Теперь в центре внимания публики находился американский маг и волшебник, великолепно владеющий русским языком, в котором, как запашок в сыре, присутствовал едва ощутимый одесский говорок. Розовый фрак с раздвоенными оттопыренными фалдами делал его похожим на экзотическую птицу. Его бледные, усыпанные самоцветами руки посылали в столпившихся гостей острые лучики рубинов, изумрудов и сапфиров, словно вкалывали иголки в чувствительные зоны, наносили магическую татуировку, подчиняя волю легковерных и любопытных зрителей.
– Вы действительно напророчили мировой финансовый кризис? – спросила его красивая, возбужденная шампанским актриса, уже находясь под властью гипноза и обаяния таинственного чужеземца.
– Я написал скромное письмо вашему Президенту, где предупреждал, что большую Россию ожидает маленький дефолт. Я люблю Россию, мою вторую Родину, и мне хотелось, чтобы у нее не было неприятностей. Но ответа, увы, не последовало. – Чародей улыбнулся красными, словно в помаде, губами, направил на актрису черные, без зрачков, глаза, вонзил в ее открытую шею лучики самоцветов.
– А вы бы не могли напророчить мне мое будущее? – Актриса была окончательно загипнотизирована, чувствуя, как по ее телу разливаются сладостные струйки боли. – Я хочу знать мое будущее.
– А вы не боитесь? Оно может быть ужасным. Лучше не заглядывать в зеркало будущего, а жить настоящим, особенно такой красивой женщине, как вы.
Из круга любознательной публики, дружелюбно, по-медвежьи ее раздвигая, вышел Плут. Чуть бражный, благодушный, покачивая свое плотное, сытое тело, распаренное, словно из бани.
– Я, как видите, не красивая женщина и поэтому не боюсь будущего. Давай, погадай мне. Я тебе устроил выступление в Кремлевском дворце, и сейчас ты покажи, на что способен.
Прорицатель тонко улыбнулся, прощая фамильярность. Взял Плута за большую толстопалую ладонь. Прикрыл коричневые веки и словно задремал. Его перстни переливались у Плута на ладони, а тот снисходительно поглядывал на собравшихся и улыбался.
Прорицатель открыл глаза, и они были выпуклые, круглые, с бронзовым отсветом, как ягоды черной смородины.
– Вы великий домоустроитель. Вы вернули Кремлю его былое великолепие. Там, где появляетесь вы, там благоустраиваются дома. В Нью-Йорке, в районе Бруклина, есть тюрьма, которая нуждается в благоустройстве. Вам суждено побывать в Бруклинской тюрьме и превратить ее в кремлевские палаты.
– Ты так шутишь? – Плут слышал вокруг себя насмешки. Он внимательно посмотрел на ладонь с отпечатками перстней. Затем усмехнулся и пошел прочь из толпы. И по мере того, как он удалялся, лицо его становилось задумчивей.
Белосельцев, рассеянно наблюдавший очередную забаву пресыщенных людей, вдруг ощутил ледяной холодок прозрения, соединивший его с черноволосым гадателем, чьи выпуклые, без зрачков, глаза были наполнены древней халдейской тьмой с мерцаниями погасших светил. Розовый фрак, безвкусные, напоминавшие огромные стекляшки, перстни придавали ему вид шута, шарлатана, но от него исходила волна загадочной силы, выносившая из будущего неясные образы еще не совершенных событий. Так на берег из глубин океана донные течения выносят призраки бездны, существующие на свету лишь одно мгновение, а затем исчезающие, оставляя на отмели обрывки загадочных водорослей, слизь огромных медуз, чешую невиданных рыб. И пока уходил от толпы задумчивый Плут, Белосельцев ясно представил квадратный тюремный двор, наполненный неграми, пуэрториканцами, и среди них, в полосатой робе, бродящего под взглядами угрюмых охранников Плута.
Место Плута занял адмирал, чей разукрашенный корабль горел на реке огоньками. Адмирала прочили на видную должность в штаб флота, и он уже принимал поздравления. Прорицатель взял его сухую твердую ладонь. Сжал пальцами запястье, словно щупал пульс. Закрыл глаза, погрузившись в созерцание неведомого, ненаступившего будущего. Адмирал терпеливо, с мягкой улыбкой, поощряемый дамами, позволял магу экспериментировать с собой.
Колдун открыл веки, и его чернильные выпуклые глаза полыхнули жутким потусторонним светом.
– Русский град Китеж ушел на дно со всеми своими жителями, и до сих пор из воды слышны колокольные звоны. Курск, который вы так любите, адмирал, тоже уйдет на дно, и никто из его обитателей не всплывет на поверхность.
– Но я не люблю Курск, ни разу в нем не был, – пожал плечами адмирал.
– Я говорю о ковчеге. О подводном ковчеге, господин адмирал, – тихо произнес прорицатель.
Адмирал, не удовлетворенный ответом, пожимая плечами, стал уходить, сопровождаемый дамами. А Белосельцев, толкователь чужих пророчеств, не понимая природы своего прозрения, увидел огромную подводную лодку, развороченную взрывом, кипящее дно океана, в отсеках в ядовитом огне гибнущий экипаж, и в черной, обреченной на смерть оболочке чью-то душу, перед тем как исчезнуть, взывающую к Богу.
Видение было мимолетным, но он пережил смертельный ужас, от которого в секунды появляется седина. Ужасным было видение, в котором он сам умирал без света, без воздуха, слыша скрипы железного корпуса. Ужасным была способность чародея вызывать несуществующее будущее, из которого, как из хрустального склепа, вставали скелеты еще не рожденных событий. И ужасным казалось само это будущее, куда все они неумолимо втекали, каждым словом, поступком, благими намерениями или злодеяниями. Жизнь, которая ждала их всех за поворотом, казалась ужасной.
Вслед за адмиралом к фокуснику в розовом фраке приблизился телеведущий, чья популярность затмила популярность политиков, эстрадных звезд и хоккейных бомбардиров. Баловень, злой острослов, умный циник, красивый повеса, интеллектуал и веселый шутник, он раскалывал черепа скудоумных партийных лидеров, мазал черным вареньем белоснежные камзолы ханжей, возвеличивал карликов, срубал башку великанам, делал прекрасным и привлекательным зло, облачал в шутовские наряды добро. Не скрывал свою философию, согласно которой телевидение становилось истинной властью, единственной религией, неодолимой реальностью, затмевающей эфемерную власть политиков, отжившую религию церквей и погостов, скучную обыденную повседневность, не попадающую на телеэкран. Теперь он подошел к прорицателю, оттеняя его балаганный вид статной осанкой, прекрасно сидящим костюмом, надменным выражением холеного, позволяющего себя любить лица.
– В детстве цыганка нагадала мне, что я подожгу свой дом. И мои родители прятали от меня спички. – Он протянул прорицателю руку, снисходительно позволяя тому потешить праздное общество. – Но мой дом по-прежнему цел и невредим.
Прорицатель взял протянутую руку, закрыл глаза. Белосельцев видел, каким непосильным трудом он занят. Как вторгается в запретные миры, производя в них смятение. Как разрушает закономерность времен, обгоняя на свистящей стреле медленно нарождающуюся череду событий. Как проникает в темное чрево будущего, где еще не зародился младенец и лишь уготовано место безымянному эмбриону. Прорицатель открыл глаза, побледневший, с огненно-красными губами, чернильными ягодами ночного зверя.
– Цыганки не всегда лгут. Ваш дом загорится так, что пожар будет видеть вся Россия. И тушить его станут всем миром.
– Вы это серьезно? – переспросил телеведущий. И хотя на лице его оставалось насмешливое выражение, он вдруг побледнел и, подставив локоть хорошенькой барышне, отошел в глубину галереи.
А у Белосельцева, толкователя невнятных речений, возникло видение. Башня «Останкино», как огромный минарет, с которого, подобно муэдзину, телеведущий возглашал свои молитвы, слал хулы и проклятья миру, читал свою проповедь бесчисленным, слепо верящим ему богомольцам, – эта башня пылала, как факел. Из нее валил металлический дым, падали из облаков опаленные птицы, экраны мерцали, как пустые бельма, и люди, предчувствуя вселенские беды, созерцали апокалиптическое зарево.
Подвергнуть себя испытанию будущим, не видя в этом никакой для себя опасности, решился руководитель космических программ. В мешковатом костюме, рыхлый, с жирными плечами, вислым носом, он слыл сторонником американских решений в космосе. Считал нерентабельным для человечества дублирование российских и американских программ. Настаивал на скорейшем строительстве совместного российско-американского космического города, в сравнении с которым отечественная станция «Мир» будет казаться старомодной деревней.
Космист, улыбаясь дряблой стариковской улыбкой, протянул волшебнику потную жирную ладонь, на которой, словно гвоздем, были процарапаны грязноватые линии жизни.
– Так где мое будущее? На небе или на земле? – прошамкал он мокрым ртом, подымая воловьи слезящиеся глаза вверх, где, невидимые в безвоздушной синеве, носились космические спутники, разведывательные зонды, марсианские станции, и среди них, как серебряная прекрасная бабочка, парила русская станция. – Где прикажете искать мое будущее?
– На дне, – не трогая его ладонь, не закрывая черных глаз ночного опасного хищника, ответил странный человек в розовом фраке, из кармана которого торчала игральная карта с мастью «треф».
И все стали перешептываться, дивясь парадоксальному ответу. И только Белосельцев, устремляясь вслед за свистящей, расщепляющей время стрелой, увидел: серебряный махаон космической станции «Мир», управляемый злой волей космиста, теряет высоту, черпает хрупкими крыльями жесткий воздух Земли, ломает их и сжигает. Материя станции свертывается в рулоны огня, плавится, распадается на ломти и осколки. Огромный факел падает с небес в океан, унося с собой мечту о русском космосе. И зеваки на острове Фиджи смотрят, как летит сгорающая комета России, посыпает океан сверкающим пеплом.
Белосельцев видел, как страшно изможден прорицатель. Каждый раз, совершая пророчество, обгоняя на световом луче медленно текущее время, он испепелял свою плоть, укорачивал свою собственную жизнь. Лицо его покрыли мелкие трещинки, как на глиняных табличках Хаммурапи с клинописью заклинаний. Губы утратили огненно-алый цвет, стали синими, вспухшими, как у мертвеца. Глаза выкатились из орбит, словно два флакона с фиолетовыми чернилами, в которых таился металлический блеск ночного светила.
Белосельцеву вдруг захотелось протянуть ему руку, ощутить на запястье прикосновение волшебных перстней, услышать сладкую боль проникающих ядовитых иголок. И услышать, что ждет его впереди. Больничная койка с капельницами и сестрой, надевающей ему кислородную маску, и невидимый неутомимый зверь, терзающий его распадающееся нутро. Или мгновенная вспышка пули, выпущенная с чердака неведомым снайпером, прекращающая его опасную игру с «Суахили». Или унылое прозябание старости, без друзей, без близких, с меркнущим зимним оконцем, с сумеречными несвязными мыслями. Он уже сделал шаг, уже поднял руку. Но дорогу ему перешел наглый веселый Астрос. Казалось, на его плотоядных губах переливается радужный мыльный пузырь. Он источал силу, артистичность, желание поражать, эпатировать.
– Я приглашаю вас на мое телевидение, маэстро. Гонорар – полмиллиона долларов. Но прежде докажите, что вы видите мое будущее.
– Вы владеете долларами, алмазами, драгоценностями, – вяло ответил кудесник, – вы любите дорогие украшения. Сегодня вы получите замечательный подарок.
– Какой? – наивно полюбопытствовал поверивший Астрос.
– Браслет, – ответил устало прорицатель и отвернулся от него, желая уйти из круга любопытной публики.
Астрос задрал рукав пиджака и манжету рубахи, всем показывая свое крепкое запястье, на котором уже сегодня должен был появиться усыпанный алмазами браслет. А Белосельцев испугался разоблачения. Он смотрел на широкое, в синих жилках запястье Астроса, на котором через несколько минут замкнется кольцо наручников.
– Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною и скоро ль, на радость соседей-врагов, могильной покроюсь землею? – Граммофончик, изрядно подшофе, держа рюмку с любимым «Камю», манерный, возбужденный, играя глазами, точь-в-точь как лет десять назад, когда выходил на трибуну съезда и декларировал, изобличал, обещал, звал вслед за собой обольщенные его красноречием толпы, преградил путь уходящему прорицателю, требуя к себе внимания. – Какова, милостивый государь, моя будущая доля?
– Но примешь ты смерть от «Камю» своего, – едва слышно обронил прорицатель и, будто с вытекшими глазами, осыпавшимся до костей лицом, ушел в толпу, неся на обугленном сутулом скелете розовый фрак. А Белосельцеву вновь стало страшно от той зловещей обыденности, что обретали аномальные явления, толкователем и вершителем которых он являлся.
Граммофончик уходил в глубину галереи, где клубился народ – обнимались со смешными ужимками, говорили друг другу смешные гадости, тонко, вполголоса издевались над Мэром, поедая его деликатесы, мимоходом, вскользь, обделывали собственные делишки, иные стоимостью в миллион долларов. Граммофончик удалялся, и рядом с ним неизвестно откуда появился Зарецкий. Он охаживал, обскакивал его со всех сторон, своими скачками направляя в удаленную нишу, где была поставлена тренога с телекамерой и оператор в жилете со множеством карманов, напоминавший странное сумчатое животное, ждал начала работы. Граммофончик и Зарецкий шли, разглагольствуя, и к ним присоединился Астрос. Он налетел на них с какой-то дурацкой шуткой, от которой Граммофончик по-молодому, заливисто рассмеялся. Поблизости от них возник и пропал Гречишников в черном одеянии, будто бесшумно мелькнуло крыло осторожного ворона. Время, остановившееся в стеклянной галерее, словно в хрустальном озере, по которому плавали нарядные лодки с дамами и кавалерами и под музыку Генделя длился нескончаемый праздник на воде, – время вдруг будто проточило узкое русло и хлынуло в него убыстряющейся черной струей.
Белосельцев слышал запальчивый, нетрезвый голос Граммофончика.
– Да, я скажу прилюдно… Страна должна знать своих героев… Я выведу на свет все его махинации… В свое время, когда я был мэром Санкт-Петербурга, я приказал проверить его деятельность, которая могла бросить тень на меня… Да, и доллары через финскую границу в особо крупных размерах… И торговля цветными металлами… И торговля детьми, которая получила поистине индустриальный размах…
Они приблизились к нише, окруженной деревьями, из которых, как ружейный ствол, выглядывала телекамера. Граммофончик оживился еще больше, увидев ее. Он любил телекамеры, любил их дразнящие зрачки, мигание индикаторов, белый луч осветительной лампы. Он любил телеинтервью, сделавшие его знаменитым. Любил эти нескончаемые потоки внимания, приливы славы, в которых купался и плавал и которые отшлифовали его, словно волны прибоя, сделали гладким, как галька. Теперь он опять был в центре внимания публики, был востребован. К нему возвращались известность и слава, которые хотели отнять у него враги и завистники.
– Ну что, работаем? – нетерпеливо и взыскательно обратился он к оператору, так, чтобы его слышали собравшиеся вокруг любопытные гости. Откашлялся, одернул пиджак, огладил виски. Астрос поправил ему галстук. Зарецкий угодливо стряхнул с плеча несуществующую соринку. – Поехали? – спросил он оператора.
В это время возник официант, строгий, с античным профилем. Он держал на руке поднос, серебряный, круглый, сиявший, как солнце. На этом подносе стояла хрустальная рюмка «Камю», одинокая, как цветок на поляне. Этот цветок невозможно было не сорвать. Невозможно было не выпить прекрасную рюмку «Камю».
– Вы столь любезны! – сказал Граммофончик античному герою, который, казалось, покинул Пергамский алтарь, чтобы оказать любезность знаменитому человеку, вернувшему городу на Неве первородное имя – Санкт-Петербург.
Граммофончик взял рюмку театральным жестом, поклонился собравшимся и начинавшей рокотать телекамере. Выпил до дна. Рюмка еще трепетала в его руках, а лицо начинало наливаться малиновой тяжкой краснотой, словно вся кровь хлынула в голову. Мозг стал разрываться от обилия крови. Глаза выпучиваться, словно у глубоководной рыбы. В них лопались кровяные сосуды. Роняя рюмку, под стрекот работающей телекамеры, он грохнулся на пол, под ноги толпе, и остался беззвучно лежать. И в этой тишине по всей галерее пронесся пронзительный визг, переходящий в истошный звериный вой. Это жена Граммофончика, уже не жена, а вдова, склонилась над ним. Она расстегивала ему под галстуком рубаху, под которой обнажилась впалая стариковская грудь, седые волосы и мальтийский медальончик с крестом.
По галерее катились волны ужаса. Людей сгребало туда, где, бездыханный, оплакиваемый вдовой, лежал Граммофончик и вокруг мелко поблескивали брызги разбитого хрусталя. Мэр, узнав о случившемся, мчался к месту смерти. Лысый, с покатым лбом, выпученными глазами, он хватал воздух открытым редкозубым ртом, был похож на рыбу зубатку, попавшую в сеть. Торжество превратилось в трагедию. Яркий, царственно задуманный праздник обернулся ужасной смертью. Эта смерть наполняла его затею мрачным смыслом, бросала на него черную тень. Он представлял, как завтра по всем телеканалам будут показывать мертвого Граммофончика и его, Мэра, дирижирующего светомузыкой, подымающего бокал шампанского. Злые комментаторы станут намекать, кому была выгодна эта смерть. Глубокомысленно приводить случаи, когда князей приглашали в Орду и там убивали. Рассказывать о давнишнем соперничестве московского и петербургского мэров. Это был провал, сокрушительное поражение, после которого нечего думать о свидании с Президентом.
Он прорвал круг, обступивший мертвеца. Наклонился, убеждаясь, что благородная душа покинула бренное тело и сквозь приоткрытые губы Граммофончика, словно продолжающие витийствовать, сочится малиновая пенка.
– Где врачи?.. «Скорую»!.. Реанимацию!.. – выкрикивал Мэр беспомощно, понимая, что лежащему на полу Граммофончику нужна не капельница, а лопата могильщика. – Моего личного врача Шапиро!..
– Какое несчастье! – ахал находящийся тут же Астрос. – Минуту назад он был совершенно здоров, чувствовал себя превосходно!
– Да где же врачи, черт возьми! – зло шипел Зарецкий. – Все предусмотрели – лобстеров с Борнео, дерево манго из Африки, девок из парижских борделей, – а врача нет!.. Идиоты!..
Белосельцев, стоявший рядом, отчетливо, сквозь вопли и плач, различал скрежет и хруст зубов. Это Революция впивалась в кадыки своих любимых сыновей и вырывала их с корнем.
Снаружи, вдоль набережной, засверкали голубые вспышки, и к подъему на мост подлетели машины.
– Наконец-то!.. Врачи!..
Толпа отхлынула, освобождая пустой коридор, в котором должна была появиться бригада врачей, в белом, с саквояжами и носилками, на бегу извлекая шприцы и спасительные инструменты. Но в прогале, меж деревьев и наряженных дам, вместо врачей появились люди в черном, в дырчатых масках с розовыми жуткими прорезями, в которых воспаленно горели глаза. Грохоча башмаками, держа в руках тяжелые автоматы, они промчались по галерее, опрокинув кадку с тропическим деревом, туда, где лежал покойник. Четверо из набегавших, издавая хриплые, парализующие волю крики, набросились на Астроса и Зарецкого, грубо и ловко вывернули им руки, нацепили блестящие наручники. Поддернули вверх, так, что у Астроса лопнул рукав, а Зарецкий испустил тонкий птичий крик от боли. Грубо понукая, поволокли их к выходу. Другие, в черных, натянутых на голову чулках, зыркая свирепо глазами, держа наготове тяжелые автоматы, отгоняли людей стволами. Пятились, жарко дышали красными, процветшими сквозь черную ткань губами. Ломали бутсами ветки упавшего экзотического дерева.
Все длилось минуты. Мэр, пораженный, не закрывая рта с фиолетовым, распухшим от ужаса языком, лепетал:
– Что случилось?.. Кто виноват?.. Я был далеко, не видел!..
Гости, напуганные автоматчиками, шарахались, бились о стеклянные стены, как залетевшие в комнату птицы. Какая-то дама истерически завизжала, стала колотить кулаками в прозрачную оболочку, желая выброситься в ночную реку.
Когда все немного поутихло и женщины стали тревожно жаться к своим мужчинам, а те по мобильным телефонам стали вызывать охрану, когда мертвого Граммофончика перенесли куда-то за кадки с деревьями и Мэр, старавшийся вернуть себе бодрый и властный голос, громко стал требовать в мобильник: «Директора ФСБ, и немедленно!» – когда в галерее установилась зыбкая тишина, снаружи, на набережной, вновь вспыхнули голубые мигалки. Все отшатнулись, ожидая вторжения черных, как черти, фигур. Но вместо них легкой, бодрой походкой, почти пританцовывая, почти не касаясь земли, появился Избранник. Он шел по озаренной галерее, ладный, приветливый, улыбаясь, внушая успокоение и надежду. Дочь устремилась навстречу ему, цветущая, дышащая силой и красотой. И пока они сближались, по чьей-то неведомой воле ударила громкая музыка, радостно-звонкая, брызжущая. За стеклом, в синей пустоте московской ночи, на Крымском мосту зажглась ослепительная надпись «Президент» – она полыхала бриллиантами, сыпала искрами, завивалась струями огня, трепетала торжественно и ликующе, отражаясь в реке драгоценным серебром. Избранник и Дочь сблизились, тот предложил ей руку, она обняла его маленький точеный локоть. Так они и шли, словно танцевали менуэт, и все восхищенно аплодировали, восторгались горящими за окном письменами. И только Мэр осунулся, сгорбился, свесил бессильные руки, стал похож на разделанную тушку зверька, которую подвешивают на крючок и пускают вдоль конвейера.
Через день он был вызван в Фонд, где его поджидал Гречишников. Белосельцеву казалось, линии кабинета, контуры мебели, оси симметрии, пропорции оконных рам были смещены, выгнуты, как на снимке, сделанном длиннофокусной оптикой. Пространство кабинета было искажено, пол и потолок не были параллельны друг другу, Гречишников сидел с расплюснутым, суженным лбом и раздвинутыми неестественными губами. То ли в голове у Белосельцева от перенесенных перегрузок взбухла жила и деформировала зрительные центры, то ли здесь, в Фонде, в силу неясных геофизических аномалий прошла искажающая волна и сморщила пространство.
– Ну как тебе вчерашний театр? Один спектакль в другом. Это и есть новая режиссура! Выше Станиславского! Выше Мейерхольда! Театр «Суахили» с элементами античного хора и итальянской комедии масок!.. – Гречишников смеялся, был возбужден, и лицо его в смехе казалось раздавленным, словно он вращался в бешеной центрифуге.
Белосельцев чувствовал на себе давление, какое бывает на борту вертолета, совершающего противоракетный вираж. Пытался понять его природу.
– Астрос в «Лефортово» держался как пленный Наполеон. Гордый, неприступный, скрестил на груди руки, отказывался говорить со следователем. Даже плюнул в Буравкова. Зато Зарецкий, понимая случившееся, валялся в ногах, плакал и умолял. Предлагал отступную в треть состояния. На что ему Копейко заметил: «Из вашего состояния вам оставлено ровно столько, чтобы можно было заказать у надзирателя туалетную бумагу»…
Красная площадь за окном необычно выгибалась, как округлая поверхность чешуйчатой металлической планеты, и башни Кремля, располагаясь на этой кривизне, заваливались в разные стороны. Казалось, вращение, породившее центробежные силы, смело с площади находившихся там зевак, и брусчатка пусто, жестоко блестела.
– Все огромное состояние олигархов – недвижимость, ценные бумаги, нефтяные поля, телевизионные империи, газеты, посреднические фирмы, банки, – все это перешло в нашу собственность. Невидимая работа Копейко и Буравкова была направлена на то, чтобы реальным собственником их корпораций стали мы, участники Проекта Суахили. Ты – один из участников. Ты имеешь в этом долю…
Белосельцев заметил, как по-новому, странно заглядывают в окно купола Василия Блаженного. Витые, ребристые, зубчатые, они словно поменялись местами. Одни из них выдвинулись, похожие на чалму раджи. Другие сместились, подобные булаве запорожца. Третьи, напоминавшие фантастический корнеплод, почти исчезли, показывали лишь один красно-золотой ломоть. И оттуда, от этих сместившихся куполов, исходила искривляющая пространство сила, она гнула линии комнаты, раздвигала и плющила губы Гречишникова, притягивала к себе находящиеся в комнате предметы. Бутылка коньяка, рюмки, блюдце с лимоном готовы были оторваться от стола, унестись в окно и, как к магниту, прилипнуть к куполам.
– Если хочешь, возьми акции сибирской нефти… Очень доходны акции алюминиевых заводов… Большая ликвидность у нефтеколонок, сеть которых разбросана по Европе и Америке… Рекламный бизнес в телекорпорации Астроса больше, чем у Зарецкого, но тот начал скупать региональное телевидение, а там рекламный рынок огромный… Кроме того, мы тебе предлагаем пост председателя совета директоров отличного крепкого банка, через который проходят деньги от торговли оружием и ядерными технологиями… Ты прекрасно поработал на «Суахили». И у тебя есть своя доля…
Храм Василия Блаженного был системой планет, которые в своем орбитальном вращении выстроились в линию, образовали «парад планет». Сила их притяжения сложилась и многократно усилилась, создавая невиданную гравитацию. Она ломала устойчивость мира, порождала в земной коре искривления и трещины, смещала материки, вызывала огромные цунами, и было слышно, как похрустывает площадь, трется друг о друга брусчатка, выдавливаются основания башен.
– Когда я соглашался работать с вами, я не думал об акциях, – сказал Белосельцев, чувствуя, как поле притяжения куполов мешает шевелиться губам и язык словно поворачивается в застывающем бетонном растворе. – Я думал о великом возрождении, о великом преобразовании, которое вы провозглашали. Где объединение территорий, возрождение СССР? Хотя бы намеки, первые сдвиги политики?
– Империи пространств кончились. Мир бьется за коммуникации и маршруты нефтепроводов. Все коммуникации Евразии проходят через Россию – Севморпуть, Транссиб. Другие народы будут выбредать со своих проселков, чтобы выйти на трансконтинентальные линии России. Что касается нефтепроводов, мы купим ленточные участки земли и проложим трубу. Россия сбросила с себя лишние территории и лишние, плодящиеся народы. Мы больше не станем кормить многодетные узбекские семьи и позаботимся о многодетности русских женщин. Возрождение СССР не актуально…
Белосельцев чувствовал, как исчезают его последние иллюзии и надежды. Мир, в котором существовали эти иллюзии, перепахивался огромным плугом. Материки перевертывались, ложились вверх дном. Полюса менялись местами. Реки вытачивали новые русла. Хребты проваливались. Равнины вздымались и горбились. Кромка океанов меняла рисунок, и в новом ландшафте мира, среди новых государств и столиц ему, Белосельцеву, не было места.
– Ты говорил о возвращении власти народу. О возвращении государству советов, разгромленных Истуканом в девяносто третьем году, в дни расстрела парламента. Где признаки этого?
– Их и не будет. Народовластие – фикция, придуманная умными диктаторами в еврейском окружении Ленина. Народ был страшно удален от власти и к ней равнодушен, что стало очевидно сначала в девяносто первом, а потом в девяносто третьем. Народ не поддержал путчистов и отвернулся от горящего Дома Советов. Вопрос не в народовластии, а в том, чтобы группа лидеров была национально ориентирована и владела национальным проектом развития…
Края куполов, заслоняя друг друга, смотрели в окно как множество разноцветных, взошедших на небе лун. Огненно-красный месяц. Лимонно-желтый. Иссиня-фиолетовый. Каждый был окружен цветным туманом. Будто над площадью, в разноцветном небе, приблизились к земле зловещие, прилетевшие из Вселенной светила, предвещая конец мироздания.
– Вы обещали, что отберете у банкиров собственность, экспроприируете олигархов и вернете богатства народу. Где обещанная национализация? Когда народ получит обратно нефть, железные дороги, алмазы?
– Народ равнодушен к форме собственности. Он хочет, чтобы ему платили за труд. Он будет благодарен олигарху, если тот повысит зарплату, и проклянет государство, если оно ее ненадолго задержит. Народ примирится с возвращением Кенигсберга Германии, а Курил и Сахалина – Японии, если это будет связано с повышением уровня жизни. Собственность, о которой ты говоришь, будет сконцентрирована в руках национально мыслящих промышленников и банкиров, готовых остановить экспансию в Россию еврейского капитала и обеспечить суверенность национальной экономики…
Белосельцев понимал, что дело его проиграно. Его перехитрили. Обольстили уверениями, угадали мечтания, использовали его опыт и ум и теперь открывают ему беспощадную истину, предлагая ее принять. И если он отвергнет ее, попытается восстать и ее опрокинуть, его расстреляют из бесшумных пулеметов, чьи темные рыльца едва различимы в цветных луковицах храма.
– Ты прекрасно поработал и ужасно устал. – Гречишников смотрел на него с благодарностью и дружеским, нелицемерным сочувствием. – Поезжай, отдохни. Хочешь – в Кению, половить тропических бабочек. Хочешь – на Сейшелы, покупаться, насладиться красотой смуглых женщин. Ты теперь богатый человек, можешь себе позволить многое. А хочешь – поезжай в свой любимый Псков и отдохни там душой.
Белосельцев чувствовал, что его отсылают. Угадывают его смуту и панику, возможность неподчинения и взрыва. Готовился новый этап «Суахили», в котором ему не было места. И его удаляли, чтобы он не создал помехи.
Он и рад был удалиться. Уехать в любимый Псков, где когда-то был счастлив и где судьба предложила ему выбор между белыми церквами и синими реками, служением красоте и природе и огромным яростным миром, куда он, молодой, ринулся опрометью, с жаждой впечатлений, в неутолимой страсти к новизне и познанию. Он уедет во Псков, оставив победителям этот мир, эту Красную площадь, этот Кремль, куда на смену умирающему властелину уже рвется новый хозяин. Ибо дело его проиграно, армия его бесследно рассеяна, командиры сорвали погоны и безропотно, без оружия, движутся в обозе врага. И он, одинокий солдат, оставляет поле сражения, убредает в леса.
Белосельцев подошел к окну, созерцая кремлевские башни. Мимо окна, на брусчатку, рокоча двигателем, вырвался странный аппарат. Двигаясь как автомобиль, на четырех колесах, с выхлопной струей гари, он был оснащен самолетным килем с нарисованной красной звездой. Вдоль корпуса выступали небольшие крылья, усиливающие сходство с самолетом. Вдоль фюзеляжа была прочерчена красная линия со множеством звездочек, отмечавших сбитые в бою самолеты. Когда аппарат проносился мимо окон вдоль Лобного места, на его борту отчетливо смотрелась икона Богородицы золотых и алых тонов. Когда, проскочив Лобное место, машина круто повернула, направляя ход к Спасским воротам, на другом борту возник портрет Сталина, золотистый и алый. За лобовым стеклом был виден пилот в шлеме и летных очках. В этой фантастической, приземлившейся на площади машине Белосельцев узнал «Москвич» Николая Николаевича, превращенный в самолет, чей киль трепетал на брусчатке, с плоскостей срывался зеркальный свет, радиатор украшал орден Победа, и за штурвалом, облаченный в одежды небесного воина, сидел русский пророк. Он мчался на бой.
Патрульные машины с разных концов площади устремились наперерез, но воздушный воин вел оружие к цели, недосягаемый для безнадежно отставших преследователей.
Небо над площадью клубилось разноцветными тучами. Брусчатка переливалась, как крыло бабочки. Таинственные светила и луны встали над площадью, и каждая кидала свой мертвенный свет. Звезды проступили на небе, и их орнамент был незнаком и ужасен. Созвездия, которые зажглись над Москвой, не имели названия. Кремль отбрасывал длинные темные тени, словно по ту его сторону вставало низкое жестокое солнце. Самолет направлялся туда, где бугрилось, переливалось чешуей огромное тулово Змея. Взбухшее кольцо дракона стиснуло башни, облегло стены, сдавило колокольни и храмы, запрудило ворота. И в сердце Змея, в его дышащую пасть, в его кольчатую разрисованную спину, нанося смертельный удар, спасая Москву и Родину, направил русский пророк заминированную машину, напевая то ли молитву, то ли песню Великой войны.
Белосельцев видел, как машина достигла незримой отметки на площади, остановилась, и из нее грянул взрыв. Острые брызги огня прорвали оболочку машины, оторвали киль, расшвыряли дверцы. В клубах ядовитого дыма из машины выпал пилот, он шевелился секунду и замер. К нему с двух сторон подъехали патрульные «Волги», выскочила охрана, она пробралась сквозь дым, набросилась на Николая Николаевича.
Белосельцев с криком отпрянул от окна, выбежал из подъезда к Лобному месту.
Он побежал к Спасской башне, где горел остов автомобиля и среди разбросанной жести лежал маленький оглушенный пилот. Дюжие охранники что-то делали с ним – то ли били, то ли сшибали огонь.
– Стоять!.. Назад!.. Документы!.. – преградили ему путь охранники. Они удержали его за локти сильными руками, стали просматривать извлеченные из кармана документы. Издалека он видел место взрыва, куда выбегало оцепление в черном, вставала череда автоматчиков. Хрупкое, смятое взрывом тело, от которого шел вялый дым, подняли и затолкали в легковой фургон.
– Черт бы его побрал. Еще один псих ненормальный.
Охранник, кивая на отъезжавший фургон, вернул документы Белосельцеву. И тот, не возвращаясь в Фонд, побрел по разноцветной брусчатке, раскрашенной Аристархом Лентуловым, под цветными светилами, горевшими в небе Москвы.
Дома он включил телевизор. В программе новостей сообщалось, что душевнобольной террорист взорвал автомобиль на Красной площади, направляя его на Кремль. Камикадзе в тяжелом состоянии доставлен в «Лефортово», где ему оказана медицинская помощь и следователи, как только он придет в себя, готовятся снять с него показания.
По другой программе показывали похороны Граммофончика на Новодевичьем кладбище. Свежая могила, заваленная цветами. Поредевшая когорта «демократов первой волны». Вдова, вся в черном, красивая, с беломраморной шеей и белыми полусферами открытых грудей. Рядом с ней Избранник. Она положила ему голову на плечо, беспомощно прижалась к нему, и у него в глазах слезы.
Здесь все было кончено, доведено до «черного квадрата». И чтобы не стать свидетелем или, не дай бог, участником нового этапа Проекта Суахили, он собрался уехать во Псков.