К книге
Пленники раздораГлава 37
58%
Глава 37
40

Клесх закрылся в своём покое, а в коридоре выставил служку, чтобы кликнуть, буде чего понадобится.

Какое-то время глава молча рассматривал ходящую.

Он устроил её на широкой лавке возле очага. Укрыл меховым одеялом, потому что девушка явно мёрзла: даже пальцы у неё скрючились, словно от лютой стужи.

– Принеси с поварни сби́тня[20], – велел обережник томящемуся за дверью парню. – И из еды что-нибудь.

Служка покосился на девушку, лежащую без памяти. Лицо у неё было серое, осунувшееся. Всего богатства – длиннющая коса, свисавшая с лавки и свернувшаяся на полу кольцами, словно змея. А во всём остальном – доходяга. Впрочем, думать об этом паренёк не стал, а с радостью дёрнул с места, ибо уже притомился бесцельно слоняться от окна к окну и обратно.

Когда юноша воротился с корзиной в одной руке и обёрнутой в войлок крынкой в другой, глава кивнул ему.

– Ступай, больше не понадобишься. – Едва дверь за прислужником закрылась, Клесх опустился на край лавки и сказал: – Будет уже притворяться. Вижу, что в себе.

После этих слов длинные ресницы волколачки дрогнули, и она наконец посмотрела на человека. У ходящей были глазищи невиданной красоты: приподнятые к вискам. Лисьи. Взгляд хитрый, оценивающий. Но выглядела она всё одно измождённой и загнанной. Да ещё Бьерга надысь не придумала ничего лучше, кроме как захлестнуть науз из пеньковой верёвки на шее пленницы. Из-за этого девка походила на удавленницу, которую спасли в последний миг, перерезав ужище.

– Как понял? – спросила она обережника.

– Дышишь по-другому, чего уж тут понимать, – ответил он, поднявшись и налив в ковшик-уточку сбитня. – Рассказывай: как звать, откуда явилась, почему против своих вместе с обережником вышла, отчего он плох совсем? Всё говори.

Ходящая с трудом села, привалилась к стене. Когда она перенимала у мужчины ковшик с питьём, руки у неё дрожали, а пальцы так и оставались скрюченными. Пленница медленно, обжигаясь, пила. Глава молчал, лишь пристально наблюдал, как на бледное лицо от доброго питья возвращается румянец.

– Зовут Мара, – ответила она наконец и тут же спросила: – А тебя Клесхом?

Он догадывался, что она не столько была в беспамятстве, сколько прикидывалась, стараясь как можно больше выведать о тех, в чьи руки попала, поэтому просто кивнул.

– Ты вожак. Верно? У вас это называется главой, да? Мне Зван рассказывал. Что глядишь? Мы тоже в Переходах живём. Отчего бы Звану не рассказать мне про Цитадель?

Клесх в ответ пожал плечами и сказал:

– Мне показалось, Зван не шибко жалует оборотней.

Девушка усмехнулась.

– Оборотень оборотню рознь. Когда мы поселились в Переходах, брат сказал мне, мол, в кровососах людское начало сильнее, оттого они нас и чураются. Но делить нам с ними нечего. Им лишь бы осесть где да корни пустить. А вот волки живут охотой и погоней. Просто одному нравится выслеживать оленя, а другому – человека. Ито, ито охота. А зверь разный.

Обережник решил не уточнять, кого её брат называл зверем: оленя, человека или волка.

– Я всё надеялась ходить опричь, не ввязываться. Но брат сказал, что не идти под Серого нельзя. Что Серый сильный и свирепый, а потому своё всё одно возьмёт или вовсе задавит. Что лучше в стаю к нему добровольно перетечь, ибо так примут быстрее, а потом уж оглядеться и думать, что дальше. Таких, как мы, ведь немало.

Девушка накинула на плечи одеяло и брезгливо поморщилась. Видать, учуяла нечеловечьим нюхом, что от истёртого меха воняет дохлым зверем.

Клесх сел на скамью и задумчиво посмотрел на пленницу.

– Каких «таких»?

– Тех, кто пошёл под Серого от безысходности, – ответила она. – Я злилась. Брат успокаивал, мол, на всякую силу иная найдётся, но не обязательно в ней должно быть мощи больше. Могучий ураган дерево в один мах валит, а маленький бобр долгонько зубами точит. Да только исход один: дерево падает.

Клесх хмыкнул.

– Не дурак у тебя брат.

Мара кивнула.

– Не дурак. А ты нальёшь мне ещё этого сладкого?

Она протянула ему деревянный ковшичек.

Обережник сызнова наполнил его сбитнем. Мара с наслаждением грела ладони об пузатую уточку и дула на горячее духмяное питьё. Тяжёлую косу она перекинула на грудь, но даже так пушистый кончик свисал с лавки, не доставая до пола всего несколько вершков.

– Так к чему это всё? – спросил глава.

– К тому, – ответила девушка, – что мы сами примкнули к Серому и делали всё, что он приказывал. Но лес мне свидетель: мы не хотели себе такого вожака! Он ведь хуже дикого. И ближняя стая его не лучше: хоть и осенённые все, но злющие. А сила так и плещет. Страшно с ними! Впрочем, Серый не даёт им яриться и грызть друг друга. Неповиновение – смерть. – Она безрадостно усмехнулась, погладила косу. – Но всё одно – ближняя стая, как скаженные. Оттого мы Звана и держались: у него хоть все в ясном уме, без лютой жажды. Да и сам он не дурак. Нужна ему была под боком одуревшая стая… но отказать Серому он не смог, а оттого искал среди волков сотоварищей. Нас он принял. Мы были осторожны.

Клесх налил себе сбитня. Достал из корзины лепёшку, протянул девушке.

Та покачала головой. Видать, хотела сперва закончить разговор.

– Первый раз Серый охотника приволок по лету. Его долго мучили. Дня четыре. Он всё молчал. Ничего не сказал, хоть и спрашивали. Потом уж от боли бормотал бессмыслицу. Впрочем, Серому то было не важно. Ему было важно поглумиться, силу свою явить. Стае. Людям. Вам. От пережора вожаки тогда еле оправились. Серый, чтоб беду упредить, увёл их подальше. Охотились, возвращались в ум. Апо зиме в засидку попал ещё один охотник. Нескольких наших убил, нескольких покалечил. Серый и злился, и радовался. Грызть его до смерти не давал. Понравилось мучить. Да хотел ещё вызнать, сколько всего охотников у Цитадели. Я увязалась вместе с ним. Он позволял. Я сильная и красивая. А он любит волчиц. А тогда ещё и Лют пропал: пошёл с одной из стай в Невежь и сгинул. Серый думал: я хочу мести за брата. Но это не так. Я знаю: Лют жив! У вас он!

При упоминании оборотня, с которым уехала Лесана, Клесх усмехнулся.

– Ты, значит, решила выменять обережника на брата?

Ходящая не стала запираться.

– Да, решила. Но даже и сгибни Лют, я бы всё равно охотника увела.

Глава смотрел насмешливо.

– Пожалела никак?

Мара дёрнула плечом, едва не расплескав из ковшика остатки сбитня.

– Что ж ты думаешь: мы на жалость неспособны?

Клесх покачал головой и ответил, словно кнутом вытянул:

– Ты эти сказки про жалость другому кому плети. Не будь твой брат в плену, этот сторожевик умер бы так же, как первый.

Волчица поджала губы.

– Мне его выводить Дивен помогал, из Звановой стаи осенённый. Он следы путал. И ему до моего брата никакого дела нет. А допрежь того я что ни день в пещеру спускалась, где вашего охотника держали. Ходила, будто поиздеваться. А на деле лечила, чтоб не помер. Только мой дар ему плохо помогал. – Она в порыве гнева вскочила с лавки и теперь стояла напротив главы, глядела на него, сидящего, сверху вниз и гвоздила словами: – Но всё одно, прознай о том Серый, меня бы по кускам разнесли. Думай что хочешь. Только я парня к тебе живым привела. И сама не сбежала.

Клесх слушал со спокойным равнодушием, а когда ходящая замолчала, сказал:

– Не сбежала ты, потому что бежать некуда было. А парня спасла, потому что Серый тебе хуже лишая надоел. Вашу с братом уловку разгадать нетрудно: вы хотите Цитадель с Серым стравить. Нашими руками докуку свою убрать. Заодно и охотников проредить. За обережника исполать тебе. Только Люта в Цитадели нет.

В общем-то, не диво, что Мара хотела спасти брата. Лют говорил: для волка семья и стая – самое главное. Клесх и сам на многое пошёл бы в попытке защитить тех, кого любил. Но он с той же лёгкостью пожертвовал бы жизнью и ради чужих людей. Тогда как, по разумению Мары и Люта, жалости, сострадания, помощи заслуживали лишь близкие или полезные стае.

Обережнику была чужда подобная разборчивость. Более того, она лишь в очередной раз напоминала: ходящие – люди лишь наполовину. Да, иной раз и кажется, будто нет отличия, будто человеческое в них сильно́. Сильно́. Вот только человечность другая.

Мара словно прочитала его мысли, сказала:

– Охотники спасают людей. Они ваша стая. Волки спасают волков. Это правильно. Каждый хочет жить. – А потом она осознала сказанные собеседником ранее слова, что Люта нет в Цитадели, и испугалась, подалась вперёд. В лисьих глазах плескался нескрываемый страх. – Ты сказал, брата нет в крепости?

Клесха не порадовал и не позабавил её испуг.

– Нет. Ежели хочешь, жди. К зеленнику́ воротится. Но не думайте, что, когда Серый в котле окажется и крышка на том котле захлопнется, вы со стороны станете глядеть, как он варится. Ни ты, ни брат твой чужими руками жар загребать не будете.

Девушка покачала головой.

– Думаешь, застращал? Я не пугливая. Нам и без Серого несладко жилось, а с ним вовсе никакой жизни не стало. Умирать мы, как и вы, не боимся, но, как и вам, нам жизнь милее гибели. Не хотела я тебе говорить, но скажу… Не со зла, а чтоб понял ты: к Серому у тебя своя надобь. – Волчица на мгновение замолчала, а потом заговорила глухо, словно через силу: – Серый как-то привёл в стаю мальчишку. Невысокого. Юркого. Вёсен десяти. Сероглазый. И волосы, как сырая зола. Между передними зубами щербинка, а возле носа слева оспинка маленькая. Он па́хнул, как ты.

Лицо Клесха не дрогнуло ни на миг. Он по-прежнему выглядел спокойным и молчал.

– Будет уже притворяться, – со вздохом сказала волчица. – Вижу, что больно. Дышишь по-другому. – Она сызнова села на лавку и продолжила: – Он назвал мальчика Ярцом. Брал его с собой к Звану. Дождался, покуда волчонок подружится с тамошними ребятишками, а потом надоумил их уйти ночью из Переходов. В засидке поджидал Жиль из ближней стаи с оружием, взятым у первого замученного охотника. Жиль не рождённый. Помнящий. Из лука стрелять умеет. Вот он ребятишек вашими стрелами и положил. Один Ярец до Пещер добежал. Но рана глубокая была. Покуда через чащу нёсся, кровью изошёл. Так на руках у Серого и умер.

Волчица смолкла.

Клесх неотрывно смотрел на собеседницу. Глаза у него потемнели.

– Что глядишь? – с горечью спросила она. – Я знаю, что такое семья. И не хуже твоего знаю, что такое родительское горе. И сын, и муж у меня сгинули. Оба разом. А у Люта две дочери. Двойнички! Жена родами умерла, девочек некому было выкормить. Не было молока. Крови хоть залейся! А кормящей волчицы – ни одной на всю округу! – Мара поджала губы и уставилась в пол, пытаясь совладать с нахлынувшей горечью. – Не за что нам вас любить, а вам нас. Только не переиначишь уже. И не смотри на меня так. Больно.

Клесх молчал.

Волколачка поднялась с лавки, подошла к столу. Достала из корзины лепёшку, понюхала, прикрыв от наслаждения глаза, отломила кусочек.

– Что сказали те люди в коричневых одёжах?

– Они сказали, что не понимают, как ты его довела и почему он ещё жив, – ответил Клесх, по-прежнему глядя мёртвыми глазами в пустоту.

Мара воротилась на лавку и брезгливо отбросила меховое одеяло. По всему видать, согрелась. Устроившись поудобнее на сеннике, она начала объяснять:

– Из охотника вытянули с кровью почти весь дар. То, что осталось, едва тлело и готово было погаснуть. Пришлось вливать в него силу. Он делался как мёртвый: ничего не чувствовал и был послушен моей воле.

Клесх посмотрел на волчицу с острым любопытством.

– Твою силу?

Перед глазами тут же стали колдуны, которые именно так поднимали мертвецов.

– Да. Но это… не как у вас. Он мёрз и одновременно с этим осязал мир, как я: голод, запахи, жажда. Я боялась, что убью его. Боялась, что он станет упырём и забудет, кем был. Мой дар наполнял его, заставлял идти. Но его тело умирало. Я пыталась лечить по ночам. Сил едва-едва хватало. Раны рубцевались, но на следующий день открывались сызнова. Да ещё нога у него правая сломана…

Клесх слушал внимательно, а потом спросил:

– Почему ты ушла одна? Почему не взяла никого в помощь? Хоть бы из Звановых.

Волчица покачала головой.

– Нельзя. Слишком опасно. У Серого всюду по лесу глаза. В Переходах мне Дивен помогал следы путать: провёл подземными дорогами, о коих волки не ведают. А из своих я в сопутчики никого не стала звать. Кому верю, те не осенённые. А осенённые… Побоялась – выдадут. У Серого три дюжины волков с даром. В ближней стае – дюжины полторы. Когда они от крови дуреют и начинают яриться, он уводит их в чащу. Я ждала-ждала и дождалась-таки, когда отправятся. Потом волка, который охотника караулил, оглушила и была такова. А покуда они хватились, покуда Серого сыскали, покуда он погоню отрядил, мы далеко уже были. Он-то решил небось: я увела парня, чтоб из мести поизгаляться. Оттого и не пустил вдогон ближнюю стаю. Иначе я бы тут не сидела.

Клесх потёр изуродованную щёку.

– Говоришь: три дюжины осенённых?

Мара кивнула.

Обережник усмехнулся, а потом сказал:

– Отдыхай. Будешь смирно себя вести, запирать не стану.

Девушка прищурилась и спросила с издёвкой:

– Не боишься в своём покое меня укладывать, глава?

Клесх смерил её таким тяжёлым взглядом, что ходящая невольно съёжилась.

– А должен?

Мара побледнела и помотала головой. Такая сила угадывалась в этом человеке, что оборотница не решилась более дерзить. Тонкая рука испуганно дёрнулась к болтающемуся на шее наузу, который на миг сделался тесным, сдавил горло.

– Гляди, Мара, не испытывай меня! – сказал охотник негромко.

Он даже с места не двинулся. Однако девушка вжалась в стену. Нет, глава Цитадели не пугал её. Но его серые глаза были глазами убийцы. И доводить такого уж точно не стоило.

* * *

Есть оборот перед рассветом, когда ночь наливается густой чернотой и сердце всякого, кто не спит, вдруг стискивает тоска. Нет ей объяснения. Она приходит как напоминание о скоротечности жизни, о неизбежном одиночестве перед смертью, о беззащитности перед волей Хранителей. Трус боится этих мгновений, но тот, чьё сердце свободно от страха, черпает в них силу.

Запахи делались глуше. Лес стихал, деревья протяжно шумели. Хорошо было лежать в зарослях папоротника, вбирать в себя одиночество ночи, её прохладу и покой, никуда не спешить, ни на что не отзываться, просто лежать. Казалось, будто сильное звериное тело прорастает в мягкую лесную землю, становится её частью. А мир вокруг замирал, словно захлёбываясь мраком. Мстилось: не наступит утро, не взойдёт солнце, и навек теперь воцарится над миром прохладная и гулкая темнота.

Серый любил этот миг благостного оцепенения. Иной раз хотелось длить его и длить. Да вот только нынче он не мог наслаждаться. Изнутри его подтачивала злоба. Глухой нарастающий гнев.

Мара ушла. Увела пленника. Последнего было не жаль: он всё одно не жилец. Но то, что кто-то из стаи осмелился пойти против воли вожака…

Наглая девка сгинула, а вместе с ней сгинули и ушедшие по следу. Напоролись на охотников. Впрочем, их гибель не расстраивала, скорее вызывала досаду.

Волка, караулившего пленника, Серый убил. Подобные промахи прощать нельзя. Вожак даёт стае защиту, прокорм и спокойное бытьё. За это он вправе требовать беспрекословного подчинения, а с ослушавшихся взимать виру жизнью.

Прибылым, напавшим на кровососок в подземелье, он так и объяснил. И не пощадил ни одного. Всякую глупость надо пресекать, чтоб она не повторялась.

Серый знал: его боятся. Это не приносило ни радости, ни огорчения. Боятся – и пусть. Но иногда его охватывало не то беспричинное беспокойство, не то тоска. Он не разумел. Лишь вспоминал переливчатые глаза и кудлатую голову. «Серый Хвостик, Серый Хвостик…» Ласковый лепет отзывался в памяти эхом.

Как она была нужна ему в такие мгновения! Любовь к сестре путалась с досадой, пренебрежением и острой надобностью быть рядом. Столько противоречий!

Он любил её. Наверное, единственную на всём свете. Любил до щемящего страха, до судороги, стискивающей сердце. Но не мог долго быть рядом. В детстве, ежели накатывала на него глухая, беспричинная злоба, сестра заключала его в объятия, ворковала. И гнев отступал. Но годы шли, он делался старше, умнее и злее, а она оставалась прежней. Всё тем же ребёнком, но в теле женщины.

Из-за этого на него порой накатывала ярость. Хотелось убить её, разорвать, разнести по всему лесу! Не знать! Не видеть! Не вспоминать! Он рявкал. А однажды едва не раздробил ей тяжёлыми челюстями руку, когда полезла ласкаться. Ненавидел. Как же он её ненавидел! За то, что сделалась вот такой: безумной, беззлобной. Ни совета дать, ни слова мудрого молвить. Словно всё в ней разом перегорело: и рассудок, и сама суть. А короткие просветления, которые временами случались, вызывали у Светела лишь ещё большую досаду. Но сестра его не боялась. Правда, плакала часто.

Его злили её слёзы. Ведь обычно именно он был их причиной.

– Хвостик, Хвостик, – бормотала как-то скаженная. – Ты ведь раньше таким не был. Злым, сердитым. Всё ругаешь меня…

Он вздёрнул тогда её с земли и встряхнул так, что зубы щёлкнули.

– Ты тоже такой не была! Не была! – проорал в лицо и отшвырнул, когда заплакала.

Светел тогда ушёл и до утра лежал возле старого болота, врастая в мох. Сестра злила его бесконечно. Но он любил её и не мог бросить. Потому что только рядом с ней его обжигающий дар горел ровнее и тише. Сила становилась послушной, а рассудок ежели и вскипал, то от досады на сестру, а не на весь свет. Только рядом с ней он мог думать. Только рядом с ней его мысли не путались.

Ему нужна была Светла. И нынче. И всегда. Она была осью, вокруг которой он худо-бедно выстраивал своё бытие. Но её не стало. Ось рухнула. Некому погасить злобу, некому выпить ярость.

Серый брал волчиц. Они были покорны и благодарны, что в зверином, что в людском обличье. Но утоление плоти не приносило успокоения душе, лишь шибче раздувало гнев. Он сдерживал его. А дар горел так горячо, что выжигал изнутри.

Ему нужна была Светла. Он никогда её больше не ударит. Хранители видят, никогда не причинит ей боли.

На беду они тогда встретили того чужака. Думали: испортил он только сестру. А тот испоганил ещё и брата.

Серый лежал на мягкой земле, смотрел в темноту и размышлял. Мара не смогла бы уйти незамеченной. Ей кто-то помог. Надо выяснить, кто.

Предыдущая главаГлава 40 из 69Следующая глава