К книге
Рычаг богатства. Технологическая креативность и экономический прогрессЧасть III. Анализ и сопоставления. Глава 10. Промышленная революция: Великобритания и Европа
93%
Часть III. Анализ и сопоставления. Глава 10. Промышленная революция: Великобритания и Европа
38

Как мы уже видели, после 1750 г. промышленная ре волюция первоначально затронула в первую очередь Великобританию. Объяснять, почему последняя на старте сразу же обогнала своих соседей с континента, в течение многих десятилетий было излюбленным развлечением историков экономики, хотя консенсус по этому вопросу среди них так и не сложился. В некотором глобальном смысле этот вопрос может показаться относительно несущественным по сравнению с намного более важным вопросом о том, почему в тот же самый период Европа так сильно оторвалась от остального мира. Тем не менее различия в рамках Запада, «удачливой» части света, тоже остаются загадкой. Трудность заключается в том, что в ходе британской промышленной революции изменениям подверглось множество аспектов экономики, по своей природе не связанных с техникой, вследствие чего невозможно отделить демографические процессы, урбанизацию, огораживания, войны, социальную и коммерческую политику и пр. от технических изменений, а затем сравнивать результаты с тем, что произошло на континенте. Ниже мы ограничимся рассмотрением вопросов о том, почему Великобритании в течение примерно сотни лет удавалось создавать и насаждать передовые производственные технологии более быстрыми темпами по сравнению с континентом и играть роль образца, чей успех стремились повторить все европейские нации, и о том, как и почему она в итоге утратила свое технологическое лидерство.

Технический успех зависит как от присутствия положительных, так и от отсутствия отрицательных элементов. В том, что касается положительных факторов, вполне естественной отправной точкой представляется выдвижение технических идей и способность воплощать их в жизнь. Выдвижение идей, как мы видели, нередко осуществлялось международными усилиями. Вообще говоря, англичанам принадлежала значительная доля технически революционных идей: вряд ли стоит спорить с тем, что большинство подлинно ключевых изобретений той эпохи было сделано британцами. И все же они не столько изобретали, сколько внедряли. В Великобритании были успешно освоены многие важные изобретения, которые можно приписать новаторам с континента. Такие имена, как Бертолле, Леблан, де Вокансон, Робер, Аппер, де Жирар, Жаккар, Арган, Лебон, Эйльман и Фурнейрон, заслуживают места в Зале славы изобретателей наряду с именами Ньюкомена, Аркрайта, Уатта, Корта и их коллег. В XVIII в. британцы не пользовались репутацией сколько-нибудь оригинального или изобретательного народа. Даниэль Дефо в 1728 г. отмечал, что англичане лишь доводят до совершенства чужие идеи. Швейцарский специалист по ситценабивному делу Жан Рине в 1766 г. в трактате о своем ремесле писал, что англичане «не могут похвастаться множеством изобретений; они лишь совершенствуют изобретенное другими… для того чтобы добиться в чем-либо совершенства, нужно изобрести это во Франции и применять в Англии» (цит. по: Wadsworth and Mann, 1931, p. 413). Значительно позже, в 1829 г., инженер Джон Фэри заявлял парламентскому комитету: «важнейший талант англичан и шотландцев состоит во внедрении новых идей, их использовании и доведении до совершенства, но воображение развито у них не так сильно, как у иностранцев» (цит. по: Musson, 1975b, p. 81). Изобретения не равнозначны техническим изменениям. Для того чтобы произошли последние, требуется нечто большее.

Одно из решающих различий между Великобританией и континентом, способствовавших тому, что британцы сразу же вырвались вперед, заключалось в больших резервах квалифицированной рабочей силы, имевшихся в стране накануне промышленной революции. В своей книге «Промышленность и торговля» Альфред Маршалл (Marshall, 1919, p. 62–63) отмечал, что англичане имели возможность пользоваться услугами самых разных высококвалифицированных ремесленников, получавших в свое распоряжение все новые и новые станки, позволявшие работать с точностью, недоступной для человеческой руки. «Таким образом, всякий эксперимент обходился дешевле и выполнялся быстрее… чем в каком-либо ином месте. Когда же наконец удавалось добиться успеха, новое устройство оказывалось более дешевым в производстве… и применялось в промышленности намного шире, чем в любой другой стране». Иными словами, к середине XVIII в. Великобритания имела в своем распоряжении множество механиков и ремесленников, способных делать обыденные, но незаменимые детали «новых приспособлений»[137]. Эти навыки приобретались благодаря неформальному и устаревшему институту подмастерьев и непосредственно в ходе работы; им не обучали ни в каких учебных заведениях. Если Великобритания в ходе промышленной революции оставила за спиной весь остальной мир, то это произошло не благодаря формальной британской системе образования, а несмотря на нее. В этом отношении Шотландия отличалась от Англии, так как шотландские школы были намного лучше английских. В Англии распространение технических знаний происходило благодаря неформальным лекциям, научным обществам и технической литературе.

Великобритании повезло. В конце XVII в. она захватила лидерство в производстве часов. Франция, ее ближайший конкурент, «пострадала от исхода многих лучших часовщиков, бежавших от антипротестантских гонений» (Landes, 1983, p. 219). Великобритания, напротив, готова была принять у себя любых людей с техническими способностями вне зависимости от их религиозных убеждений. Механические навыки часовщиков стали одним из краеугольных камней новых промышленных технологий[138]. Другой отраслью, способствовавшей появлению опытных мастеров, было мореплавание, требовавшее точных и тщательно сделанных приборов. Объемы британского мореплавания колоссально выросли в XVIII в., и морские приборы стали основной продукцией таких людей, как Гаррисон, Смитон и Рамсден. Третьей отраслью, ставшей источником навыков и изобретательности, необходимых для промышленной революции, являлось горное дело. Горняки нуждались в насосах и транспортном оборудовании, вследствие чего и паровая машина, и железные рельсы изначально предназначались для использования в шахтах. К концу XVII в. британские горные и металлургические технологии по-прежнему «на сто – сто пятьдесят лет отставали от самых прогрессивных континентальных технологий» (Hollister-Short, 1976, p. 160). К 1760 г. Британия в этих сферах уже стала лидером Европы, обеспечив ей техническое преимущество, лишь недавно в полной мере признанное историками[139]. Благодаря традициям, сложившимся в передовых отраслях, Великобритания получила таких инженеров, как Уилкинсон, Ньюкомен и Смитон, способных строить и совершенствовать машины, изобретенные другими[140]. Разумеется, в других странах тоже были свои выдающиеся инженеры. Но большинство из них, включая шведа Кристофера Польхема, австрийца Йозефа-Карла Хелля и француза Жака де Вокансона, работали в относительной изоляции[141]. Напротив, в Великобритании достаточно большая численность инженеров и механиков позволяла им взаимодействовать друг с другом посредством чтения лекций, шпионажа, копирования чужих разработок и их совершенствования. Знаменитое манчестерское Литературно-философское общество и бирмингемское Лунное общество представляли собой лишь два из множества механизмов, с помощью которых производился обмен техническими идеями и технической информацией. Взаимодействие между инженерами, учеными и бизнесменами порождало итог, превосходивший сумму его отдельных компонентов. Технические изменения и получение новой информации – процессы, не подчиняющиеся законам арифметики.

Британия не обладала существенным научным преимуществом, которое могло бы объяснить ее техническое лидерство. В свете скромной роли, которую научный прогресс играл в техническом прогрессе, такое наблюдение едва ли удивительно. Один из историков науки (Kuhn, 1977, p. 143) даже называет Великобританию в эпоху промышленной революции «в целом отсталой» страной и делает вывод о том, что технические изменения того времени, очевидно, происходили без участия науки. Как мы видели, подобная точка зрения все же чрезмерно упрощает ситуацию. Возможно, мы сможем более точно оценить вклад, внесенный наукой в завоевание Британией технического лидерства, если признаем, что в Великобритании не обязательно было «больше» науки, чем в других странах, но что эта была другая наука. Как отмечает Кан, традиционное представление о том, что британская наука в первую очередь была экспериментальной и механистической, а французская наука – главным образом математической и дедуктивной, как будто бы прошло проверку временем (Kuhn, 1977, p. 137). На ранних этапах промышленной революции преимущество было за теми, кто имел прикладную и приземленную науку и чье научное сообщество поддерживало тесные связи с инженерами и промышленниками. В Великобритании, как недавно подчеркивал Джейкоб (Jacob, 1988), ученые не находились ни на службе у политического статус-кво, ни в оппозиции к нему. В отличие от континента, где ученые и философы либо противодействовали политическому истэблишменту, либо были им наняты, британские ученые и инженеры работали в сотрудничестве с коммерчески мыслящими людьми, больше интересовавшимися прибылью, чем политическими или военными делами. В этом отношении преимущество Великобритании кажется самоочевидным. Однако оно неизбежно являлось эфемерным, так как законы природы, лежавшие в основе британских технологий, в XIX в. перестали быть тайной. Более того, Сирил Стэнли Смит (Smith, 1981, p. 36) предположил, что именно успехи Британии в металлургии (практически не связанные с научными открытиями) вынудили континентальных ученых к подведению под практику соответствующей теоретической базы с тем, чтобы со временем побить британцев на их собственном поле.

Формирование гуманитарного капитала в Великобритании до и во время промышленной революции определялось достаточно уникальным социальным окружением. К 1750 г. в Британии уже сложился своего рода «средний класс» – состоявший из грамотных и хорошо питавшихся людей, происходивших из торговой или ремесленной среды. Он дал стране большинство инициаторов крупных британских промышленных начинаний (Crouzet, 1985), и нет сомнения в том, что большинство креативных технических умов также в основном были выходцами из этого класса. Креативные личности искали применения своим талантам в промышленной сфере – главным образом из-за отсутствия альтернатив. Карьера на государственной и военной службе была недоступна для нонконформистов, как, в сущности, и для любого, не родившегося в богатой британской семье. Депутатам парламента и армейским офицерам приходилось покупать свои должности и вести роскошный образ жизни. Число профессионалов, находившихся на государственной службе, было невелико, а имперская бюрократия в 1800 г. еще пребывала в зачаточном состоянии. Более того, закрытый характер этого сословия заставлял талантливых людей, не принадлежавших к нему по праву рождения, стремиться добыть единственный ключ, дававший пропуск в политику, публичные школы и в землевладельческие круги: деньги. В том, что касалось социальной элиты, земельная элита, до 1850 г. контролировавшая политическую власть в стране, внесла незначительный вклад в промышленную революцию в смысле технологий и предпринимательства. Впрочем, она не оказывала ей сопротивления.

В числе вероятных факторов, определивших время и место промышленной революции, находится отношение образованной и грамотной элиты к техническим изменениям. Маклеод (MacLeod, 1988, ch. 11) недавно указывала на отсутствие прямого пути развития от Бэкона с его идеей о техническом прогрессе как средстве накопления богатства до промышленной революции. По ее мнению, в конце XVII в. отношение к изобретениям ухудшилось, получив более абстрактный и отвлеченный характер, и в работах экономистов и философов стало проступать беспокойство за судьбы оставшихся без работы в сочетании с ощущением британской второсортности. Технический прогресс занимает намного более скромное место в произведениях Юма и Адама Смита, чем у Бэкона и Бойля. Впрочем, к 1776 г. умонастроения снова изменились, и отсутствие у Адама Смита энтузиазма по поводу изобретений было крайне нетипичным для того времени. Маклеод интерпретирует факты в том смысле, что авторы находились под впечатлением технических достижений и ощущали потребность защитить их от хулителей и противников. Однако эта связь носила более сложный характер. Как мы неоднократно видели, ценности и отношение к изобретениям могли сильно различаться от места к месту и от эпохи к эпохе. Если в одних случаях настроения становились причиной достижений, то в других случаях дело обстояло наоборот. Об этом механизме, а именно о том, что бэконовские идеи прогресса находили все большее понимание у британской образованной элиты, становясь принципиальной предпосылкой для успеха промышленной революции, недвусмысленно говорит Маргарет Джейкоб (Jacob, 1988). Более того, она дает правдоподобное объяснение британского лидерства, показывая, что другие страны отставали от Великобритании в восприятии этих идей.

И все же преимущество, обеспеченное гуманитарным капиталом, очень непрочно. За некоторыми исключениями, первые британские изобретатели обычно были «дилетантами», не имевшими серьезного формального технического образования, и их гениальность проявлялась главным образом в механическом хитроумии. По воле судьбы большинство устройств, изобретенных в 1750–1830 гг., относилось к той сфере, в которой могли преуспеть талантливые любители. Создается впечатление, что во многих случаях британским изобретателям просто везло, хотя, как однажды заметил Пастер, Фортуна благоволит подготовленным умам. Технические достижения периода промышленной революции в хлопчатобумажной, железоплавильной и машиностроительной отраслях не требовали серьезного научного понимания соответствующих физических процессов. Когда же после 1850 г. потребовался более глубокий научный анализ, лидерство постепенно захватили немецкие и французские изобретатели, и основные прорывы в химии и материаловедении были совершены уже на континенте. Невзирая на успехи Бессемера, Перкина и Гилкриста с Томасом, «любительский» этап в истории техники к 1850 г. подошел к концу. Однако, пока он продолжался, Британия была на коне[142].

Другим фактором, обеспечившим технологический отрыв Великобритании в начале промышленной революции, было то, что из крупных европейских экономик только Британия имела относительно единый рынок, по которому легко перемещались товары и люди. По сравнению с европейским континентом Великобритания обладала превосходной внутренней транспортной системой. Каботажные морские линии, каналы и дороги складывались в сеть, равной которой не было ни в одной европейской стране, за возможным исключением Нидерландов. Транспорт в Великобритании сам по себе стал специализированной отраслью и оказался в ведении профессионалов, что повысило эффективность, скорость и надежность перевозок (Szostak, 1986). Более того, Великобритания отличалась политическим единством и отсутствием внутренних барьеров. Плата не взималась ни за речные перевозки, ни за пересечение рукотворных рубежей (в отличие, например, от Франции, где товары, перевозившиеся по стране, до революции облагались внутренними пошлинами). Благодаря новым технологиям строительства дорог и каналов, усовершенствованным в XVIII в., Великобритания получила интегрированную рыночную систему.

Какое отношение рыночная интеграция имеет к техническому прогрессу? Размер рынка влияет и на получение, и на распространение новых знаний. В 1769 г. Мэтью Болтон писал своему партнеру Джеймсу Уатту: «Нет смысла строить [ваши машины] только для трех графств; однако я нахожу более чем выгодным строить их для всего мира» (цит. по: Scherer, 1984, p. 13). Известный минимальный уровень спроса требовался для покрытия фиксированных издержек на конструирование и строительство. На очень маленьких и сегментированных рынках недостаточный спрос мог препятствовать распространению некоторых инноваций, включающих фиксированные издержки. Слова про «весь мир», вероятно, были преувеличением; в XVIII в. британский рынок был уже достаточно крупным для того, чтобы покрыть издержки изобретения. Адам Смит тоже полагал, что размер рынка и степень его интеграции носят решающий характер. Смит считал технический прогресс следствием специализации, а та зависит от разделения труда и, следовательно, от размера рынка. Если рабочие посвящают каждый свой день решению одной и той же задачи, то они с гораздо большей вероятностью найдут «более простые и быстрые способы выполнения своей конкретной работы». В подтверждение своей точки зрения Смит указывал на то, что «многие машины, применяющиеся на тех фабриках, на которых существует наиболее узкое разделение труда, первоначально были изобретены простыми рабочими»[143]. Все же, невзирая на авторитет Смита, отнюдь не очевидно, что узкое разделение труда и высокая степень специализации в рамках фирмы способствуют обучению в процессе работы или созданию новых технологий[144].

Намного более значительный эффект на распространение новых технологий оказывает рыночная интеграция. В мире с высокими производственными издержками неэффективные и консервативные производители изолированы от своих более инновативных конкурентов. Мир с высокими транспортными издержками описывается экономической моделью монополистической конкуренции. Одна из особенностей такой модели заключается в том, что новатор и ретроград могут существовать бок о бок. В регионе, обслуживаемом новатором, пониженные производственные издержки, обеспечиваемые технологическими новшествами, оборачиваются сочетанием более высокой прибыли для производителя и более низких цен для потребителей. Однако ничто не в силах заставить ретроградов последовать примеру, и излюбленная модель экономистов, согласно которой выживают те, кто назначает самую низкую цену, перестает работать. Кроме того, высокие транспортные издержки делают возможным существование местных олигополий. Небольшое число фирм на рынке может способствовать заговорам, направленным против новых технологий, но по мере расширения рынка и увеличения числа фирм, имеющих доступ к данному рынку, организация и деятельность таких «антитехнологических картелей» становится все более затруднительной без поддержки со стороны властей. В Великобритании благодаря хорошему транспорту уровень конкуренции был намного более высоким, чем на континенте, и новая техника вытесняла здесь старую раньше и быстрее, чем в остальных странах. Задержка с распространением технологий в Британии была обычно связана с несовершенством новой техники, а не с некомпетентностью предпринимателей. Например, совершенствование механических ткацких станков и плавки с применением кокса заняло десятилетия, но как только их преимущества стали очевидными, эти новые технологии так же быстро и уверенно завоевали страну, как и мюль-машина и технология пудлингования и прокатки, усовершенствованные относительно быстро.

Тем не менее единые рынки и высокая степень коммерциализации не являются достаточным условием технического прогресса, в чем нас убеждает пример Римской империи и Китая при маньчжурских императорах. Это были коммерчески интегрированные экономики, в которых вместо технического прогресса происходил смитианский рост. Нидерланды в XVIII и XIX вв. – открытая экономика par excellence, обладавшая славными традициями мореплавания, высокоразвитыми коммерческими институтами и давней традицией свободной торговли – в годы промышленной революции отличались исключительно низкой креативностью. Представляется, что смитианский рост очень часто подменял собой рост, основанный на техническом прогрессе, хотя в иных случаях он создавал стимул и служил подмогой для технических изменений. При нынешнем состоянии знаний невозможно определить отношения между ними более точно. Так же не вполне ясна и природа отношений между конкуренцией и инновациями. Согласно гипотезе Шумпетера, на каком-то этапе уменьшение конкуренции может быть только полезно для инноваций. Хотя успехи Великобритании в годы промышленной революции не подтверждают эту точку зрения, исследователям предстоит выяснить, не может ли эта гипотеза объяснить тенденции, наблюдавшиеся после 1850 г.

В качестве причины промышленной революции часто называют британскую политическую систему. Возможно, самой выдающейся чертой Великобритании было то, что ее правительство состояло из владельцев собственности, назначалось ими и обслуживало их интересы. Экономисты утверждают, что без четко определенных прав собственности невозможна статичная эффективность. А как насчет технических изменений? Британское правительство и темп технического прогресса были очень слабо связаны друг с другом. Некоторые исследователи (McNeill, 1982) считают, что потребность государства в военной технике влечет за собой инновации, но в Великобритании мы этого почти не видим. Более важным было влияние патентного права на изобретательскую активность. В частности, Норт (North, 1981) утверждает, что патенты, позволявшие изобретателю получить основную часть социальной прибыли от своего изобретения, имели не меньшее значение, чем масштабы рынка. В этом отношении Великобритания намного опережала континент. Британская патентная система была создана в 1624 г., в то время как во Франции аналогичный закон был принят лишь в 1791 г., а большинство других европейских стран завело у себя патентное право лишь в начале XIX в. В США довольно неэффективная патентная система существовала с 1790 г., а формально Патентное бюро было основано только в 1836 г.

Насколько важную роль играла защита прав изобретателя патентами? Из экономической теории и исследований, проводившихся современниками, вытекает, что влияние патентной системы на темп технического прогресса носило неоднозначный характер и отличалось от отрасли к отрасли (Kaufer, 1989). Положительное стимулирующее влияние на изобретателей ex ante следует сравнивать с отрицательным влиянием на распространение новых знаний ex post, замедляющееся вследствие монополии, полученной изобретателем. Более того, технический прогресс может сдерживаться невозможностью развивать новые идеи в тех случаях, когда какой-либо конкретный компонент уже был запатентован кем-то другим[145]. Монопольная позиция, полученная изобретателем в качестве награды, может стать помехой для его дальнейшей работы, если она позволяет ему жить безбедно и не напрягаясь или если прибыль от новых изобретений грозит оказаться ниже возможных потерь, связанных с утратой монопольных прибылей (Kamien and Schwartz, 1982, p. 29–30). С другой стороны, патент может стать стимулом для следующих изобретений, если те используются для финансирования дополнительных исследований, что очень полезно в тех случаях, когда рынки капитала не благоволят новаторам.

Безусловно, некоторые великие изобретатели не сомневались в пользе патентов. Джеймс Уатт опасался того, что «жизнь инженера без патентов лишилась бы смысла», а Бессемер полагал, что «гарантии, предоставляемые патентным правом лицам, истратившим крупные денежные суммы… на разработку новых изобретений, обеспечили много новых и важных усовершенствований на наших заводах». Возможно, эти заявления были предвзятыми, исходя от людей, живших за счет патентов, и мы без труда отыщем высказывания других крупных изобретателей, свидетельствующие об их разочаровании патентной системой (Gilfillan, 1935, p. 93). Однако сам тот факт, что многие изобретатели предпочитали брать патенты на свои изобретения, невзирая на соответствующие издержки, свидетельствует о важной роли патентов. В тех странах, где не было патентной системы, об этом порой сожалели. Как писал Гете, «мы [немцы] относимся к открытиям и к изобретениям как к лично приобретенной собственности, достойной восхищения… но умные англичане посредством патентов превратили их в реальную собственность… [и] вправе пользоваться своими открытиями, пока те не приведут к новым открытиям и новым трудам. Как здесь не задаться вопросом – почему они опережают нас во всех отношениях?» (цит. по: Klemm, 1964, p. 173). Возможно, патенты также поощряли предпринимателей и инвесторов к сотрудничеству с держателями патентов и к предоставлению им венчурного капитала; есть свидетельства о том, что Мэтью Болтон, партнер Джеймса Уатта, инвестировал средства в его предприятие лишь после того, как получил гарантию, что его капитал будет защищен патентом (Scherer, 1984, p. 24).

Работа патентной системы как стимула к изобретениям была далеко не идеальной[146]. Суды не признавали патентных прав Харгривса под тем формальным предлогом, что он продал несколько прялок «Дженни» прежде, чем получил патент. Аркрайт после долгого и разорительного судебного процесса в 1785 г. лишился всех своих патентов – одновременно с Арганом. Также и Теннант из-за несоблюдения формальностей утратил патент на отбеливающую жидкость – хотя сохранил патент на отбеливающий порошок. Столетием спустя Дж. Б. Данлопу, изобретателю пневматической шины, было отказано в выдаче патента на том основании, что пневматический принцип уже использовался в малоизвестном патенте, полученном в 1845 г., хотя Данлоп, несомненно, пришел к этой идее самостоятельно. Несмотря на эти неудачи, Аркрайт, Теннант и Данлоп стали богатыми людьми. Впрочем, роль патентной системы при этом остается под вопросом, поскольку и Теннант, и Данлоп сумели нажиться, взяв патенты на второстепенные изобретения.

Тяжбы по поводу патентных прав могли подорвать креативность великих технических умов и разорить изобретателей. В число новаторов, погубленных патентными тяжбами, входили изобретатель «челнока-самолета» Джон Кей, инженер Джонатан Хорнблоуэр и Чарльз Гудьир, придумавший процесс вулканизации резины. Патентные войны Илая Уитни из-за «коттон-джина» привели к тому, что противники посадили его в тюрьму и едва не довели до банкротства. Впоследствии он утверждал, что тяжбы из-за «коттон-джина» обошлись ему дороже, чем он на нем заработал (Hughes, 1986, p. 133–134). Братья Фудринье, внедрившие в Великобритании бумагоделательную машину, в 1810 г. обанкротились и почти весь остаток жизни потратили на затяжные и дорогостоящие судебные процессы, связанные с патентами. Робинсон (Robinson, 1972, p. 137) утверждает, что британские судьи в целом не симпатизировали изобретателям и что двусмысленность законов приводила к полной непредсказуемости любой патентной тяжбы. Более того, изобретатели сталкивались с непростым выбором. С одной стороны, чем более подробной была патентная заявка, c тем большей вероятностью она была бы одобрена: закон требовал, чтобы заявка была достаточно четкой для того, чтобы третья сторона могла воспроизвести запатентованное устройство, исходя из одной лишь заявки. Однако разглашение слишком многих технических деталей не позволяло воспользоваться тайной как альтернативным способом защитить свое изобретение в случае отклонения заявки. Но несмотря на эти проблемы, отрицательный отзыв Робинсона о британской патентной системе не согласуется с тем фактом, что в 1770–1850 годах из 11 962 выданных патентов лишь 257 оспаривались в суде (Dutton, 1984, p. 71).

В особо важных случаях общество не считалось с патентной системой, награждая тех изобретателей, чья частная прибыль оценивалась как явно недостаточная по сравнению с социальной прибылью, полученной от их изобретений: так, парламент выдал специальные премии Томасу Ломбу, изобретателю шелкокрутильной машины, которому отказали в продлении патента, Сэмюэлю Кромптону, так и не получившему патент на свою мюль-машину, и Эдмунду Картрайту, у которого кредиторы отобрали патент на механический ткацкий станок. Шведу Джону Эриксону, внесшему решающий вклад в изобретение судового винта, но не сумевшему доказать свой приоритет, адмиралтейство выплатило 4000 фунтов. Генри Корт также лишился своих патентов из-за ряда финансовых неудач и получил небольшую пенсию, однако Ричарду Тревитику было отказано в аналогичной просьбе. В США законодательное собрание Южной Каролины наградило Илая Уитни 50 тысячами долларов за изобретение «коттон-джина». В дореволюционной Франции было принято назначать пенсии изобретателям устройств, признанных общественно полезными, и выдавать премии за конкретные начинания, такие как попытки синтезировать селитру, предпринимавшиеся в 1775–1794 гг. (Multhauf, 1971). С 1740 по 1780 год правительство выплатило 6,8 миллионов ливров изобретателям в виде субсидий и беспроцентных ссуд. Возможно, политика поощрения изобретателей была непоследовательной и порой сопровождалась коррупцией, однако она стимулировала изобретательство так же, как и патентная система[147].

Невзирая на несовершенство патентной системы, все другие формы защиты изобретений работали еще хуже. Изобретатели в принципе всегда могли сохранить свои разработки в тайне, однако по самой своей природе этот рецепт был применим лишь в немногих отраслях. Ричард Робертс полагал, что «никакой профессиональный секрет не будет долго оставаться секретом; кварта эля в этом смысле творит чудеса» (цит. по: Dutton, 1984, p. 108–111). Тем не менее такие попытки предпринимались. Бенджамин Хантсмен так старался сохранить в тайне свой способ выплавки стали в тигле, что некоторое время работал лишь по ночам. Генри Бессемер решил хранить в секрете одно из своих ранних изобретений – бронзовый порошок, – и не брать на него патент, так как считал, что его товар упадет в цене, если станет известен способ его изготовления (MacLeod, 1988, p. 95). При возможности сохранить секрет решение о получении патента представляло собой особенно сложную дилемму: для получения патента изобретатель должен был раскрыть все технические детали.

Особый интерес представляет собой феномен коллективных изобретений, на который обратил внимание Аллен (Allen, 1983). В тех случаях, когда технический прогресс опирается на эксперименты, являющиеся побочным продуктом инвестиций, когда он идет постепенно и когда новшества трудно запатентовать, может оказаться так, что фирмы захотят бесплатно делиться друг с другом информацией и совместно пользоваться полученными результатами. Подобное сотрудничество было скорее исключением, чем правилом, однако Аллен показывает, что в 1850–1875 гг. этот принцип практиковался в британской железоплавильной отрасли. Благодаря свободному обмену информацией удалось добиться значительного прогресса при разработке оптимальной конструкции доменной печи. Разумеется, даже в железоплавильной отрасли все, что возможно, патентовалось и все, что возможно, сохранялось в тайне. Коллективное изобретательство происходило в достаточно специфических условиях; в обычных обстоятельствах фирмы не разглашают той информации, которая может увеличить прибыль их конкурентов. Лишь в тех случаях, когда число фирм, участвующих в изобретательском процессе, невелико и они могут каким-либо образом избавиться от «безбилетников», фирмы могут принять соглашение о сотрудничестве и заключить взаимно обязывающие контракты, допускающие обмен технической информацией. В число разглашаемых сведений, как и можно ожидать, входят, как правило, те, которые не ставят под удар относительное преимущество фирмы над конкурентами. Однако сотрудничество между новаторами служит важным напоминанием о том, что патенты и право собственности на новую информацию не являются строго необходимыми условиями технического прогресса (Nelson, 1987, p. 79). Ландес (Landes, 1986, p. 614) утверждает, что большая, а может быть, и основная доля прироста производительности в фабричном производстве была результатом мелких, непатентуемых усовершенствований, и делает вывод о том, что патенты не являлись важным стимулом для изобретательства. При нынешнем состоянии наших знаний такое заявление выглядит преждевременным[148].

Значение патентной системы варьировалось от отрасли к отрасли. В целом, получение патентов шире практиковалось в отраслях с высоким уровнем конкуренции; кроме того, механические изобретения патентовались чаще, чем химические процессы. Также определенную роль играли состояние, уже имевшееся у изобретателя, и место его жительства. Патенты выдавались не только на изобретения, и не все изобретения патентовались. Как оценивает Маклеод (MacLeod, 1988, p. 145), девять из десяти патентов были взяты в отраслях, где инновации почти отсутствовали. Поэтому пользоваться данными о патентах в качестве показателя технической активности, что недавно опять стало модным среди историков экономики (Sokoloff, 1988; Sullivan, 1989), следует с крайней осторожностью. Изобретения представляют собой пример «нечетких объектов» и славятся тем, как трудно их подсчитать и измерить. У нас нет ответов на вопросы о том, что лучше – такое плохое приближение, как статистика по патентам, или отсутствие всякого приближения, и о том, добавляет ли эконометрический анализ патентов что-либо к нашему пониманию технического прогресса.

Таким образом, вердикт о значении патентной системы как одной из причин технической креативности будет определенно неоднозначным. С учетом частных и общественных издержек, связанных с получением патентов и с патентными тяжбами, а также наличия многочисленных альтернатив патентам, мы не можем сказать ничего определенного об их влиянии на техническую креативность общества[149]. Возможно, патентная система была относительно второстепенным фактором вследствие «бесплатных завтраков», которые приносит технический прогресс, то есть вследствие того, что социальная прибыль от изобретения нередко многократно превышает затраты на его разработку. Соответственно, изобретателю совсем не обязательно получать всю социальную прибыль, обеспеченную его творением, или хотя бы ее большую часть: небольшой доли может быть вполне достаточно для того, чтобы его усилия окупились. Патентная система гарантирует изобретателю получение части прибылей в течение конечного времени, тем самым, как ни странно, поощряя в первую очередь маргинальные изобретения. Разумеется, при большом числе таких маргинальных изобретений они тоже могут оказывать существенное влияние на экономический рост. Еще более важно то, что патентная система поощряет делать такие изобретения, от которых не ожидается высокой социальной прибыли вследствие очень низкой ex ante вероятности успеха, то есть она поощряет разработку идей, представляющих собой радикальный отход от общепризнанной практики, иными словами, согласно нашей терминологии, – макроизобретений. Таким образом, патентная система играет важную роль при осуществлении тех ярких прорывов, когда чудаки срывают банк. Шерер (Scherer, 1980, p. 448) полагает, что это случается очень редко. Социальные издержки, лежащие на другой чаше весов, включают многие часы, истраченные талантливыми и оригинальными мыслителями на погоню за технологическим миражом, сулящим золотые горы.

Была ли патентная система фактором, поощрявшим технические изменения во время промышленной революции? Даттон (Dutton, 1984) полагает, что такая несовершенная патентная система, как британская, представляла собой лучший из всех возможных миров. В отсутствие патентов изобретатели лишились бы финансовых стимулов. Однако слишком строгое соблюдение патентного законодательства могло бы затормозить распространение изобретений. Изобретателям казалось, что патентная система защищает их лучше, чем это было в действительности. Но этот разрыв между оценкой эффективности ex ante и ex post мог оказаться полезным. Также и интуиция, вероятно, подсказывает экономисту, что людей нельзя дурачить слишком долго. Впрочем, если исходить из этой логики, Атлантик-сити уже давным-давно бы разорился. Более того, изобретательство не совсем аналогично игре, потому что по определению не бывает двух одинаковых изобретений, и следовательно, та информация, которую потенциальный изобретатель может извлечь из прошлого опыта, ограниченна. Соответственно, вполне могло быть так, что патентная система обманывала будущих изобретателей, заставляя их стараться сильнее, чем в том случае, если бы они знали, как малы их шансы на выигрыш. Если дело действительно обстояло таким образом, то патентная система решала поставленные перед ней цели.

Другой возможной причиной, благодаря которой технический прогресс в 1760–1830 гг. шел в Великобритании значительно быстрее, чем на континенте, служило то, что промышленная революция совпала с одной из самых бурных эпох в истории Европы. Если французская революция и последующие войны существенно замедлили технический прогресс на континенте, вполне могло быть так, что небольшое преимущество, достигнутое Великобританией к концу 1780-х гг., к 1815 г. превратилось в огромный разрыв исключительно вследствие этого обстоятельства. Факты не слишком подтверждают такую интерпретацию. В годы войн британским технологиям стало труднее пересекать Ла-Манш, а после 1806 г. торговые связи Великобритании как с ее заморскими владениями, так и с континентом оказались под угрозой. Как указывает Кардуэлл (Cardwell, 1971, p. 150), Великобритания обладала более передовой техникой, в то время как Франция была ведущей научной нацией. Научные идеи и литература по-прежнему приходили из-за Ла-Манша, однако обмен технологиями пал жертвой разрыва торговых связей в 1793–1815 годах. Более того, на континенте в целом и во Франции в частности политика и война поглощали творческую энергию талантливых людей, замедляя прогресс. Карьера некоторых изобретателей была прервана политическими событиями[150].

И все же Великая французская революция и наполеоновские войны привели к приходу к власти более прогрессивных правительств в Европе. Во Франции субсидировались прикладные исследования, выдавались премии за полезные изобретения, а такие учебные заведения, как Ecole Polytechnique (основанная в 1794 г.) и Ecole des Arts et Metiers (основанная в 1804 г. по инициативе Бонапарта), позволяли мобилизовать технические таланты на решение текущих задач, обычно определявшихся правительством. Аналогичные заведения были созданы в Праге (1806), Вене (1815), Цюрихе (1855) и нидерландском Делфте (1863). Ту же идею воплощали в себе горные школы, наподобие той, что была основана в 1840 г. в Леобене (Австрия). Кульминацией этого процесса стало создание знаменитых германских технических университетов, первый из которых был основан в 1825 г. в Карлсруэ. Более того, катастрофическое состояние международной торговли также давало континенту определенные преимущества. В течение двух десятилетий его индустрия была защищена от дешевых британских промышленных товаров, что создавало «тепличные условия» для развития ряда отраслей, особенно хлопчатобумажной. Однако, несмотря на временное избавление от британской конкуренции, в зарождающихся отраслях на континенте не произошло ничего подобного британской промышленной революции. Некоторые города – например, бельгийский Гент и Мюлуз во французском Эльзасе – до 1815 г. сумели завести у себя хлопчатобумажные предприятия, но им так и не удалось набрать такого же импульса, как в Ланкашире. И все же, благодаря блокаде и стимулам, создававшимся французским императорским правительством, на континенте был сделан ряд важных технических прорывов – включая процесс мокрого прядения льна, жаккардовый станок и производство свекловичного сахара.

Помимо политических событий, существует вопрос социального окружения, в котором работали изобретатели и новаторы. Например, во Франции лишь немногие изобретатели сумели разбогатеть или извлечь иную пользу из своих разработок. Мы уже упоминали о печальной судьбе Леблана и Аргана. Робер (изобретатель непрерывного процесса производства бумаги), Тимонье (изобретатель швейной машины) и Жуффруа (в 1783 г. построивший первый работоспособный пароход) также умерли в нищете. Клод Шапп, изобретатель семафорного телеграфа, в 1805 г. совершил самоубийство из-за финансовых затруднений. Другие, такие, как де Жирар и Брюнель, в конце концов эмигрировали. Исключением был Жозеф-Мари Жаккар, изобретатель ткацкого станка, носящего его имя, получивший пенсию и патентные отчисления и ставший своего рода национальной знаменитостью. Николя Аппер, изобретатель консервирования, был вознагражден более скромно, получив 12 тысяч франков от Французского общества поощрения промышленности, основанного Наполеоном. Разумеется, не всем британским изобретателям повезло так же, как Аркрайту или Уатту, но успех приходил к ним достаточно часто для того, чтобы в стране сохранялся постоянный интерес к изобретательству. Кажется, континент сильнее страдал от дефицита смелых предпринимателей, нежели от дефицита изобретателей. На континенте явно не хватало таких промышленников, как Веджвуд, Кроуши, Болтон или Стратт, в принципе не создававших новых технологий, но способных распознать потенциал чужих изобретений и принимавших энергичные меры к их освоению. Спорно, что Великобритания имела абсолютное преимущество в изобретателях и предпринимателях, она обладала относительным преимуществом в предпринимателях и квалифицированных работниках, и, соответственно, импортировала изобретения и изобретателей, одновременно экспортируя предпринимателей и мастеров в индустриальные анклавы на континенте[151]. До 1860 г. в числе крупнейших промышленников на континенте мы видим такие имена, как Джон Кокрил, Исаак Холден, Сэмюэль Листер и Уильям Малвени. Переселение технически искушенных и предприимчивых британцев на континент свидетельствовало не только о существовании неравновесия в первой половине XIX в., но и о работе уравновешивающих сил, обеспечивавших передачу технических новинок от лидеров к отстающим. Пока сохранялось это неравновесие, Великобритания пожинала квазиренту, источником которой служило ее временное преимущество. Этим объясняется запрет на трудовую эмиграцию квалифицированных рабочих (отмененный в 1825 г.) и на вывоз машин (отмененный в 1843 г.), хотя ни одна из этих мер не была особенно эффективной. Временное лидерство Великобритании в годы промышленной революции не отличалось от других периодов, когда европейский регион обладал временным техническим преимуществом над другими частями света. Невзирая на усилия, предпринимавшиеся властями лидирующего региона, европейские технические знания быстро становились достоянием других народов.

Как нам объяснить концентрацию технологических достижений в таких темпоральных (временных) кластерах, как промышленная революция? Если инновации возникают случайным образом и независимо друг от друга, то следует ожидать их более-менее равномерного распределения по времени. Различие между промышленной революцией и прежними кластерами технических изменений заключалось в той степени, в которой инновации влияли друг на друга. Во-первых, работал эффект подражания: многие пытались повторить успех Джеймса Уатта и Ричарда Аркрайта, достигших славы и богатства. Изобретения и усовершенствования приобрели, по крайней мере в некоторых кругах, респектабельность. Во-вторых, действовал эффект комплементарности: успешное решение одной проблемы почти всегда приглашало к следующему шагу, вдохновляя изобретателей на дальнейшую работу. Собственно, многие самые полезные изобретения представляли собой не более чем радикальные модификации прежних идей: это относится и к кортовскому процессу пудлингования и прокатки, и к двигателям Уатта и Тревитика, и к мюль-машине Кромптона. Ни одна из этих теорий типа «из одного вытекает другое» не в состоянии объяснить факт промышленной революции. Они лишь объясняют хронологическое распределение инноваций: в тех случаях, когда новаторы оказывают друг на друга серьезное влияние, весьма вероятна концентрация успешных изобретений в темпоральных кластерах. Как показали Массон и Робинсон (Musson and Robinson, 1969), такие кластеры могут возникать в тех случаях, когда непрерывное взаимодействие – так сказать, «перекрестное опыление» – изобретателей, ученых и предпринимателей порождает критическую массу инноваций. Разумеется, феномен кластеров наблюдается не только в технической сфере: на память сразу же приходят голландская живопись XVII в. и австрийская музыка XVIII–XIX вв. Хотя таланты могут появляться через равномерные промежутки времени, это, несомненно, не относится к возможностям их реализации. В 1770–1830 гг. в Великобритании почти не было значительных художников. Если не считать кластера писателей и поэтов-романтиков, ключевую роль играли инженеры, ученые и политэкономисты.

Сферой, практически выпавшей из поля зрения исследователей, занятых поисками ответа на вопрос «почему Англия была первой?», является политическая экономия технических изменений. В эпоху промышленной революции многие, разделяя заблуждение, существовавшее в течение столетий, опасались того, что машины лишат людей работы[152]. Более обоснованным был страх перед убытками, угрожавшими почтенным фирмам в механизировавшихся отраслях. Во многих сферах – от надомного ткачества и гужевых перевозок до кузнечного дела – промышленная революция вынуждала фирмы играть по ее правилам или выходить из дела вследствие конкуренции. Сопротивление инновациям с большей вероятностью исходило со стороны существующих фирм, нежели со стороны рабочей силы (хотя в случае ремесленников и ткачей-надомников это различие, вероятно, было не очень четким). Технический прогресс уменьшает богатство обладателей капитала (денежного или гуманитарного), который связан со старыми технологиями и с трудом поддается переводу в новые технологии. Поэтому наиболее сильное сопротивление наблюдалось в таких старых отраслях с интенсивным использованием навыков, как набивка и отделка шерстяных тканей.

Сопротивление инновациям усугублялось тем фактом, что выгода от инноваций в эпоху промышленной революции доставалась потребителям (которым очень трудно сплотиться ради совместных политических действий), а издержки обычно несло сравнительно небольшое число людей, во многих случаях уже имевших свои организации или знавших друг друга и живших в одной местности. Проигравшие могли либо прибегать к экстралегальным методам (бунты, уничтожение машин, личное насилие против новаторов), либо пытаться остановить технический прогресс с помощью политической системы. Так или иначе, насаждение технического прогресса порой выливалось в социальную борьбу, и решения, которые должны были выноситься рыночными силами, отдавались на откуп политикам и судьям. В этом отношении технические изменения были аналогичны свободной торговле. Вследствие рассеянности выгод и концентрации издержек свободная торговля всегда находилась под угрозой и обычно сохранялась на протяжении недолгого времени. И несмотря на то, что нам известно, какие силы стоят за наблюдаемыми процессами, всегда трудно предсказать последствия или хотя бы полностью разобраться в причинах конкретного исхода. Ясно лишь то, что в 1750–1850 гг. британская политическая система неизменно принимала сторону победителей – это касалось и технического прогресса, и во все большей степени свободной торговли. Накануне промышленной революции большинство активов британского правящего класса было вложено в недвижимость и в сельское хозяйство; фабрики и машины ничем ему не угрожали.

Опять же, различие между Великобританией и континентом представляло собой вопрос степени, заключаясь в мелочах. Известны многочисленные примеры агитации против машин в Великобритании до и во время промышленной революции. В 1551 г. парламент запретил механические ворсовальные станки, применявшиеся при отделке шерстяных тканей. Гильдия чулочников так яростно сопротивлялась внедрению вязальной рамы Уильяма Ли (1589), что ее изобретатель был вынужден покинуть Великобританию. В 1638 г. король наложил запрет на использование в Великобритании лентоткацких станков. «Челнок-самолет» Джона Кея (1733) вызвал ожесточенное противодействие со стороны ткачей, опасавшихся потерять средства к существованию. В 1768 г. 500 пильщиков напали на механическую лесопилку в Лондоне. Жестокие бунты сотрясали Ланкашир в 1779 г., а в 1792 г. была сожжена манчестерская фирма, первой освоившая механический ткацкий станок Картрайта. Утверждается, что ее разрушение «на несколько лет задержало развитие механического ткачества в этом регионе» (Stevenson, 1979, p. 118). Не исключено, что сильное сопротивление передовым технологиям производства пряжи и тканей из шерсти на юго-западе Англии – особенно в Уилтшире и Сомерсете, – являлось одной из причин, по которым основные центры шерстяной промышленности переместились в северные графства. В 1811–1816 гг. Мидлендс и промышленные графства стали ареной «луддитских» бунтов, в ходе которых был нанесен большой урон станкам. В 1826 г. состоялся трехдневный бунт ткачей-надомников в нескольких ланкаширских городах, а в 1830 г. на юге Англии развернулось движение «капитана Свинга» против использования молотилок в сельском хозяйстве.

По большому счету все эти попытки были безуспешными. Ворсовальные и лентоткацкие станки, вязальные рамы и «челноки-самолеты» в итоге были освоены британской промышленностью (хотя, возможно, не так быстро, как это могло бы произойти). Законы, запрещавшие машины, оставались неэффективными. В XVIII в. правительство постепенно занимало все более жесткую позицию по отношению к группам, пытавшимся воспрепятствовать техническому прогрессу. В 1769 г. Парламент издал строгий закон, в котором преднамеренное уничтожение машин объявлялось уголовным преступлением, караемым смертью. В 1779 г. армия подавляла ланкаширские бунты, а настроения властей хорошо выражались в резолюции, принятой мировыми судьями Престона: «Единственной причиной крупных бунтов были новые машины, используемые в хлопчатобумажной промышленности; тем не менее их установка стала большим благом для страны [и] разрушение их в нашей стране приведет лишь к тому, что их заведут у себя другие страны… к серьезному ущербу для британской торговли» (цит. по: Mantoux, [1905] 1961, p. 403). Во время луддитских бунтов 1811–1813 гг. британское правительство выставило против восставших 12 тысяч солдат – больше, чем числилось в Пиренейской армии Веллингтона на момент ее создания в 1808 г. Восстания луддитов жестоко подавлялись и обычно завершались казнями и высылками.

Не более удачными были и попытки остановить промышленную революцию юридическими методами. В 1780 г. хлопкопрядильщики подали в парламент петицию с просьбой о запрете хлопкопрядильных станков, но комитет, назначенный для рассмотрения этого вопроса, отверг петицию. В 1794 г. шерстечесальщики выступали против гребнечесальной машины, изобретенной Эдмундом Картрайтом, однако предприниматели снова одержали верх. Такая же участь постигла и все прочие петиции, включая ту, в которой требовалось запретить ворсовальный станок на основании закона 1551 г. (Mantoux, [1905] 1961, p. 403–408). В 1803–1809 годах в шерстяной отрасли разгорелась битва между промышленниками и рабочими по поводу отмены старинных уставов и правил, рассматривавшихся промышленниками как тормоз для внедрения новых технологий. В 1809 г. эти законы были отменены (Randall, 1986). В 1814 г. был отменен и действовавший 250 лет Ремесленный устав, несмотря на требования ремесленников, пытавшихся защитить свою профессию. Дело рабочих было политически безнадежно. При всей убедительности аргумента о том, что запрет на новые машины приведет лишь к их распространению за рубежом, это был лишь один из факторов. Главную роль в британской политике играли классы собственников, которые могли не опасаться того, что новая техника уменьшит стоимость их активов. Более того, положение многих работников в традиционном секторе первоначально не ухудшилось. Хотя некоторые трудящиеся, например ткачи-надомники и вязальщики, в результате механизации лишились работы, многие рабочие, из-за машин оставшиеся без куска хлеба, в итоге пошли на фабрики. Некоторые надомные отрасли, производившие товары, которые дополняли продукцию фабрик или служили для них сырьем, благодаря новым технологиям долгие годы только процветали, пока не настала и их очередь конкурировать с машинами. В этом отношении список бунтов и волнений, при всей его внушительности, обманчив. Большинство инноваций внедрялось без особых проблем, и не всякие проблемы обязательно отражали возмущение появлением новых машин[153].

Сильно ли отличалась ситуация на континенте? Как и в Великобритании, источником сопротивления здесь служили гильдии квалифицированных работников и неквалифицированные трудящиеся, опасавшиеся безработицы. До французской революции ремесленным гильдиям, все еще существовавшим в большинстве регионов, удавалось сдерживать распространение некоторых новых технологий. В частности, это достигалось путем прямого запрета изобретений, угрожавших устоявшимся интересам. Лентоткацкий станок, известный в Англии как голландский или механический станок, столкнулся с сопротивлением по всему континенту, в противоположность Ланкаширу, где он быстро распространился после 1616 г. (Wadsworth and Mann, 1931, p. 104). Гильдии Бранденбурга успешно препятствовали внедрению вязальной рамы на протяжении значительной части XVIII века. Во Франции и в других странах успешное противодействие внедрению новых технологий наблюдалось в ряде отраслей, включая набивку тканей и хлопчатобумажную промышленность[154]. Старые городские гильдии все чаще создавали помехи для технического прогресса, выражавшиеся не столько в открытом сопротивлении, сколько в огромном количестве предписаний и запретов, касающихся сырья и производства[155]. Например, согласно этим предписаниям цирюльнику Ричарду Аркрайту было бы проблематично основать хлопкопрядильную мастерскую. Однако влияние гильдий в XVIII в. уже уменьшалось. После 1760 г. гильдии начали сдавать позиции в Германии и Франции, а в 1784 г. они были отменены в южных Нидерландах. Французская революция привела к их отмене в 1791 г. во Франции, а впоследствии и на территориях, захваченных французами. К 1815 г. на всем континенте гильдии либо лишились всякого влияния, либо были полностью отменены. Политические потрясения и смуты 1790–1815 гг., представлявшие собой цену за избавление от отживших институтов, отчасти могут объяснять задержку с освоением некоторых технологий в Европе. С другой стороны, в долгосрочном плане революция очистила континент от обломков старого режима, обеспечив Европе возможность вслед за Великобританией со временем осуществить революцию в своей производственной системе.

Не то чтобы на континенте слабо сопротивлялись инновациям. Страх перед структурной безработицей хорошо заметен в cahiers 1789 г. (жалобах, адресованных Генеральным штатам). В 1788–1791 гг. рабочие неоднократно бунтовали, протестуя против машин, в которых они видели угрозу своим заработкам. В летние месяцы 1789 г. рабочие громили машины в Руане, а затем и в других городах, включая Париж и Сент-Этьен. Гнев бунтовщиков был направлен на прядильные машины, ввезенные из Великобритании, и на станки местного производства, например, для изготовления вил. Хотя эти волнения постепенно утихли, причиненный ими ущерб мог ощущаться в течение долгого времени. По словам одного историка (McCloy, 1952, p. 184), «бунтовщики… перевели стрелку часов, по крайней мере в промышленности, примерно на двадцать лет назад, так как лишь после завершения войн… Франция сумела снова завести у себя такие машины». И все же после революции, при сильном и прогрессивно настроенном наполеоновском правительстве, оппозиция новым технологиям выглядела на континенте не менее беспомощно, чем в Англии[156]. Лионские ткачи тщетно сопротивлялись внедрению жаккардового станка в первом десятилетии XIX в. (Ballot, [1923] 1978, p. 379). Десятилетием спустя с определенным сопротивлением столкнулись во Франции приспособления для стрижки шерсти. Тем не менее некоторые исследователи полагают, что луддизм, «несомненно, не мог замедлить освоение машин французской промышленностью» (Manuel, 1938).

Однако было бы ошибкой отождествлять то, что обычно называется луддизмом (бунт против машин), с рациональным сопротивлением новой технике со стороны групп, которым грозили убытки в случае ее внедрения. Во-первых, к разрушению машин нередко прибегали просто потому, что машины были удобной и уязвимой целью при трудовых конфликтах, а не только из-за возмущения воплощавшимися в них конкретными новыми технологиями. Что еще более важно, сопротивление новой технике нередко принимало скрытые формы, с трудом поддающиеся выявлению. В недавних исследованиях по социальной истории подчеркивается высокая организованность французских рабочих. После 1815 г. место гильдий заняли «общества взаимопомощи», нередко втайне игравшие роль профессиональной обороны. Мелкие независимые мастера зачастую поддерживали незаконные союзы в борьбе с предпринимателями-новаторами, с целью сокращения издержек переходившими на машины (Sewell, 1980, p. 182). В 1895 г. эти общества насчитывали почти 400 тыс. членов (Shorter and Tilly, 1974, p. 176)[157]. Необходимость задобрить квалифицированных ремесленников вполне могла иметь своим следствием выбор Францией технологий, отличавшихся от британских. Так, французская индустрия, возникшая в XIX в., по-прежнему основывалась на мелком ручном производстве, ориентированном на более-менее местные рынки. Некоторые историки экономики объясняют это различие между Великобританией и Францией разницей в темпах роста населения, однако нельзя же до бесконечности возлагать ответственность на демографические процессы. Таким образом, технический процесс во Франции в большей степени, чем в Великобритании, должен был учитывать интересы ремесленников и находить компромисс между традиционными навыками и потребностями современных заводов. В Бельгии, Швейцарии, Чехии и долине Рейна сопротивление новой хлопкопрядильной технике потерпело крах. С другой стороны, в Нидерландах рабочие неоднократно разрушали машины на текстильных предприятиях на юге страны. Хотя подобных инцидентов было немного, они вполне могли удерживать предпринимателей от установки нового оборудования.

Технический прогресс являлся результатом сотрудничества многих наций, помимо Великобритании, преимущества которой носили количественный и преходящий характер. Тем не менее мы можем извлечь важные уроки из сравнения тех путей, которыми шли страны Европы в 1750–1914 гг. Их сопоставление позволит пролить некоторый свет, например, на причины, по которым как будто бы соблюдается закон Кардуэлла, согласно которому никакая экономика не способна оставаться технологически креативной в течение длительного времени. Британия, колыбель технологий, из которых выросла промышленная революция, утратила свое лидерство в конце XIX – начале XX вв. Хотя историки экономики до сих пор дискутируют о том, замедлилось ли ее развитие до или после 1900 г., нет никаких сомнений, что в 1914 г. самые передовые технологии создавались уже в других странах.

* * *

Политическая экономия технических изменений остается почти не изученной сферой. Некоторым наблюдателям технический прогресс напоминает жизненный цикл человека: юношеская энергия сменяется осторожностью, присущей людям в летах, за которым следует немощность старческого или «климактерического» возраста. Для того чтобы подобный антропоморфный образ имел экономический смысл, он нуждается в конкретизации. Общества представляют собой совокупные образования и стареют не так, как отдельные люди. Если мы хотим понять, почему затухает инновационный огонь, то должны предложить модель, в которой технический прогресс создает условия для своего собственного угасания. Во-первых, вспомним, что социальные издержки инноваций частично обусловлены процессом «творческого разрушения». Шумпетер, популяризовавший это понятие, связывал его с капитализмом, но в реальности оно представляет собой неотъемлемую часть технического прогресса при любом экономическом режиме. Постоянное устаревание определенных негибких активов, имеющих вид как физического, так и гуманитарного капитала – вот та цена, которую общество платит за непрерывный прогресс. В той мере, в которой группы, выигрывающие от внедрения новых технологий, совпадают с группами, расплачивающимися за убытки (не превышающие величину прибыли), сопротивление техническому прогрессу будет слабым. Чем сильнее несовпадение двух этих групп, тем больше у проигравших окажется стимулов к тому, чтобы встать на пути у прогресса. Представляется вероятным, что ключевым фактором здесь является устаревание гуманитарного капитала, потому что его гибкость резко снижается к концу жизненного цикла. Но заметную роль играет и физический капитал. Впрочем, до тех пор, пока гарантирован свободный вход в отрасль, способность любой группы помешать внедрению новых технологий останется ограниченной. Таким образом, «жизненный цикл» технически развитого общества будет состоять из трех этапов. Первый из них – этап молодости, на котором новой технике удается заменить прежнюю технику благодаря своей более высокой эффективности. Этот этап соответствовал периоду с 1760 по 1830 гг. в Великобритании. Далее следует этап зрелости: новая техника доминирует, однако творческое разрушение, вызываемое новыми технологиями, взимает с общества все более высокую дань, вынуждая слои, все еще контролирующие ситуацию, принимать все более серьезные меры к своей защите. Для третьего этапа характерно наличие социальных или политических механизмов, защищающих успевшую устареть технику от инноваций. Если они работают успешно, общество лишается технологической креативности. Если они не выполняют своих задач, цикл начинается заново.

Имеет ли такая схематическая теория жизненных циклов хоть какую-то ценность? Ее предсказательные возможности очень ограниченны: не имея дополнительной информации, мы не сможем сказать, сколько времени общество будет обладать креативностью, каким образом оно ее утратит и сможет ли когда-нибудь ее вернуть. Однако, подобно большинству теоретических моделей, эта модель подсказывает экономисту-эмпирику и историку экономики, где искать конкретные факты. Обществам, впадающим в консерватизм после завершения креативного периода, приходится бороться с инновациями, создавая механизмы, не позволяющие существующим фирмам брать на вооружение новые идеи, препятствуя входу потенциальных новаторов в окостеневшие отрасли и пресекая проникновение новых идей из-за границы. Япония в 1638 г. практически закрыла свои рубежи для европейцев. Как мы видели, исламский мир и Китай пытались оградиться от западного влияния, прибегая к сочетанию идеологических и запретительных мер. Однако на самом Западе подобная оборона нередко принимала менее явные формы. Протекционистские тарифы столетиями обеспечивали выживание устаревших технологий (под предлогом необходимости смягчить тяготы переходного периода). С помощью гильдий, профсоюзов, ассоциаций производителей и лицензионных требований насаждался конформизм и предотвращалось появление новых людей с новыми идеями. По мере возрастания требований к объему основного капитала в промышленности новым барьером на пути новых идей и новых технологий становилось ограничение кредитов[158].

В поздневикторианской Великобритании новый правящий класс, пришедший к власти, защищал свои позиции, оградив британскую элиту от проникновения в ее ряды точно таких же предпринимателей, какие являлись ее прародителями. Он пытался перекроить иерархию ценностей, намереваясь вернуть производство и технику на то непрестижное место, которое они занимали в течение столетий до промышленной революции. Подобные попытки в целом были безуспешными. Вследствие конкуренции с другими индустриальными державами и внутренней конкуренции между британскими фирмами Великобритания никак не могла избежать второй промышленной революции. Однако британцы пытались осуществить вторую промышленную революцию с помощью тех орудий, которыми делалась первая, подобно тому, как генералы ведут новую войну, применяя тактику предыдущей войны. Систематическое использование молодых естественных наук тормозилось сохранявшимися традициями любительства и дилетантизма и практически полным отсутствием технического образования. Основным механизмом передачи навыков по-прежнему было обучение в процессе работы. Изобретения по большому счету оставались уделом талантливых людей со стороны, а британские ученые (за исключением нескольких выдающихся фигур, таких как Чарльз Парсонс) были так же слабо вовлечены в исследование новых возможностей, как и в организацию повседневного производственного процесса. Как мы видели, Великобритания не утратила свою ключевую позицию в сфере изобретений, но эта позиция представляла собой полную противоположность по сравнению с ситуацией вековой давности: на пике первой промышленной революции страна была нетто-импортером технологий, а после 1850 г. превратилась в их экспортера. Технологическая креативность, понимаемая как использование новых идей в производстве, начала утрачивать в Британии свои прежние темпы. Сами идеи продолжали появляться, но экономическое окружение постепенно лишалось восприимчивости к ним.

Неожиданным орудием, взятым на вооружение правящей элитой, оказалась система образования. Английские публичные школы открыли свои двери для представителей новой элиты, но старательно избегали давать им такое практическое образование, которое бы позволило им стать угрозой для технического статус-кво. Те, кому представилась возможность получить образование, обычно отдавали предпочтение свободным профессиям. Система образования, никогда не являвшаяся самым прогрессивным из британских институтов, сопротивлялась включению прикладных наук в свое расписание[159]. Старая британская традиция неформального обучения оставалась основным средством передачи технической информации. Напротив, в большинстве других европейских страны были созданы технические школы, игравшие ключевую роль в ходе догоняющего развития. Выпускники немецкой Technische Hochschule вызывали у британских бизнесменов изумление и все более серьезные опасения в отношении грядущей конкуренции (Ashby, 1958, p. 795; Julia Wrigley, 1986, p. 172–173). Как мы видели ранее, аналогичные школы существовали в Нидерландах (Делфт), в Швейцарии (Цюрих) и во Франции (например, Institut Industriel du Nord в промышленном городе Лилле).

Вряд ли кто сможет утверждать, что решающую роль здесь играли только факторы спроса: среди англичан наблюдался большой интерес к научным и техническим достижениям, которые во второй половине XIX в. им все чаще приходилось импортировать. Так, Британская ассоциация содействия развитию науки заказала фон Либиху его знаменитый трактат 1840 г., после перевода на английский с энтузиазмом встреченный британской публикой. Ученика Либиха Августа фон Хофмана пригласили в Лондон преподавать химию в Королевском химическом колледже и консультировать как частные компании, так и британское правительство. Но после возвращения Хофмана в Германию в 1865 г. и особенно после Парижской выставки 1867 г. стало ясно, что Британия переходит в отстающие. Как писал в 1867 г. один англичанин, на Парижской выставке «сложилось поразительно единодушное мнение о том, что наша страна проявляет мало изобретательности и почти не развивает свою промышленность… Единственная причина этого, по всеобщему убеждению, состоит в том, что Франция, Пруссия, Австрия, Бельгия и Швейцария обладают хорошими системами производственного образования… которого нет в Англии» (цит. по: Ashby, 1958, p. 789). Для решения этой проблемы неоднократно назначались королевские комиссии и специальные комитеты, единодушно рекомендовавшие расширить масштабы и повысить качество научного и технического образования. Научное образование существенно улучшилось, но техническим колледжам пришлось ждать принятия Закона 1889 г. о техническом обучении. В течение всего этого времени главным аргументом, перевешивавшим все прочие доводы, было убеждение сторонников технического образования в том, что без такой системы Великобритания не сможет конкурировать с другими нациями. Как мы уже неоднократно видели, наличие государств-конкурентов представляло собой самый эффективный противовес силам технической реакции.

Разумеется, слабость британского технического образования не следует наивно объяснять каким-либо коварным заговором сторонников статус-кво. С другой стороны, понятно, что существовавший политический и экономический строй почти ничего бы не выигрывал в случае усилившегося государственного вмешательства, которое требовалось для того, чтобы привести британское техническое образование в соответствие с континентальным. Подобно тому, как этот строй успешно противодействовал государственному вмешательству, принимавшему вид протекционистских тарифов, точно так же он сопротивлялся и росту расходов на образование. Однако консерватизм не только заразил университеты и правительство, но и проник на производство. Созданию и распространению технических школ противодействовало то, что Ландес называл «мистикой практического опыта» – идеей о том, что технические навыки можно приобрести только на рабочем месте, но никак не при получении формального образования. Деловой мир пытался создать «сеть старых приятелей» в попытке подкупить или оставить за бортом тех, кто покушался на технический статус-кво. Был возрожден «джентльменский менталитет» – не в качестве причудливой черты британского характера, а в качестве механизма обороны от тех, кто готов был сделать с британской элитой то же, что ее деды столетием ранее сделали с предыдущей элитой. Прибыль снова становилась источником стыда, а не гордости[160]. Прибегали также к тактике кооптации будущих бунтарей в ряды старой элиты, принимая их в публичные школы и университеты при условии, что они не станут раскачивать лодку. С теми, кто не был на это согласен, обращались как с социальными изгоями. Даже такие люди, как Уильям Перкин и Эдвард Николсон (также занимавшийся химическими красителями), нажившие состояние благодаря научной работе, впоследствии решили полностью посвятить себя чистым исследованиям.

Во второй половине XIX в. трудящиеся также проникались все более отрицательным отношением к машинам, однако объектом их стремлений, помимо желания защитить свои специальные навыки, являлись более высокие заработки и улучшение условий труда. Альфред Гоббс, американский изготовитель замков, использовавший при их производстве взаимозаменяемые детали, в 1857 г. констатировал: «важным препятствием, помешавшим внедрению машин бирмингемскими оружейниками, являлось сопротивление работников подобным новшествам». Джозеф Уитворт в своем докладе 1854 г. о различиях между американской и британской промышленностью подчеркивал, что британские рабочие относятся к новой технике намного враждебнее, чем американские рабочие, поскольку первые имеют более высокую квалификацию, лучше организованы и менее мобильны (Rosenberg, ed., 1969). Внедрение швейных машин было запрещено в Нортхэмптоне, центре обувной промышленности, после трех забастовок, произошедших в конце 1850 гг.; новая техника не была допущена также в некоторые центры ковроткачества, печати, стеклоделия и металлообработки, где она сталкивалась с решительным сопротивлением (Samuel, 1977, p. 9–10, 33). Однако в большинстве случаев противодействие принимало форму жесткого торга за изменение заработной платы и условий труда вследствие изменения производственных условий.

Лазоник (Lazonick, 1979, 1986) подробно показывает, каким образом сильным британским профсоюзам XIX в. удалось повлиять на инновационный процесс, а впоследствии и создать атмосферу враждебности к техническим изменениям. Сильные позиции квалифицированных рабочих делали весьма затратным внедрение новых машин в хлопчатобумажной отрасли – дряхлеющем флагмане британской индустрии. В частности, рабочие-прядильщики вынуждали капиталистов сохранить систему «смотрителей», возникшую в первой четверти XIX в. В соответствии с этой системой капиталист делегировал часть полномочий по надзору за работниками и по их найму специальному рабочему, отвечавшему за мюль-машину. Эта система не смогла воспрепятствовать внедрению самодействующего станка, хотя, возможно, затормозила этот процесс и помешала капиталистам использовать новое устройство для укрепления своих позиций по сравнению с позициями рабочих. Впрочем, к 1880-м гг. мюль-машина исчерпала свои возможности, а кольцепрядильная машина так и не проникла в Британию. Лазоник (Lazonick, 1987, p. 303) приходит к выводу о том, что «кровные интересы – и в частности, участие британских рабочих в производственном контроле и сыгранная ими роль в исторически сложившейся недоразвитости британского менеджмента – встали на пути… распространения передовых производственных методов». Все это не обязательно становилось непосредственной причиной неэффективности, понимаемой в узком экономическом смысле как неудачное распределение ресурсов. Следует вспомнить слова Кардуэлла (Cardwell, 1972, p. 193) о том, что поздневикторианская Британия потерпела неудачу не в экономике, а в сфере науки и техники[161].

Экономики, достигшие третьего этапа технологического жизненного цикла, могут выбирать различные защитные механизмы, в зависимости от своей политической системы и социальных обычаев. Влиятельного правителя можно склонить либо к защите статус-кво, либо к поддержке сил прогресса. Иногда удается достигнуть компромисса. В результате последствия становятся неопределенными, а технологически креативные этапы жизненного цикла могут удлиняться или сокращаться. Тем не менее политический механизм этого типа способен пролить некоторый свет на силы, скрывающиеся за законом Кардуэлла. Эти механизмы невозможно описать более конкретно, не имея более точного представления о сложных повторяющихся играх между теми, кому технические изменения выгодны, и теми, кому они не выгодны. Однако ясно то, что эта игра структурирована особым образом. Всякий раз, как появляется какая-либо новая техника, она вынуждена вступать в борьбу с существующим статус-кво и может победить в этой борьбе с вероятностью p. В случае победы она становится доминирующей и, в свою очередь, на следующем этапе сама окажется под ударом. Если же она проиграет, то силы реакции создадут новый антитехнический набор институтов, одолеть который будет гораздо сложнее, то есть в следующем раунде игры вероятность победы новой техники будет равна p', где p'< p. Не исключен вариант, когда p'= 0, то есть общество навсегда оставит у себя прежнюю технику, и победа статус-кво приведет к созданию подлинно замкнутого государства. Впрочем, есть причины полагать, что этим дело не исчерпывается. Во-первых, как p, так и p', вероятно, будут зависеть от соотношения между потерями и приобретениями, связанными с переходом на новую технику. Более резкие перемены увеличат и потери, и приобретения, но не обязательно pari passu, вследствие чего у достаточно передовой техники будет шанс на победу над реакционными институтами. Более того, в глобальном окружении p' зависит от величины разрыва между реакционными и прогрессивными экономиками. В какой-то момент этот разрыв станет нетерпимым и реакционные силы потерпят поражение, как произошло в Японии в 1868 г. и – не так быстро – в Китае после 1898 г.

Альтернативный способ понять, почему периоды технологической креативности не продолжались бесконечно и обычно быстро заканчивались, основывается на связи между структурой рынка и инновациями. Экономисты в течение многих лет обсуждали гипотезу Шумпетера; обзор литературы по этому вопросу можно найти в других работах (Kamien and Schwartz, 1982; Scherer, 1980, ch. 15; Baldwin and Scott, 1987). Вкратце, Шумпетер утверждал, что «самым мощным двигателем технического прогресса» являются крупные фирмы, обладающие значительным рыночным влиянием, а не идеально конкурентные фирмы (Schumpeter, 1950, p. 106). Свободный вход на рынок, по его мнению, несовместим с экономическим прогрессом, основанным на технических изменениях. По большей части эта дискуссия имеет сомнительное отношение к тому, что происходило до 1914 г. Еще менее уместны ссылки на другую версию этой гипотезы, выдвинутую Гэлбрейтом, пытавшимся связать размер фирмы со склонностью к инновациям[162]. До 1850 г. крупные фирмы встречались крайне редко и производство осуществлялось главным образом семейными предприятиями, нередко использовавшими труд домашней прислуги и наемных работников. Поэтому представляется маловероятным, чтобы размер фирм являлся принципиальным фактором, объяснявшим развитие техники в эпоху до нового времени. В любом случае Шумпетер вел речь не о размере, а о степени конкуренции. В этом отношении мы видим в истории намного больше разнообразия. Мелкие фирмы не гарантируют конкурентоспособности. Если фирмы обслуживают достаточно небольшой рынок (то есть транспортные издержки достаточно высоки), то даже один-единственный кустарь может стать монополистом. Более того, в отраслях с конкуренцией могут создаваться предохранительные механизмы, сглаживающие остроту конкуренции и в определенной степени превращающие отрасль в монополию. В Европе эту задачу в течение многих столетий определенно выполняла система гильдий, хотя она была создана с другими целями. В XIX в. конкурентное давление ослаблялось посредством картелей, профессиональных ассоциаций, государственного регулирования и неписаных джентльменских соглашений, определявших, какое поведение пристало бизнесмену. Идеальная конкуренция наблюдалась редко. Ход игры регулировался ограниченным набором правил, способствовавших инновациям в одни эпохи сильнее, чем в другие.

Современная эмпирическая литература, описывающая рыночную структуру, наиболее благоприятную для технических изменений, по большей части неубедительна и порой противоречива. Исторические факты тоже не слишком нам помогут. После 1750 г. англосаксонские экономики в целом были более конкурентными по сравнению с прочими; картели и формальные препятствия для выхода на рынок встречались на континенте намного чаще. В Германии и Австрии государство в конце XIX в. поощряло и навязывало создание картелей; в США после 1890 г. они были запрещены, а в Великобритании являлись экстралегальными – их не запрещали и не поощряли. Однако на практике большинство британских фирм оставались мелкими, а британская промышленность по-прежнему носила фрагментированный и децентрализованный характер. Сами по себе эти различия не означают, что на континенте конкуренция была менее развита, чем в Великобритании или США. Более того, история технических изменений в 1750–1914 гг. едва ли подтверждает простую гипотезу Шумпетера. Великобритания, будучи наиболее конкурентной экономикой, первоначально имела инновационные преимущества, но после 1870 г. утратила их в состязании с европейским континентом и США. Либо мы неверно измеряем степень конкуренции и Великобритания в конце XIX в. в реальности была менее конкурентной экономикой, чем кажется, либо новая техника, появившаяся в ходе второй промышленной революции, в этом отношении принципиально отличалась от прежней техники. Такие изобретения, как химические красители, двигатель внутреннего сгорания, электроприборы и сталь, могли стать пригодными к использованию лишь после длительного процесса разработки и многочисленных усовершенствований. В этом смысле менее конкурентные германские олигополии, возглавлявшиеся немногочисленными, но мощными инвестиционными банками, а также крупные фирмы, возникавшие в США в конце XIX в., могли обеспечивать более оптимальные условия для технических изменений (Mowery, 1986).

Несмотря на неубедительность литературы о связи между структурой рынка и инновациями, мы можем почерпнуть из нее кое-какие дополнительные соображения о причинах, по которым выполняется закон Кардуэлла. Взаимосвязь между техническими изменениями и рыночной структурой носит взаимно-обратный характер. Считается, что рыночная структура влияет на технологическую креативность отрасли или всей экономики, однако технические изменения тоже сказываются на структуре рынка. Результаты этого взаимодействия также будут неопределенными. Некоторые виды технических изменений обычно ведут к усилению конкуренции – улучшение транспорта и связи подрывает силу локальных монополий, переход на электричество способствовал уменьшению оптимального размера фирмы, а новые виды продукции вступают в конкуренцию со старыми. Изменения другого типа (например, патенты) усиливают экономию за счет масштаба и создают препятствия для входа в отрасль. Однако все это приводит нас к поразительному выводу: каким бы ни был характер взаимоотношений в данной модели, из нее следует, что технические изменения с высокой вероятностью окажутся эфемерными. Крайне упрощенного варианта этой модели будет достаточно для того, чтобы показать, как взаимосвязь между размером фирмы и техническими изменениями может объяснить закон Кардуэлла. Предположим, что существуют только два типа рыночных структур: тип i, благоприятствующий техническим изменениям, и тип j, который им не способствует. Этот рейтинг рыночных структур в соответствии со степенью их содействия техническим изменениям сам по себе зависит от используемой техники, а технические изменения могут привести как к смене структуры i на структуру j, так и к перемене их мест в рейтинге. Предположим, что у нас имеется рыночная структура i, в которой происходят технические изменения. Мы можем получить один из четырех возможных результатов: 1) в течение следующего периода сохранится преобладание рыночной структуры i, которая станет еще более благоприятной для технических изменений; 2) в течение следующего периода структуру i сменит структура j при сохранении их прежнего рейтинга; 3) в течение следующего периода сохранится структура i, но рейтинг изменится; 4) в течение следующего периода произойдет переход от структуры i к структуре j, но теперь именно последняя будет более благоприятной для технических изменений. В случаях 1 и 4 прогресс продолжится; в случаях 2 и 3 техническое развитие остановится. Если все четыре исхода считаются случайными событиями, имеющими вероятность выше нуля, то процесс развития неизбежно придет к концу, когда мы получим результат 2 или 3[163]. Впервые анализ подобных марковских процессов применительно к шумпетеровской динамике был проведен в работе Futia (1980), где показано, каким образом легкость входа в отрасль и технические возможности определяют структуру отрасли и вероятность технического прогресса. Эти исследования можно продолжить с целью дальнейшего изучения идеи Шумпетера о том, что технические изменения имеют преходящую природу.

При исследовании технического прогресса встает вопрос о том, какое состояние считать нормальным: креативность или стагнацию? От ответа на этот вопрос зависит, что именно подлежит объяснению: периоды прогресса или периоды стагнации. На этот вопрос невозможно ответить на основании одних только исторических фактов. Очевидно, периоды технических изменений являлись в истории человечества исключением, а не правилом. Однако в результате промышленной революции настоящее и будущее могут оказаться принципиально иными. С другой стороны, «ловушка Кардуэлла» выглядит слишком распространенным явлением для того, чтобы заранее делать подобные выводы.

Предыдущая главаГлава 38 из 41Следующая глава