К книге
Утопия-модерн. Облик грядущегоУтопия-модерн[1]. Глава седьмая Реакция на Утопию. § 4
38%
Утопия-модерн[1]. Глава седьмая Реакция на Утопию. § 4
48

Погруженный в такие мысли, я, конечно, мало обращаю внимания на окружающее, и на долю ботаника выпадет заметить странное явление – сравнительное отсутствие животных в Утопии. Он скажет это таким тоном, в котором ясно можно будет уловить недовольство этим миром.

Он страшный любитель собак, этот ботаник, а их здесь нигде нет. Мы также не видали лошадей – только одного или двух мулов в первый день нашего приезда. Кажется, в Утопии нет и кошек. Некоторую странность ощущаю и я на первых порах, но затем догадываюсь, что в Утопии дома, подвалы и трубы устроены таким образом, что существование крыс, мышей и других паразитов станет невозможно, поэтому кошки и собаки исчезли, также выродились и другие породы домашних животных, в силу того, что в них перестали нуждаться. Я отвечаю, как умею, на надоедливые замечания ботаника по этому поводу – пытаюсь объяснить, что в мировом развитии неизбежна фаза, когда во всем мире будут предприняты систематические попытки навсегда уничтожить большое количество заразных и контагиозных болезней, и что это повлечет, хотя бы на время, жесткое подавление свободного передвижения животных. По правде говоря, меня этот вопрос совсем не интересует, и весьма возможно, что от краткости моих объяснений страдает их ясность.

Ботанику также приходит в голову мысль о том, куда исчезли в Утопии-модерн больные, а так как его воображение лишено даже и размагниченного компаса, он не может представить себе причин, по которым жители Утопии так здоровы. Он плохо слушает мои объяснения и все думает «о преданном друге», старой собаке, которая, по его мнению, не распространяет ни блох, ни грязи и обладает «чудными карими глазами», в коих больше ума, чем в человеческих, и которая понимает решительно все, что ей скажут. Я представляю себе ботаника, ласкающего худой бледной рукой шелковистую голову умной собаки, которая, облизываясь, смотрит ему в рот и выражает этим несказанную преданность…

Не примите меня за беспросветного злобного и холодного человека! Даже терпеливые и дружелюбные доводы в пользу Утопии и ее обитателей не проходят через барьеры принятия моего друга. Он только несогласно качает головой и спокойно возражает мне:

– Я не люблю и не буду любить вашу Утопию, если в ней нет собак.

Это замечание навело меня на не совсем лестные для ботаника мысли. По правде говоря, я не враг собак, но я в тысячу раз более расположен к человеку, чем к животному, и я думаю, ему не понять, что жизнь, проведенная в очаровательной компании многочисленных болонок и кошечек, не стоит многого… Я опять начинаю сравнивать себя с ним. Громадная разница заключается в нашем воображении, и я никак не могу догадаться, что это – врожденное или привито воспитанием, и кто из нас более подходит к общечеловеческому типу. Мне кажется, что я не страдаю недостатком воображения, но я все понимаю и вижу в том свете, в котором оно действительно имеет место быть. Между тем ботаник верит самым неправдоподобным и деланым вещам – например, убежден, что лошадь красива, что собаки – верные и преданные друзья и что некоторые женщины – безгрешные создания. Он думает, что так всегда и бывает, никогда не вырвется у него еретического отзыва о лошади, собаке и женщинах. То же – с его ботаникой. Он хочет всех заставить верить в мистическое совершенство растительного мира – все растения, по его мнению, пахнут великолепно, и когда я называю лук и чеснок, он упорно отрицает их скверную вонь. Вселенная со своими непостижимыми чудесами совершенно не интересует этого поклонника природы. Но я знаю, и меня бесит, что не все знают, что лошадь в одном отношении красива, а в другом – безобразна, что все имеет обратную сторону, от чего, пожалуй, только выигрывает. Когда люди говорят об уродствах и непотребствах животных, то мне приходят в голову или их грациозные движения, или другие моменты, когда невольно ценишь их существование. Действительно, нет никакой красоты, кроме той преходящей вещи, которая является нам от часу час; вся красота на самом деле является красотой выражения, она подлинно кинетична и мгновенна. Это справедливо даже в отношении триумфов Греции на поприще эстетики. Греческий храм, например, представляет собой простой амбар с красиво отделанным фасадом, который под определенным углом зрения и при особенном освещении выражает великую спокойную красоту.

Все это к чему? Я искренне считаю, что все красивые вещи являются производными от определенных моментов и аспектов – то есть того, что я ценю больше, чем конечный продукт.

Нет совершенства, нет непреходящего сокровища. Умильная привязанность этой домашней собаки, говорю я, или любое другое чувственное или воображаемое наслаждение, несомненно, хорошо – но от него можно отказаться, если оно несовместимо с каким-то другим, более широким благом. Не выйдет, увы, сосредоточить все хорошие вещи вместе. Все правильные решения, все мудрые действия, безусловно, являются здравым суждением и мужественным отказом от такой несовместимости. Если я не могу вообразить мысли и чувства в мозгу собаки, которых там быть не может, то, по крайней мере, я могу вообразить блага в будущем людей, которые могли бы быть нашими, приложи мы к тому усилия…

– Нет, не по мне эта Утопия, – повторяет ботаник. – Вы ничего не понимаете в собаках. Для меня это те же люди, даже больше… Когда я был ребенком, у моей тети во Фрогнале жила такая веселая старая собака…

Но я не прислушиваюсь к его анекдоту. Что-то – нечто вроде совести – вдруг вернуло мне память о том пиве, которое я пил в Хоспентале, и покрыло этим воспоминанием горделиво выставленный обвинительный перст.

Признаюсь, у меня никогда не было домашних животных, хотя в детстве я любил котят.

Но ведь и любимцы, и пиво – это просто поблажки.

Да, возможно, с тем пивом я поторопился. У меня не было домашних животных, но я понимаю, что если Утопия-модерн собирается потребовать пожертвовать любовью к кошкам и собакам, которые в своем роде прекрасны, тем охотнее она может потребовать пожертвовать любовью к множеству других жизненных аспектов – даже и в самом высоком проявлении не особо-то и красивых.

Любопытно это навязчивое требование жертв и дисциплины!

Постепенно моей доминирующей мыслью становится мысль о том, что люди, чью волю воплощает эта Утопия, должны быть немного небрежны к маленьким удовольствиям. Нельзя, повторяю, сосредоточиться на всех хороших вещах одновременно – вот мое главное открытие в размышлениях о Люцерне. Многое из остальной части этой Утопии я как бы предвосхитил, но – не это. Интересно, скоро ли я увижу свое утопическое «я» и смогу ли свободно говорить с ним…

Мы лежим в усыпанной лепестками траве под раскидистыми ветвями багряника, покуда я блуждаю в своих думах, и каждый из нас, не обращая внимания на товарища, следует своим собственным умозрительным ассоциациям.

– Интересные дела, – говорю я, обнаружив, что ботаник подошел к концу своего рассказа об удивительной фрогналской собаке своей тетушки. Это вполне его удовлетворяет.

– Не правда ли, поразительно? Как она могла узнать?

– Вот именно. Ума не приложу. – Я отвлеченно грызу травинку. – Кстати, осознаете ли вы, мой дорогой друг, что через неделю мы встретимся лицом к лицу со своими утопическими двойниками и оценим, какими мы могли бы быть?

Лицо ботаника омрачается. Он переворачивается, резко садится и кладет худые руки на колени.

– Я не люблю об этом думать, – говорит он. – Что толку – видеть, как оно могло быть?

Предыдущая главаГлава 48 из 128Следующая глава