К книге
Господин ГексогенЧасть V Радуйся, благодатная. Глава тридцать пятая
100%
Часть V Радуйся, благодатная. Глава тридцать пятая
35

Белосельцев уехал из Москвы на свою пустынную дачу, в бревенчатую избу, где потекло его время в тяжелых осенних дождях, туманных сумерках, долгих ночах, когда сны мешаются с шумом ночного ветра, несущего от полярных шапок близкие холода и метели. Он скрывался от всех, в том числе и от боевого друга Кадачкина, трижды спасавшего его от погибели, быть может, для того, чтобы толкнуть его в смерть. Русский орден, в котором состоял военный разведчик Кадачкин, взорвал самолет «Суахили», устранил конкурентов, и Избранник легким мановением руки перебросил игральную карту на ломберном столе. Среди горячего пепла «Суахили», на обломках самолетных шпангоутов и обгорелых костей утверждался другой круг людей. Другой сокровенный заговор, торжествуя победу, окружая Избранника советниками, помощниками и стратегами, охватывая его пластами соглядатаев и охранников. Так пчелиный рой, повиснув на древесной ветке, оклеивает матку гроздьями шевелящихся глянцевитых сгустков, запечатывает в свою живую пульсирующую глубину, пока не подкрадется умелый пасечник, ловким движением не смахнет рой в холщовый мешок. Русский орден будет уничтожен другим, покуда неведомым заговором, а тот, в свою очередь, падет жертвой следующего, притаившегося в сумерках ненаступившего дня. Так усилиями спецслужб, комбинациями жрецов и разведчиков, интригами масонов и тайных обществ движется история, каждый раз слегка отклоняясь от вмененной ей цели, сходя с проложенного для нее курса, устремляясь по иной траектории, с поправкой на ветер истории.

Белосельцев, чья жизнь заговорщика включала его в бесконечные операции и проекты спецслужб, чудом спасся от гибели. Он вышел из бесконечной анфилады проектов, выпал из истории. В остановившемся, как заглохшие часы, мироздании слушал шум ливня за окнами, шуршание бурьяна о бревенчатые стены избы. Сквозь дремоту, у остывающей печки, ловил полет ночного студеного ветра, в котором, как белый пушной зверь, свернулась первая метель. И крохотный пузырек бессмертия, как светящаяся кровяная частица, кружил по его сосудам, проникал в капилляры, гулял по всему телу, словно крохотный страж и дозорный. Стерег его жизнь.

Белосельцев погружался в зиму, как и вся окружавшая его природа. Как бабочки и жуки, которые бесшумно укрывались в щелях избы, в трещинах старых бревен, в наличниках и слуховых окнах, чтобы спать среди морозных звезд, блеска ледяных сугробов. Как рыбы в озере, которые ушли на илистое дно, окаменели в холодной непрозрачной воде с серебряными отпечатками ледяного ветра. Как последние птицы, что покидали голые, иссеченные дождями леса, побросавшие на землю свои сырые рыжие ворохи.

Белосельцев прибрал клумбы, выкопав и рассадив луковицы, корневища и клубни, над которыми еще недавно раскачивались восхитительные соцветья тюльпанов, гиацинтов, пионов.

С болью и состраданием смотрел на блеклые чашечки желтых и малиновых примул, на венчики чахлых садовых ромашек, которые запоздало расцвели перед морозами, жалобно тянулись к негреющему солнцу, обреченные на скорую смерть. И когда ударили холода и земля стала серая, звонкая, как железо, и в металлических бочках застыл сизый, как голубиное оперенье, лед, цветы все еще пестрели на грядках, вмороженные в синий студеный воздух, пока их не засыпало снегом.

Весь декабрь он прожил среди снегопадов, оттепелей, колючих свистящих порош, в мелькании коротких хмурых деньков, наполненных нехитрыми хлопотами, связанными с поддержанием жизни. Он чистил картошку, колол дрова, топил печь, с наслаждением тянул из кружки горьковатый горячий чай, глядя, как меркнет синее оконце и на забор присела знакомая сорока, чтобы проститься с ним перед наступлением темноты. Он запирал дверь, зажигал в доме свет и, сунув ноги в теплые старые валенки, принимался за чтение. Читал наугад, снимая с полки Тютчева, Лермонтова, Гумилева, странствуя вместе с ними по континентам, по землям, среди храмов, мечетей и пагод, разделяя их таинственную радость, предчувствие чуда, которое, вопреки пистолетной или винтовочной пуле, непременно случится с каждым, кто родился в России. Ему казалось, что эти стихи мог бы написать и он, а гумилевское «О тебе, моя Африка, шепотом в небесах говорят серафимы…» звучало в нем словно псалом, который он услышал когда-то в коптской церкви, в Лалибелле, стоя среди черных, с фарфоровыми белками, эфиопов.

Отложив книгу, он предавался воспоминаниям, начиная понимать, что в старости жизнь воспроизводится заново, продлевается и повторяется многократно в воспоминаниях, которые являются драгоценным достоянием стариков.

Ему захотелось записать все виденное на пространствах мира, охваченных сражениями, в которых довелось ему участвовать. Поведать о праведных войнах, в которых проиграла его страна, ушла с отдаленных континентов, из горных стран Азии, из пустынных районов Африки, из душных джунглей Америки. Потом она и сама исчезла, оставив после себя миллионы осиротелых людей, призванных доживать свой век без цели и смысла, блуждая в потемках чужого века, продолжая видеть краснозвездные сны.

Ему нужен был собеседник, внимательный слушатель, которому он бы мог рассказать о своих военных походах. Таким собеседником могла бы стать Вероника, чье чудесное, похудевшее от страдания лицо иногда являлось ему в сумерках вечерней избы. Но она была далеко, на жестокой войне, и он молился, чтобы ее пощадила пуля, чтобы сердце ее не ожесточилось при виде людских несчастий.

Он нашел себе внимательного терпеливого слушателя. Им оказалась высокая береза, стоявшая перед окнами избы, устремлявшая ввысь белые ручьи ветвей. Береза слушала его, когда он останавливался перед ней, оставляя на снегу отпечатки валенок, запрокинув лицо к струящейся, как речная дельта, вершине. Сквозь ветки, белые внизу и розовые у вершины, слабо сочилась лазурь. Береза слушала его, а он ей рассказывал, пояснял, оправдывался, впадал в романтическую восторженность, приходил к глубокомысленным заключениям, припоминал эпизоды, имена, зрелища иной природы, запахи иной земли, сладкозвучие иных языков. Береза понимала его и прощала. Запоминала его повествования. В ее терпеливом, благосклонном молчании было нечто материнское, женское. Своей кроткой древесной жизнью она защищала его. Сберегала от злых языческих духов зимы. Была Берегиней.

Он помнил ее в те дни, когда приобрел этот старый бревенчатый дом, осуществив старинную заповедную мечту иметь свой собственный кусочек земли. Вышел в первый вечер из натопленного душного дома в осенние сумерки, увидел высокое дерево, охватившее вершиной мерцающие звезды, словно каждая ветка была усыпана дрожащим блеском. Он стоял, слыша прохладные ароматы осени, глядя, как влажная звезда перетекает в веточку дерева, и думал: «Дом мой, земля моя, береза моя».

С тех пор возле этой березы протекли долгие десятилетия. Она одевалась пахучей изумрудной листвой. Ее наклоняли и ломали бури. Она наполнялась, словно огромный зеленый кувшин, шумящей водой ливня. Вставала в розовом инее, обнимая утреннее январское солнце. Береза видела его счастливым, когда ему сопутствовал успех или он любил женщину и был ею любим. Видела в горе, когда умирали его любимые, близкие. К березе он возвращался из своих странствий, ожесточенный, измученный, с выгоревшей душой. Здесь, в ее прозрачной тени, он обдумывал предстоящие задания. И однажды, выйдя к вещему дереву, глядя на осеннюю голубую луну, остановившуюся в вершине, подумал, что не береза принадлежит ему, а он ей. Не она – его, а он – березин. И эта зависимость от ее древесной жизни восхитила его. Дерево знало его самые сокровенные мысли. Было зеленой летописью его пребывания на земле. Она сбережет их и после его смерти. Станет бессловесно шуметь о них своими длинными, ниспадающими к земле ветвями.

Он подошел к березе. Прислонился к ее стволу. Попросил пустить его внутрь, в глубину ее древесных волокон, под шершавый покров черно-белой коры. Береза расступилась, и он вошел в нее, стал ею. Затих в ней, как в домовине, вытянув руки, закрыв глаза, воздев заострившийся нос. Некоторое время находился в ней рядом с заснувшей бабочкой-крапивницей, мертвым паучком и семечком иван-чая. Удовлетворенный, найдя себе место для будущего погребения, вышел из березы в холодный воздух зимы.

Он редко включал свой автомобильный приемник, не желая приобщаться к войне, кремлевским интригам, думским словопрениям, не желая знать, сколько и где произошло заказных убийств, какую премию получил еврейский писатель, сколько детей с врожденным менингитом находилось в клиниках. Готовился к Новому году, собираясь встретить его в одиночестве, выпить бокал шампанского, выйти в полночь к березе, посмотреть на разноцветные звезды, пойманные в корзину ее ветвей.

В предновогодний день шел мягкий сырой снегопад. Влажные серо-голубые купы ложились на кусты шиповника с коричневыми сморщенными ягодами, на водостоки, на колья забора. Его черная машина была под белой сырой попоной. Он подошел к ней, повел щепотью по капоту, вычерчивая имя «Аня». Оно было черное, блестящее на белизне. На глянцевитые буквы падали снежинки, таяли, медленно туманя пропадавшее имя. Ему вдруг показалось, что кто-то присутствует здесь, с ним рядом, среди бесшумно падающих хлопьев. Он не ошибся. Из-за бревенчатого угла вышла Мария, обнаженная, черная, с округлыми бедрами, ничуть не пугаясь снегопада, нежась среди прохладной белизны. Она подымала руки к сеющему влажному небу, ловила в ладонь снежинки. Снег падал на ее туго заплетенные косички, на узкие острые плечи, на длинные горячие груди с лиловыми твердыми сосками, на малиновые вишенки, повисшие на ее маленьком ухе, те, что он подвесил в ту прекрасную ночь на берегу океана. Мария прошла, не замечая его, таинственно улыбаясь. Исчезла в кустах шиповника, оставив на снегу цепочку узких отпечатков. Они медленно наполнялись белизной, сливались с ровным пышным покровом.

В последний вечер уходящего года он включил автомобильный приемник и, сидя в промерзшем салоне, занеся в него на валенках снег, услышал об отречении Истукана. Сиплым знакомым голосом, изъеденным болезнями, отравленным тлетворным дыханием, он объяснял свой уход. Неискренне, с ненавистью к произносимым словам, просил у народа прощения. Называл своего преемника, коим оказался Избранник – цесаревич в тяжелых, усыпанных драгоценностями ризах и шапке Мономаха, заслонившей бледный детский лобик. Он держал алмазный скипетр и литую, в самоцветах, державу. Событие было приурочено к Новому году, к новому веку, как это и было спланировано. Но Белосельцев не испытал при этом известии ни возмущения, ни радости, а только легкую досаду на себя самого за то, что позволил чуждым стихиям вторгнуться в его одинокое, среди снегов и пустынных небес, бытие. Выключил приемник, словно стряхнул невидимый пепел.

Он встречал Новый год в жарко натопленной избе, в ее смуглых горячих сумерках, раскупорив заветную бутылку шампанского. Не было друзей, которых он мог бы поздравить. Не было любимых и близких, кого бы мог облобызать в умилении. Он пил шипящий напиток, раздавая поздравления висящему на стене полушубку, кинутой на стул ушанке, стоящим у порога стоптанным валенкам. Поклонился беленой печке, сказав ей «спасибо» за тепло и живительный огонь. С благодарностью посмотрел на деревянный потолок с волоокими темными сучками, заслоняющий его от ненастного неба. Поздравил с Новым годом заледенелые оконца, за которыми мерцала морозная звездная ночь. Вспомнил чей-то милый стих: «Наши гости званые – шубы, шапки рваные. Наши люстры – звездами, стеклами морозными». И это стихотворение вызвало в нем желанное умиление и печаль.

Он вышел из жаркой избы в свежее дыхание хрустальной морозной ночи. По хрупкому снегу подошел к березе и увидел в ее ветвях серебряную рыбину, усыпанную звездами. Рыба была живая, дышащая, переливалась, покачивалась. Она приплыла из мирозданья и остановилась над его избой. Он смотрел на нее, чувствуя, как невесомая роса осыпается на его горячее лицо. Думал, что это та самая рыба, которую он однажды увидел в холодных водах океана у ангольского берега, когда нырнул с маской, и они под водой посмотрели друг на друга. Теперь эта рыба, не забывшая ту старинную встречу, навестила его в новогоднюю ночь.

На Рождество случилась оттепель. Пахло мокрым снегом, земляными проталинами, сырой корой. И повсюду – в кустах, в вершине березы, над полями и лесами, обволакивая их, – стоял туман. Он медленно подымался в белое, без солнца, без птиц, небо. Белосельцев скатал колобок, который собрал в себя снег до земли, проложив волнистую темную дорожку, где обнажилась еще зеленая трава и почернелый, с остатками желтизны цветочек. Белосельцев наклонился к нему с нежностью и состраданием, поцеловал обмороженное соцветие.

Держа влажный снежок, двигаясь в сыром тумане, он думал о Вифлееме, где родился Спаситель, на соломе, среди кротких, взирающих на него коров, овец, сидящих на насесте кур, жующей сено ослицы, старой собаки и дремлющего кота. В дверь сарая постучали, и к кормящей младенца Богоматери сквозь светлый прогал ворот вошли волхвы. Положили на солому заморские дары, шелковые ткани, узкогорлую вазу с благовониями, сочный плод манго и удалились. Белосельцев стоял у березы и увидел, как сквозь туман, бесшумно, словно посланный волхвами подарок, прилетел снегирь. Он посидел, краснея грудкой, позволяя любоваться собой, а потом так же бесшумно улетел.

К вечеру подморозило, и он почувствовал недомогание и необъяснимую тревогу. Она была рассеяна в воздухе, как таинственная, причиняющая страдание вибрация, порождающая головокружение. Бесшумно трепетали сучки в потолке, черный остывший уголек, выпавший накануне из печки, забытая на столе чашка, надтреснутое стекло в запотевшем оконце. Казалось, избу омывают медленные волны низкочастотных колебаний, недоступных для слуха, но рождающих в сознании беспричинную панику. Он не находил себе места, гулял у дома по меркнущему, начинавшему похрустывать снегу, под низким небом, в котором открывалась вечерняя холодная лазурь. Казалось, из этого неба несется к нему зов о помощи. Невидимая, удаленная за горизонты душа звала его к себе, хотела проститься с ним, требовала от него отклика и сострадания. Он вдруг почувствовал острую боль в сердце, словно его пронзила острая блестящая игла, и, насаженный на эту иглу, не в силах двинуться, он застыл у колодца, где стояли ведро с голубым зеркалом воды и жестяная кружка. Боль была нестерпима, и он, не дыша, зачерпнул ледяную воду, желая выпить ее, заморозить, оледенить боль в сердце. Но она отступила так же нежданно, как и возникла.

Он поставил кружку на скамью и вдруг понял, что это умер Маквиллен. Далеко, по другую сторону Земли, отделенный от него океанами, материками, на больничной койке, или в автомобильной катастрофе, или от внезапного разрыва сердца. Много лет назад, расставаясь с ним навсегда в осеннем ботаническом саду Хараре, беловолосый синеглазый агент, с которым сражались насмерть, назвал его братом. Сказал, что миг его смерти Белосельцев ощутит как собственную смерть. Просил помолиться за его грешную душу.

Уверенность в том, что Маквиллен мертв, была необъяснима, но абсолютно достоверна. Их таинственная связь продолжалась эти долгие годы так, словно в прежних жизнях, в прежних своих воплощениях они были родными братьями. Теперь, вынужденные враждовать и сражаться, они испытывали странную друг к другу любовь. Смерть Маквиллена, случившаяся минуту назад, была потерей брата. Сулила им встречу в иных мирах и пространствах. Белосельцев в темноте подошел к скамейке, где стояла кружка с водой, и увидел в круглом зеркальце незамерзшей воды крохотный осколок света. Боясь потревожить отражение, он наклонился и понял, что это голубая звезда. Он смотрел на звезду, приславшую из бесконечной Вселенной свой синий лучик, и думал о Маквиллене и об их предстоящей встрече.

В Крещение он вдруг остро осознал свое одиночество в пустой деревне, через которую проехал трактор, отваливая с дороги пласты слежавшегося снега, и канул, словно специально для него приготовил дорогу. Ему захотелось увидеть людей, незнакомых, безымянных. Погрузиться в их толчею, суету. Заметить на их лицах выражение земных забот. Услышать их голоса, увидеть облачка пара у их ртов. Постоять вместе с ними в очереди в магазине, услышать какой-нибудь вздор и пустяк, жалобу или похвальбу. Захотелось оказаться среди людей без всякого дела, без корысти, не называя себя, не навязываясь другим, а просто побыть с ними в стремительно убывающей для него и для них жизни. Он нуждался в них, не требуя от них помощи и внимания, а лишь того, чтобы не отвергли его, позволили быть среди них как самому малому, грешному, любящему их и желающему блага. Он пугался этого влечения. Боялся, что встреча с людьми вовлечет его в новые злосчастные приключения, от которых он с таким трудом отвязался. Но потребность оставалась. Уже в темноте, найдя убедительную причину для поездки в город, уверяя себя, что необходимо закупить хлеб, сахар, масло, он разбросал деревянной лопатой снег до расчищенной деревенской улицы и вывел машину.

Он приехал в городок, на привокзальную площадь, освещенную желтыми фонарями, под которыми, черный на белизне, сновал люд, отъезжали и подъезжали автобусы, вываливала из электрички темная, словно вар, толпа. В воздухе пахло бензином, табаком, сдобными булками. Качаясь, прошел невменяемый пьяный, держа у рта бутылку пива. Просеменили промерзшие размалеванные привокзальные девки, заглядывая в глаза встречным мужчинам. Прошествовали милиционеры с дубинками, словно пастыри, стерегущие свое беспокойное и бестолковое стадо. Белосельцев упивался вкусными запахами, толкотней, видом провинциального заиндевелого вокзала.

В магазине накупил съестные припасы, с удовольствием рассчитываясь с толстобокой, бурачно-румяной продавщицей, которая ловко тыкала пальцем в калькулятор, кидала на весы товар, и от нее слегка попахивало красным винцом. Белосельцев кинул пакет с продуктами в салон машины и, не желая уезжать, увлекаемый длинной гирляндой оранжевых фонарей, побрел вдоль прямой накатанной улицы, пропуская вперед торопливых, одинаково черных пешеходов.

Он удалялся от привокзальной площади, погружаясь в тихие горбатые улочки с высокими заборами, одноэтажными бревенчатыми домами, за которыми стыли пустые сады, сугробы, висела синеватая мгла. Фонарей становилось меньше, из оранжевых они превратились в холодно-белые, окруженные радужной пылью. Окна в домах светились желтым медовым цветом, и за одним из них, сквозь открытую форточку, старомодно и трогательно звучал рояль.

Белосельцев увидел, как из калитки, неся небольшие кульки, выскользнули две тихие женские фигуры в долгополых юбках. Торопливо, безмолвно пошли, от фонаря к фонарю, возникая и пропадая, и, когда они отдалились, Белосельцеву почудилось, что в руках у них затеплились свечи.

Еще двое, на этот раз мужчина и женщина, звякнули щеколдой, вышли из калитки, оба с кульками. Она поскользнулась, и он заботливо ее поддержал. Они пошли по улице догонять первых двух, и опять Белосельцеву показалось, что они, остановившись ненадолго, зажгли свечи и понесли их, заслоняя ладонями.

Он шел вдоль заборов, достигая перекрестков, где сходились похожие улочки с одинаковыми сугробами, дощатыми изгородями, заснеженными домами. Из проулков появлялись люди, поодиночке, по двое, по трое, неся небольшие свертки, сумки. Тянулись все в одну сторону. У многих в руках были зажженные свечи, которые они поместили в прозрачные пластмассовые бутылки с отрезанными донцами. Ветер их не задувал, и они туманно теплились, как китайские фонарики. Кто-то рядом тихо и благостно запел псалом.

Он не понимал, куда направляются люди, и в какое странствие они снарядились, и зачем у них в руках свечи. Но его влекло вслед за ними. Прибавив шаг, он сделал вид, что знает, куда идет, что принадлежит к ним, что увлекаем той же, что и они, невидимой силой. Пожалел, что в руках у него нет свечи.

Скоро из людей образовалась процессия. Во главе ее оказался священник в серебряном облачении, надетом поверх пальто, отчего он напоминал расходящийся книзу колокол. В руках у него был крест, который он прижимал к бороде. Священник негромко и протяжно пел, над его головой несли резной разноцветный фонарь и колышущуюся, шитую серебром хоругвь. В процессию с разных сторон вливались люди, зажигали свечи. Множество теплых огоньков волновалось, текло вдоль заборов, подымалось на горки, сливалось в снежные ложбинки.

– Сегодня нездоровилось чтой-то. Вроде бы жар был. Не знаю, входить-нет в реку? – раздался рядом озабоченный голос. И другой ответил ему:

– Не бойся, милый. Кто в крещенскую реку войдет, никогда не заболеет. Входи смело, наутро будешь здоров.

И Белосельцев понял, что процессия направляется к реке, где предстоит водосвятие.

Город кончился, и под кручей в ветреной мгле открылась река, черная, незамерзшая, окруженная туманной белизной, в испарениях, сквозь которые едва заметно, словно искра в черном кварце, текла вода. Люди сгрудились на высоком берегу, робея от высоты и ледяной безмолвной реки. Осторожно стали спускаться вниз, иные поскальзывались, падали, сползали по скользкому насту. Им помогали подняться, и скоро весь берег был в золотых крапинах, трепетных огоньках, и в разных местах, уносимые ветром, зазвучали песнопения. Священник, невидимый во тьме, неразборчиво гудел, рокотал. Его место обозначал резной драгоценный фонарь, напоминавший волшебное, спустившееся низко светило.

Белосельцев испытывал благоговение, любовь к этим безвестным людям, что были ему братья по рождению и проживанию жизни, откуда они все непременно уйдут. Уплывут, как огоньки, по черной реке. Но сейчас они вместе, в сердечном единении, среди снежных русских пространств с ночной метелью и летящей с неба росой, и такая чистая боль, и сладость, и упованье.

Священник закончил читать, и фонарь, следуя за ним, отразился в реке, словно стал растворяться, и от него потекли золотые, красные, зеленые струйки света. Туда, в разноцветную воду, был опущен крест. Белосельцев не видел креста и священника, но почувствовал, как вода наполнилась дыханием, бестелесной силой, стала шире и выше, и течение разносило этот благой дух по ночной реке, мимо снежных круч, наклоненных ветел к далеким лесам и туманным, дремлющим в снегах деревням.

Люди стали разделяться надвое, на мужчин и женщин. Они разбредались в разные стороны по берегу. Разворачивали кульки и свертки, стелили на снег простыни, укладывали на них полотенца. Начинали раздеваться. Босые, стали топтаться на снегу, креститься, боязливо идти к воде. Иные держали свечи, иные пели. Белосельцев видел рядом поющего бородатого старика с костлявыми руками и запавшим животом. С ним рядом топтался отрок, стройный и длинноногий, с худой шеей и круглой, как цветок, головкой. Одно лицо показалось ему знакомым, но он не успел разглядеть его в темноте. Еще один голый человек, осторожно ступавший по снегу, щупающий босой стопой наст, показался знакомым. Белосельцев всматривался в него, но тот прошел мимо, тихо охнул, ступив в ледяную воду, слабо забелев среди темных испарений реки.

Люди шли в реку, ахали, погружались, выныривали. Кто-то пустил по воде полешко с горящей свечой, и она медленно плыла по течению, теплилась, превращаясь в туманный золотой одуванчик.

Белосельцев медленно разделся. Сложил на снег кожаную куртку, сверху опустил на нее остальную одежду. Остался нагим, окруженным холодной ветреной тьмой. На плечи, на живот падал невидимый снег. Босые ступни чувствовали жгущую корочку льда, ломко оседавшую под тяжестью. Мимо него в реку шли белеющие люди, наполняли воду своим теплом, дыханием, и ему казалось, что он знает этих людей. Они были теми, что жили в этом маленьком городке, и теми, что никогда здесь не жили, давно умерли, но теперь появились, чтобы занять свое место в бесконечной реке времени. Здесь, на водах, сошлись великие и малые, грешники и праведники, цари и слуги, великие постники и смолитвенники, и великие бунтари и смутьяны. Среди огоньков, плывущих по течению, был его отец, убитый под Сталинградом, и его мать, прожившая вдовой долгие десятилетия. Теперь, молодые, белотелые, словно ангелы, они шли в воде рука об руку. Мимо прошла его бабушка, распевая псалом, держа в руках маленькое Евангелие с золотым обрезом. Тут были его прабабки и прадеды, и тот легендарный основатель рода, полумифический Тит, чей строгий и спокойный лик украшал фамильный альбом. Здесь был Николай Николаевич, русский пророк, и его ученик Серега, живой, вдохновленный, и они оба тихо пели священную песню. Он узнавал среди идущих по водам своих боевых друзей, не вернувшихся с войн, и прелестных женщин, которых когда-то любил. Все они ступили в темную реку времени, которая омывала их, сочетала, делала единым, бесконечным народом.

Он прошел к воде. Нащупал босыми пальцами корочку прибрежной наледи. Ступил на нее, провалившись в мелкую воду. Ногам стало холодно. Он побрел на глубину, медленно погружаясь, чувствуя, как ледяной ожог подымается от колен к животу. Тело страшилось огненного прикосновения реки, но дух вел его среди обжигающих струй.

Он оставил позади ахающий, поливающий себя из горстей, ликующий и голосящий народ. Смолкали плеск, гогот, многоголосое пение. Он удалялся от них к середине реки, уходил вниз по течению, погружаясь в молчание окрестных снегов, дующий ветер, летящие невесомые снежинки. Ему больше не было холодно. Черные ивы на том берегу склонялись к самой воде. Он ступал по твердому дну среди льющихся чистых течений. Благодарил Бога за дарованный ему век, за божественную тайну, собравшую его из бесчисленных лучей и частичек в думающее, страдающее, ищущее правду существо. Просил у Бога прощения за неверно понятый, ускользавший смысл бытия. Уповал, что в оставшиеся дни, если Богу будет угодно, он откроет ему, через чудо или явление во сне, премудрость мира.

Река текла в прозрачных туманах. Медленно отрывалась от белых снегов, от размытых огней, подымалась вверх, в небо. И он вместе с ней. Таким, нагим и босым, верящим, кающимся, он скоро предстанет пред Господом, на его милосердный и грозный суд.

Предыдущая главаГлава 35 из 35К книге