никто не обидит тебя. А обидит — я ему голову оторву!
Почему-то от этих немного детских слов Шемхет стало легче, словно кто-то высказал ее потаенные страхи. И это при том, что сама Шемхет некогда выговаривала Айарту за шутки с возницей.
«Она более чуткая, чем я. Нет, она просто лучше меня», — подумала Шемхет, а вслух спросила:
— Как тебе удается быть такой… доброй?
— Да разве я добрая? — засмеялась Айарту. — Я просто вижу лучше, чем другие. И чувствую других людей. Поневоле хочется, чтобы все вокруг были счастливы.
— Если бы у меня был такой дар, я бы бежала подальше от людей.
— А я и бежала, — сказала легко Айарту. — Сколько тут нас? Десять? Где бы у меня было меньше, в семье? Может, и меньше, только в семье все острее чувствуешь. Кровь помогает. А тут все сдержанные. Это успокаивает. А совсем одна я бы не выжила. Мужчина один, может, выжил бы, а я вряд ли…
— Ты большая для меня загадка, — сказала Шемхет скорее себе, чем ей.
Айарту снова засмеялась.
— Да какая я загадка, перестань. Я обычная деревенская девушка и жизнь люблю. Танцы, пляски, поесть. Да, вот так вышло, что я получила дар, теперь живу здесь.
— Как ты получила дар?
— У меня была большая семья. Шесть старших братьев. Шесть младших сестер. Я — ровно посередине. Мы возделывали поля, жили недалеко от Сиппара. Братья хорошо работали, и мы никогда не голодали. Мне исполнилось тринадцать. Меня сговорили за соседского парня, он был хороший, все время носил мне финики. Он был постарше, но ненамного. Я не противилась. Но в деревню пришел мор.
Айарту остановилась. Рука ее, отиравшая мертвеца, замерла у него на лице так, словно Айарту хотела закрыть ему нос и рот, и он перестал бы дышать.
Она продолжила, глядя куда-то в сторону от Шемхет:
— У меня была большая семья. Они долго умирали. Сначала сестренка. Самая маленькая, год отроду. Потом близняшки — они были уже такие шебутные девочки. Потом мама. Потом заболела я. Но я выздоровела. Потом умерли оставшиеся сестры и самый младший брат. Одну из них я прямо ненавидела, всегда думала, что буду радоваться, когда она умрет. Но нет, по ней я плакала горше всего. Я их обмывала сама, сама закапывала — жрица Эрешкигаль в нашей деревне умерла одной из первых. Сначала это делали братья, но потом они тоже слегли. А один — второй, который не заболел, — видя, что мы умираем, забрал у нас мешок зерна, все наши деньги, коня и ушел. Впрочем, потом я узнала, что он доехал только до соседней деревни, а там уже упал с лошади. Все-таки заразился… Они там его похоронили. Вся моя семья вместе лежит, а он отдельно. Ну и я отдельно, раз живая. Так вот. Я за ними ухаживала, а они все умирали и умирали. К концу я перестала закапывать яму. Закладывала ее досками, чтобы собаки не погрызли тела. Сил у меня больше не было ее раскапывать и закапывать. А так только доски поднимала. И вот они все умерли, и я яму закопала. Потом пришла в дом, и стало мне плохо. Я заразилась во второй раз. Думала, тоже умру, и легла умирать. Они мучились животом, сердцем… а мне дало в голову. — Айарту снова начала омывать мертвеца.
Шемхет молчала. Она не знала, что сказать и надо ли что-то говорить.
Спустя некоторое время Айарту продолжила:
— Я спала и видела сны. Демонов, чудовищ, души мертвецов, следы богов. Они были страшными, особенно боги. Они стояли, черные исполины, над городами и молча смотрели вниз. Иногда зачерпывали людские души, словно воду, пили их. Я знала, что если смотреть на них, то можно ослепнуть. А если они посмотрят на тебя — ты сгоришь. Я знала, но все-таки смотрела. Огромный бог стоял над нашей маленькой деревней. Я потом думала, что это был Нергал, раз он ведает мором… Он смотрел вниз, а я закрывала глаза и молилась, чтобы он меня не увидел. Мне повезло. Я была такая маленькая и была ему неинтересна. Так я не сгорела. Хотя его взгляд часто подходил ко мне, и тогда я чувствовала жар. Или это был жар болезни? Не знаю. На третий день меня нашли люди, мор-то уже на спад пошел. Но там я уже во сне уснула, второй раз, и спала без сновидений. Теткина семья меня забрала, и она за мной ухаживала самоотверженно, не боясь заразиться. И не заразилась. Я скоро проснулась. Богов я уже не видела, а вот демоны и чудовища никуда не делись. Я орала, боялась в некоторые дома заходить — такие там чудища сидели на крышах. В чудищ помельче я кидалась камнями. А люди не знали, не видели. Думали, я помешалась, позвали колдуна. Он и сказал, что у меня дар. Но учить отказался. Тогда меня в храм Эрешкигаль отдали.
Тут она подняла глаза на Шемхет и мгновенно пришла в свое обычное состояние.
— Прости, я что-то заболталась. В общем, да, я переболела и потом начала все видеть. Вот так.
— Я не знала, — хриплым голосом начала Шемхет, закашлялась, и продолжила: — Я не знала…
Она запнулась, пытаясь найти слова, чтобы высказать все сострадание, ужас и жалость, что целиком завладели ей.
— Да брось, — сказала Айарту, — у всех своих бед хватает. Если бы ты мне рассказала свою жизнь, у тебя, думаю, она еще страшнее была… или будет.
— Почему ты так думаешь? — почти против воли спросила Шемхет.
— Вокруг тебя воздух темнее, чем вокруг меня.
И после этих слов они продолжили работать молча.