Будем революционерами и политиками.
Неутомимые хулители Робеспьера упрощают работу историка, позволяя частично разграничить сферы его деятельности и размышлений. С одной стороны, мы видим Робеспьера-одиночку, похожего на патологического шизофреника, изобретателя настолько неосуществимой с политической точки зрения утопии, что при столкновении с реальностью она не может не повлечь тысячи жертв, того самого Террора, приписываемого Неподкупному, опасному идеалисту, опередившему время, и предтече тоталитарных режимов XX века. С другой стороны, перед нами, напротив, убожество и макиавеллиевская мелочность «человека-кошки», якобы диктующая его поведение, но умело спрятанная за тщательно дозируемой риторикой. Под предлогом улучшения участи народа он стремился установить личную диктатуру а-ля Кромвель конца XVIII века и надеялся в конце концов сделаться королем, женившись на дочери Людовика XVI.
Мы не беремся двигаться по центральной аллее истории, проложенной склонными к преувеличениям современниками Робеспьера, или предлагать иной вариант Робеспьера. Скорее это попытка поймать на слове ненавистников этого члена Конвента, два столетия чернивших его тень, чтобы понять, что в мыслях и поступках Робеспьера сделало его буквально неприемлемым для мно- гих традиций мысли, и прежде всего потому, что он помещается в сердцевине «современной политики», в центре нынешнего «полиса» (polis), этого изобретения Революции, драматическим образом порожденного в военное время, когда между сентябрем 1792 и июлем 1794 годов, чуть менее двух лет, бушевали две войны, гражданская и внешняя.
Нравится это или нет третьей категории наблюдателей, преданным робеспьеристам, их герой вопло- щает собой – даже если не брать во внимание карикатуры, рисуемые их противниками, – носителя совершенно неосуществимого политического проекта, требующего гражданских достоинств, превосходящих те, которыми обладает его средний соотечественник, хотя одновременно он оказывается тонким тактиком, способным на хитроумные ходы, когда в разгар кризисов надо расправляться с врагами. Именно две эти личины сообщают нашему персонажу силу и насыщенность. Это двойное напряжение делает его своеобразным, если не сказать странным, и приписывает ему в черной легенде, сопровождающей его до сих пор, власть над всей политикой II года, хотя простая объективность принуждает знатоков политической механики Комитета общественного спасения и просто честных любителей истории признать, что совсем другие люди – Ленде, Приёр из Марны, Приёр из Кот-д’Ора, Жанбон Сент-Андре, Колло д’Эрбуа, Бийо-Варенн, Сен-Жюст и Карно – ковали оружие победы и создавали условия, позволявшие обирать страну, напрягшуюся для ведения войны, в рамках политики полной коллективной ответственности [1]. Тем не менее все взгляды неизменно прикованы к человеку в напудренном парике, так как политика изобретается в стране именно в тот момент, когда главную роль исполняет Робеспьер. Этот человек, скромный адвокат из Арраса, без сомнения, объятый чистым республиканским пламенем, но при этом оппортунист, как многие другие, ставший волей революционных обстоятельств одним из тех ораторов, которым внимают затаив дыхание, которых больше всего обсуждают и читают, способствовал изобретению политической современности и обоих ее ликов: обязательных компромиссов, всегда вытекающих из парламентского правила бесконечно воспроизводимого большинства, и постоянно нарушаемых принципов по двум главным осям – консервативной и прогрессистской.
Современные политические науки рождаются во Франции без подготовки – ибо Старый порядок до конца отказывался идти по парламентскому пути, – из этого вечного противоречия между идеалом и прагматикой, руссоизмом и макиавеллизмом, дешевым воплощением которого многие видят фигуру Робеспьера, как бы расплачивающуюся за эту антиномию политики, в общем-то нормальную в любой политической игре парламентского собрания. Робеспьер искренне верил в свою политическую программу республики добродетельных граждан, способной защитить самых уязвимых, помочь самым неимущим, вплоть до превращения ее в гражданскую религию. В этом он воплощал то идеологическое измерение, что в полученном от Господа полисе, ставшем светским, делает из политики свою веру и берется менять жизнь самых слабых, то есть опоры всех более или менее радикальных левых движений. В то же самое время Робеспьер понимает, как парламентская культура – посредством его выступлений в Конвенте, практики мобилизации якобинцев, внемлющих его речам, контроля за властью через его роль в Комитете общественного спасения – может стать действенным орудием современного макиавеллизма в республиканском смысле этого термина и мощным командным рычагом; однако имеются риски ее искажения самими формами этой политики под маской манипуляции и насилия над элементарными республиканскими формами, опирающимися на уважение к чужому несогласию.
Допуская между январем 1793 года, когда уже развернулась его борьба с жирондистами, и апрелем 1794-го, когда уничтожаются дантонисты, это двойное напряжение – мечты и расчета – в своей практике, мыслях, текстах и речах, Робеспьер превращается в изобретателя республиканского «полиса». Сознавая этот внутренний разрыв и необходимость для себя нести идеал как возложенную на него миссию, он порой выпадает из борьбы, пребывает в состоянии такого нервного напряжения, что неделями приходит в себя после обескровивших его испытаний. После этого он возвращается на сцену, осознавая свой долг отправлять на эшафот врагов, порой своих вчерашних друзей, и будучи уверенным, что он совершил это ради Республики, триумф которой ему не суждено лицезреть. Именно в этом смысле Робеспьер изобретает современную политику и доводит ее до двух взаимоисключающих крайностей: императив действия и ценность принципов; кривые и извилистые политические линии и прямизна принципов; сегодняшний компромисс и завтрашний проект. Именно так следует понимать «полис» Робеспьера – в двойственном смысле, отлично известном людям, обеспечивавшим общественный порядок в больших городах в конце XVIII века. Под конец этого века реформ общественный порядок и политический порядок сопровождают друг друга, будучи отражениями друг друга. Заниматься «полисом», согласно полисемии этого выражения, означает в революционные времена организовывать город по республиканским принципам радикальной новизны и, как ни парадоксально, изобретать общественный порядок, при котором реальность отмечена для каждого спокойствием, согласием и гармонией, а закон и его защита всем гарантированы. Поэтому «полис» подразумевает одновременно политику и полицию, в особенности второе, поскольку не бывает общественного порядка и гармонии вокруг ценностей, если город сотрясают беспорядки. Робеспьер понял, что порядок в городе – это левая идея, а власть силы на улицах – правая. И того и другого требовалось достигнуть в стране, воюющей с Европой, и в столице, воюющей со своей страной. Казалось бы, немыслимая затея, вызов согласию, но вполне понятный вызов, если постараться применить самый базовый метод начинающего историка, чья первейшая задача – проанализировать, объяснить и выстроить контекст.
Итак, Робеспьер воплощал обе стороны современной политики: строить реальность, говорить о надежде. И если он остается фигурой современной политической науки, то это потому, что он сполна испытал на самом себе последствия настолько сложной в реализации системы и сделал из изучения своей траектории подлинную лабораторию внутренних противоречий республиканского строя, этой натянутой струны между безусловной властью институтов и свободным согласием граждан.
Чтобы лучше понять этот краткий портрет Робеспьера-политика, поговорим о трех аспектах: об антиреспублике Робеспьера, или противоположности американской модели; о событийной последовательности и о необходимом возвращении интенсивной хронологии; наконец, о системе и политическом методе Робеспьера, стремившегося создать Республику своих грез, где граждане – мелкие собственники сами следили бы за порядком в силу своей образованности и, в сущности, больше не нуждались бы в политике, – истинную «середину», где центр Республики располагался бы по всему возрожденному «полису».