В 1895 г. В.П. Воронцов, плодовитый публицист-народник и популяризатор кооперативов, опубликовал книгу, посвященную опыту развития кооперативного движения в России за предшествующие 30 лет, — «Артельные начинания русского общества». Он утверждал, что, несмотря на очевидные неудачи, кооперативы вполне жизнеспособны как специфически русские учреждения, но они требуют постоянной поддержки и поощрения как со стороны «общества», так и со стороны центральной и местной администрации. Г.В. Плеханов, в то время ведущий русский марксист, заметил на это, что подобная помощь уже неоднократно и достаточно длительное время оказывалась, но большинство экспериментов все равно закончилось провалом. Причину тому он видел в том, что «капитализм» уже был фактом русской деревенской жизни и любые попытки игнорировать или пытаться обойти его были бы безнадежной борьбой с неизбежностью. Исследуя русский кооперативный ландшафт в 1895 г., Плеханов характеризовал его как кладбище: «Это поистине страшная книга! Автор ее, точно усердный кладбищенский сторож, неутомимо ведет вас от одной могилы к другой, монотонно называя вам имена и даже сообщая краткие жизнеописания покоящихся в них “артельных начинаний”… Признаемся, когда мы читали новую книгу неистощимого г. Воронцова, нам от души жаль было этих добрых людей, несомненно, имевших самые добрые намерения и несмотря на это потерпевших жесточайшее фиаско. И мы говорили себе: как же однако сурова, как зла объективная логика действительности! Как беспощадно, как неукоснительно разбивает она субъективные иллюзии наших лиц культурного класса!»[84]
Полемика Плеханова и Воронцова оказалась лишь первой главой в длительных спорах, поделивших русскую интеллигенцию на народников и марксистов в 1890-х гг. Это разделение четко обозначило победу идеи неотвратимых экономических перемен над наивной народнической традицией, господствовавшей среди образованных слоев русского общества с 1860-х гг. Но полученные уроки были весьма далеки от плехановского детерминизма. Плеханов сосредоточился на иллюзиях, распространенных в образованном обществе, но образ, который оставался наиболее ярким в современной ему аграрной литературе, состоял из якобы комических описаний крестьян, подписывающих уставы, не разобравшись в их содержании, считающих ссуды подарками от властей, понимающих кооперативные принципы равноправия в более знакомом контексте общинной уравниловки и с готовностью берущих ссуды, не имея ни намерений, ни возможности отдать их. Другим распространенным штампом был лукавый крестьянин-мошенник, который сознательно деформировал кооперативные учреждения, чтобы приспособить их для службы собственным интересам, успевал перехитрить ничего не подозревающих доброжелательных организаторов и разрушал кооператив, стремясь к господству над бедными и беззащитными односельчанами. Как ясно показали первые эксперименты с кооперативами, крестьяне были, несомненно, в состоянии манипулировать подобными стереотипами с целью избежать нежелательных вопросов от посторонних[85]; но суть состояла в том, что образованное общество усваивало эти представления в своих новых подходах к крестьянству, порождая образ крестьянской беспомощности и иррациональности. Этот образ и начал с 1890-х гг. влиять на формирование внутренней политики империи.
Не обращая внимания на то, что доступные в то время статистические данные указывали на другую картину, спорщики исходили из существования неделимого «крестьянства», что фактически не позволяло учитывать огромные региональные различия в развитии как кооперативов, так и отдельных крестьян. Цель организаторов кооперативов состояла лишь в побуждении как можно большего числа крестьян присоединяться и самим управлять экономически успешными учреждениями, однако имелись и свидетельства того, что долгосрочные инвестиции в аграрную инфраструктуру создавали подходящие условия для крестьянской активности в этом вопросе. Большая часть ссудо-сберегательных товариществ Европейской России действительно провалилась, но к концу XIX в. большинство из уцелевших было сосредоточено в южных причерноморских губерниях. Здесь постепенно возникал центр торговли излишками зерна, который обслуживался густой и постоянно растущей сетью зернохранилищ, железных дорог и специально оборудованных портов. На кооперативные учреждения этого региона приходилась большая часть ресурсов всех еще существовавших ссудо-сберегательных товариществ. Редкие свидетельства говорят о том, что в данном регионе значительная доля населения вступала в кооперативы: вместо того чтобы бороться за получение скудных ссуд, организаторы кооперативов привлекали в них как можно больше членов с целью увеличить объем паевого капитала. Инфраструктура также создавала возможность определенной специализации хозяйственной деятельности — закупка одних необходимых товаров с целью сконцентрироваться на производстве и сбыте других. Это опровергало заявления о том, что свободная продажа продуктов своего труда на рынке всегда была для изолированного крестьянского хозяйства вынужденной и приводила его к убытку[86]. Но то, что подобные кооперативы, как и большинство других, возникших в предшествующие десятилетия, с момента основания находились практически вне контроля со стороны некрестьян, позволяло специалистам попросту не замечать их или рассматривать как некую статистическую диковину.
Вознамерившись понять и реформировать «крестьянство», наблюдатели вскоре сформировали у себя более системное представление о собственно крестьянах, но не отказались от того исходного положения о существовании некоего единого «крестьянства», которое остро нуждается в переменах. Для многих из них представление о переменах сводилось к нужде в близком присмотре и управлении, а отнюдь не в институциональной и правовой реформах. Таким образом, объектом реформ становились бы скорее люди, а не условия их жизни или законы, с помощью которых ими управляют. К 1890-м гг. кооперативные деятели пришли к выводу, что они не могут ограничивать свою деятельность бросанием в народ денег и кооперативных уставов, поскольку это может привести к тому, что новые учреждения будут проигнорированы невежественной массой крестьян и подорваны угнетающим деревню кулацким меньшинством[87]. Вместо этого образованные общественные группы считали должным присматривать за крестьянами и направлять их, напрямую управляя их деятельностью, а не спешить предоставлять им возможность действовать «самодеятельно». Пермское губернское земство лишь первым из многих пришло к выводу, что интеллигент должен быть специально назначенным членом правления каждого кооператива и в этом качестве бороться против тех аспектов «крестьянской жизни», которые идут вразрез с целями кооперативного товарищества: раз кооперативы непременно должны иметь успех у крестьян, они должны находиться под управлением некрестьян[88].
Хотя кооперативные деятели игнорировали статистику межрегиональных различий, они полностью восприняли результаты других новых статистических исследований, быстро создавших образ социально-экономической дифференциации внутри отдельных деревень и регионов. Местные данные сводились в общие суммарные показатели, которые могли проиллюстрировать горизонтальную, но не вертикальную дифференциацию, это способствовало созданию образа действительно дифференцированного «крестьянства» — но дифференцированного сходным образом по всей территории России. Статистики Западной и Южной Европы в тот период также использовали цифры, модели и сводные показатели для создания образа, например, «среднего итальянца» по всей территории нового Итальянского государства и таким образом подтверждали существование единой итальянской нации. Русские статистики во многом придерживались тех же методов, создавая крестьянские типы, которые можно было обнаружить где угодно, и это закономерно формировало единую модель и единообразие «российского крестьянства»[89]. (Тот факт, что они даже не пытались создавать образ «среднего русского», указывает на массу проблем обособленности и интеграции, с которыми им приходилось сталкиваться.) Работа В.И. Ленина «Развитие капитализма в России» (1899), в которой локальные статистические данные выступали в качестве иллюстрации процесса всероссийской стратификации, приведшей к формированию трех больших «классов», или «страт», наиболее известна историкам, но она как раз и была основана на данных земской статистики, откуда Ленин и позаимствовал свои статистические категории[90]. Начав свою работу в 1870-х и превратив ее к 1890-м гг. в стандартную практику, статистики выработали и укрепили новые концепции деревенской социальной структуры; только теперь уже подсчитывалось не население с учетом юридического статуса, а количество земли, коров и лошадей в распоряжении каждого хозяйства. Понятие «кулак» подверглось серьезной трансформации в работах о крестьянстве: его узкое значение закрепилось за словом «ростовщик», а слово «кулак» стало означать просто зажиточного крестьянина, верхнюю страту (то есть составную часть) общей социальной стратификации деревни[91].
Следовательно, то, что именно статистики намеревались считать, было не менее важно, чем реальные числа. Способ, посредством которого собираются и выводятся цифры, — это призыв к действию, и статистика по социальной стратификации явно подразумевала существование конфликта в деревне и необходимость нового подхода к аграрному вопросу[92]. Социальным инженерам 1860-х гг., сосредоточившимся на юридической базе и институциональной среде, необходимой для развития отдельных людей, предстояло оказаться вытесненными на рубеже веков инженерами человеческих общностей. Даже если общественные деятели и ученые в последующие десятилетия не могли прийти к единому мнению по поводу социологического значения дифференциации (класс или слой, линейная или циклическая мобильность и т. п.), то использование любого из этих терминов предполагало пеструю картину конфликта внутри деревни, требующую активного постороннего вмешательства и посредничества для отбора социальных групп, пригодных для тех или иных инициатив. Тем самым крестьянская община и все обособленное сословие, по сути, открывались для постоянного вмешательства со стороны образованных чужаков. Некоторые выводы из этого концептуального представления стали делаться уже в 1880-х и 1890-х гг.: началось вмешательство в дела деревни с привлечением денежных и юридических средств — с целью разграничить крестьян по слоям и стратам. Пермское губернское земство заключило, что кооперативы «нельзя составлять всюду, где найдутся желающие вступать в состав их, а необходим строгий подбор членов», проводимый земскими уполномоченными. В 1894 г. губернское земство основало Кустарно-промышленный банк для размещения кредитных капиталов среди крестьян, и в докладе 1897 г. о его деятельности высказывалось мнение, что лица, заведующие кредитом, практикуют социально-экономическую селекцию: ими с полной уверенностью заявлялось, что среди успешных ходатаев за получением кредита преобладают середняки. Это совпадало с установкой банка, что если деньги получат сравнительно богатые крестьяне, то они будут эксплуатировать остальных, а деньги, выданные беднякам, никогда не будут возвращены. Князь Васильчиков четко сформулировал весьма популярное на рубеже веков правило, гласившее, что «бедным» нужна благотворительность, «богатым» ничего не нужно, а «крестьянам-середнякам» нужны кооперативы. Образованные группы населения России должны были теперь определить принадлежность каждого крестьянина к определенной категории, частично полагаясь на статистические данные о стратификации[93].
Однако в 1880-е и 1890-е гг. подобное длительное вмешательство в дела деревни было невозможно. Это была эпоха, впоследствии получившая название «контрреформ», когда недавно пришедшая к власти когорта бюрократии закрепилась у трона и стала углублять идею личной власти царя, стоящую над всеми обособленными сословиями, в виде основной составляющей обновленной идеологии самодержавия. Небольшая часть бюрократии все же считала, что юридическая сословная обособленность закрывает крестьян и от благотворных влияний; но остальные решительно и упорно заявляли, что община и сословная система — это гарантия стабильности в деревне и надежная защита от дифференциации, стратификации и обнищания. Отсюда, между прочим, и шло усиление законоположений, запрещавших крестьянам закладывать или вообще как-либо отчуждать свои земельные наделы. Изменить эти базовые структуры, не согласовав вопрос относительно альтернатив, доказывали они, значило бы подвергнуть крестьян действию сил, им неведомых, и посеять смуту в российской деревне. Предложения Кахановской комиссии в начале 1880-х гг. — учредить мелкую земскую единицу и таким образом сблизить «общество» и деревню — были отвергнуты, что воспринималось многими (включая тех, кто их отверг) как очередная попытка оградить крестьянское сословие от новых внешних воздействий[94].
Обособленность, таким образом, была закреплена институционально. Функции земской администрации распространялись на уездный уровень, а ниже располагалась сфера крестьянского самоуправления волостного уровня, работа на котором для представителей других сословий была по определению невозможна. При наличии уездов размером с некоторые европейские страны и деревень, находящихся в сутках или более пути от городов по плохим дорогам или несудоходным рекам, даже просто добраться до некоторых крестьянских хозяйств было весьма непросто. Персонала также не хватало. Агрономы являлись очевидными кандидатами на роль консультантов при кооперативах (это было обычной практикой для Западной и Южной Европы), но лишь в 1877 г. Пермское земство впервые в России смогло нанять земского агронома на полную ставку. К 1895 г. в Российской империи работало всего 86 земских агрономов, а их административные функции довольно редко выводили их за пределы губернских или уездных городов; те же из них, что были наняты непосредственно министерствами, редко покидали Петербург[95].
Вместо волостных земств или специалистов-профессионалов для пополнения «третьего элемента» правительство ввело на местах должность земского начальника — новый институт личной власти в деревне. Очень скоро эти земские начальники обрели репутацию лиц минимально образованных и злоупотребляющих военными методами управления; к тому же та огромная власть, какую они получили в делах деревни и чудом выживших кооперативах, стала cause celebre среди растущего числа земских и общественно-политических деятелей, призывавших к коренным внутриполитическим реформам в конце XIX в. Земские начальники символизировали скорее державную волю, чем компетентность правления, тиранию, а не разумную систему власти. В качестве местного представителя самодержавия институт земского начальника предполагал неправоспособность (illegitimacy) подконтрольного ему населения — оно подчинялось жестко выстроенной вертикали власти, замыкавшей его в обособленных сословиях[96].
Ирония данной ситуации заключалась в том, что на рубеже веков некоторые предпосылки «контрреформ» стали общепринятыми среди тех, кто претендовал на то, чтобы оспорить их. Те самые люди, которые после 1900 г. активно обсуждали, а затем привносили в государственную жизнь новые «прогрессивные» формы организации — включая либеральных бюрократов, земских деятелей и новую когорту специалистов (теоретиков и практиков) по русской деревне и крестьянскому вопросу, — теперь использовали язык прогресса, просвещения и науки, чтобы закрепить традиционные положения: крестьяне слишком темны, чтобы самоорганизоваться перед лицом свободного рынка и его агентов; их невежество есть первопричина их неправоспособности, а значит, они не властны распоряжаться сами собой. Разница заключалась в том, что сторонники контрреформ использовали эти соображения для того, чтобы ратовать за закрытые общности и институты, а шедшие следом новые реформаторы заключали из тех же суждений, что крестьянская неправоспособность оправдывает и делает просто необходимым вмешательство в их дела посторонних, которые определят их интересы, защитят их от врагов и саморазрушительных тенденций. Кооперативы, выступавшие после отмены крепостного права как хороший способ для «свободных крестьян» помочь самим себе, теперь трансформировались в новый способ управления крестьянами.