Кадарская зона, куда попал Белосельцев, меняя джипы на бэтээры, оставляя отряды ополченцев и встраиваясь в армейские колонны, договариваясь с оперативниками ФСБ и используя связи с военной разведкой, – Кадарское ущелье казалось голубой чашей с высокими каменными краями, к которым хотелось припасть иссохшими губами и пить прохладную синеву, глотать студеную сладкую влагу, прикрыв от наслаждения глаза. По серым каменистым кручам, зарождаясь нежными зелеными тенями, превращаясь в густые сочные кущи, стекали лесные заросли. В низине они превращались в темную зелень садов, пестроту золотых и черных полей, в бело-розовые селенья, окутанные нежной дымкой жизни, сквозь которую, будто нарисованные акварелью, виднелись мечети, аркады, узорные фасады, напоминавшие восточные дворцы, где струились фонтаны, благоухали розы, свисали фиолетовые виноградные гроздья, краснели кубки с вином и под звоны и рокоты музыкантов молодые танцовщицы кружили на пестрых коврах, взлетали, отталкиваясь легкой стопой. Кара-махи и Чабан-махи – так назывались эти селенья, напоминавшие Белосельцеву сон, бабушкины рассказы о Кавказе, пушкинские стихи и таинственное, необъяснимое знание о том, что он уже был здесь когда-то, быть может, в иной жизни, в иной эре, которой давно уже нет в мире, и она лишь чудом уцелела в забытом горном ущелье, куда не доходят дороги, не долетают самолеты. Казалось, крохотная голубая планета опустилась на Землю, сохранив инопланетную красоту, неземную форму жизни, сберегаемую древними богами. И глаза, наслаждаясь и восхищаясь, одновременно робели – как бы не вспугнуть эту красу, не потревожить дремотную синеву, не разрушить хрупкую беззащитность планеты, которая вспорхнет и, спасаясь, улетит в небеса вместе с садами, дворцами и танцовщицами, оставив на земле сухой, выскобленный кратер, наполненный мертвым жаром.
Белосельцев глядел на мятежные села, сидя на обочине горной дороги, слыша неумолчное дребезжание невидимого кузнечика. Он понимал, что райский образ селений – обман. Так ангел, пролетая в мироздании, созерцая в отдалении охваченную войнами и мятежами планету, уже не мог бы, как лермонтовский ангел, сказать: «Спит земля в сиянье голубом», – видя сонмы душ, взлетающих с окровавленных полей.
Белосельцев, слыша нескончаемое верещание придорожного кузнечика, знал, что голубое видение рая – лишь обман удаленных глаз. В пестроте полей скрываются минные поля и фугасы. По кромкам тучных, отягченных плодами садов проходят траншеи и ходы сообщений. В резных аркадах, напоминавших дворцы, оборудованы опорные пункты. В виноградниках, среди фиолетовых лоз, упрятаны амбразуры и позиции снайперов. Среди дозоров, постов, чернобородых воинов, под белой колоннадой Басаев, неуловимый чеченец с вялым ртом, косой бородой, направляет угрюмый лиловый взгляд на окрестные предгорья, где по козьим тропам движется из Чечни подкрепленье, вьючные ослы звякают вороненой сталью, крохотные японские рации разносят позывные и коды. И та крохотная стеклянная вспышка, долетевшая до глаз Белосельцева, – зайчик света на лобовом стекле грузовика, перевозящего легкую пушку. Быстролетный солнечный лучик, мелькнувший у вершины мечети, – отсвет бинокля, направленного на него, Белосельцева.
Придорожный кузнечик упорно звенел, убеждая Белосельцева верить в голубую планету. И так хотелось уверовать, отринуть жестокое знание, защитить таинственный чудный рай, населенный неземной нежной жизнью, не ожидавшей для себя несчастий и бед.
По дороге, хрустя на камнях, подымая мучнистую пыль, шли войска. Водители машин, командиры частей не верили в голубую планету, они всматривались в горловину ущелья, готовились к жестокому штурму. Формы и конструкции машин своими углами, зубьями, остриями напоминали инструменты, с помощью которых станут ломать хрустящие кости, пилить сухожилия, вырывать глубокие костяные коренья земли.
Пролязгали боевые машины разминирования, с провисшими гусеницами, замызганными башнями, неся впереди кронштейны с катками, похожие на уродливых неповоротливых крабов. Они поползут впереди пехоты по склонам гор, по виноградникам и арыкам, утюжа катками сухую землю, подрывая упрятанные фугасы и мины, от которых срываются и отлетают катки, встает на дыбы сотрясенная стальная махина, а у водителя лопаются барабанные перепонки и течет из глаз кровь.
Продавливая дорогу, окутанная кремневой белесой пылью, прошла колонна танков, качая пушками, с натертыми, как стальные браслеты, гусеницами, с торчащими из башен головами танкистов, похожими на боксерские перчатки. Окружат селенья, пуская из пушек жидкие струи огня, станут прорубать оборону, отрывая от фундаментов резное ветхое дерево, отходя в тыл для пополнения боекомплекта, утыканные застрявшими в броне стальными сердечниками, похожие на рассерженных колючих ежей.
Жужжащие, звонкие, как пилы, тягачи протащили батарею гаубиц. Пушки будто нюхали стволами воздух, подпрыгивали на упругих колесах, поблескивали тусклыми щитками. Из укрытий на склонах они нанесут по селению огневой удар, взметая на подворьях черно-красные взрывы, выдалбливая дыры в фасадах, обрушивая горящие крыши, поражая бойницы снайперов, подавляя контратаку чеченских бойцов. После налета – вялые пожары в развалинах, изодранные, с расщепленными стволами сады, убитая, с оторванными ногами корова.
Качая тяжкими телами, протаскивая черные короба и трубы, прошли тяжелые огнеметы «Буратино», похожие на динозавров, тупые, свирепые, неся в утробах угрюмый огонь. Полыхнет оранжевый факел, кинет в гущу строений шаровую молнию – и вакуумный взрыв сметет половину селения, превращая дома и деревья, животных и сраженных бойцов в облако светящихся прозрачных молекул, улетающих в небо тусклым лунным туманом, и на месте взрыва останется мертвый ожог, словно наступила раскаленная тупая пята.
Белосельцев смотрел на проходящую технику, продавливающую дорогу своими тоннами. В грохоте и лязге машин кузнечик становился не слышен, облако желтой, как костная мука, пыли занавешивало голубую долину. Но колонна, содрогаясь и лязгая, затихала вдали, и опять начинал нежно стрекотать неутомимый кузнечик, проповедуя рай, и всплывала в нежном озарении райская голубая планета.
На бэтээрах, низких и юрких, похожих на пятнистых ящериц, шла мотопехота. Тускло светились пулеметы, дрожали хлысты антенн. Башни и броню облепили солдаты, держась за уступы и скобы. У окраин селенья спрыгнут с брони, пойдут в атаку под прикрытием башенных пулеметов, пропуская над головами сизые дуги гранат. Кумулятивный заряд ударит в броню, проткнет ее жаркой иглой, проникнет в тесное чрево, подрывая боекомплект, разрывая в клочки экипаж, и сожженная машина, кверху колесами, упадет в кювет, как убитая ящерица, обнажая желтое брюхо, прижимая к нему скрюченные короткие лапы.
Белосельцев увидел одинокий, подымающий солнечный шлейф бэтээр, догоняющий остальную колонну. На броне, оседлав пулемет, сидел солдат, голый по пояс, белокурый, с поднятым чубом, расширив счастливые от скорости и ветра глаза. Его литые свежие мускулы блестели от пота, на груди татуировка – орел, раскрывший крылья. Проезжая мимо, солдат встретился глазами с Белосельцевым, тряхнул в знак приветствия чубом, улыбнулся счастливой улыбкой. Напружинил мускулы, литой, широкоплечий, как культурист, возвышая торс над бэтээром, делая его похожим на стального кентавра. Белосельцев запомнил его счастливую шальную улыбку, синего, на мускулистой груди, орла.
Его разум был расщеплен. Одна, ожесточенная, изверившаяся половина сознавала обреченность мятежных селений, знала о штурме, о неизбежном пролитии крови. Другая, наивная, верящая, уповала на чудо, на возможность сбережения рая. Она взывала к чудесным силам, способным сберечь обетованную землю, где люди не ведают зла, свободны от первородного греха, готовы принять у себя Белосельцева как дорогого и желанного гостя.
На дороге запылило. Показалась голова автоколонны. Открытые грузовики везли ополченцев. Дагестанцы в поношенных камуфляжах, в кепках, папахах и шляпах, держа у колен карабины, колыхались среди заляпанных бортов. Над кабиной головной машины развевался зеленый флаг. Колонна пыльно прошла, ее замыкал бэтээр устаревшей конструкции и джип, за стеклом которого промелькнула голова Исмаила Ходжаева, его черно-седая борода, сумрачный лоб, косматая баранья папаха.
Командный пункт был расположен на срезе горы, в сухой каменистой траншее, под пятнистой маскировочной сеткой, превращавшей траншею в клок пыльной зелени, где скрывались офицеры штаба, бинокли, дальномерные трубы, раскрытые, придавленные камушками карты с отметками целей, рации и полевые телефоны, от которых, как вьющиеся растения, расползались во все стороны провода. По дну траншеи струилась слюдяная дорожка растревоженных муравьев, которую давили подошвы офицеров, но дорожка, на мгновенье распадаясь, вновь смыкалась в слюдяную струйку. Муравьи карабкались на бруствер, пробегали по картам и полевым телефонам, исчезали на пыльном горном откосе, словно торопились вниз, в долину, сообщить ее безмятежным обитателям о подступившей беде.
Командный пункт гудел от хриплых голосов, осипших выкриков, позывных, цифровых обозначений, он был связан волнами звука с невидимыми, упрятанными в складках горы батареями гаубиц, «ураганов», установками залпового огня, ожидавшими приказа на огневое поражение целей. На удаленных аэродромах рябые, как ястребы, штурмовики были готовы к бомбоштурмовому удару. Танки, не заглушая моторов, стояли на укрытых позициях, готовые по приказу выйти на линию прямой наводки. Пехота, сойдя с брони, лежала на теплых склонах, ожидая, когда содрогнется земля и над головами пролягут огненные дороги реактивных снарядов.
Командный пункт напоминал бригаду хирургов, готовых приступить к операции, и чудилось, та, кого надлежало оперировать, нежная, млечная, накрытая прозрачной голубой пеленой, сонно лежала на операционном столе, тихо дышала, приоткрыв розовые губы.
Белосельцев смотрел на худое строгое лицо генерала, на его седые виски, и этот безымянный генерал, бессмертный в своем упорном деланье, кочуя из века в век, был исполнителем извечной закономерности живой природы, когда одна часть жизни соскабливала с планеты другую, вытравляя ее огнем и железом. Белосельцев видел это бесстрастное, без типических черт лицо в афганских предгорьях, ангольских пустынях, никарагуанских субтропиках, в каменистых холмах Эфиопии, в липких джунглях Камбоджи, в оливковых рощах долины Бекаа. Теперь это бесстрастное лицо, одинаковое в римских легионах и наполеоновских армиях, появилось здесь, на юге российской земли, готовясь стереть с земли два мятежных дагестанских села. Белосельцев смотрел на лицо генерала, словно выбитое на римской монете, и беззвучные муравьи, крохотные, как капельки солнца, торопились вниз по горе, неся ужасную весть.
Голоса офицеров умолкли, и все глаза устремились на генерала. Тот смотрел в бинокль, и казалось, окуляры отведены от села и направлены на лысую гору, где на тропке, увеличенное оптикой, двигалось стадо овец, пастушок в красной шапочке помахивал гибкой хворостиной. Генерал отвел бинокль, коснулся карты, на которую начальник штаба, опасаясь порывов ветра, положил дополнительный камень. Белосельцев не расслышал слов генерала и только по движению узких бесцветных губ угадал одно – «авиация». Теперь все смотрели на авиационного наводчика, который сорванным голосом торопил летящие вдалеке самолеты:
– Я – Кобальт!.. Эшелоны две тысячи!.. Цели «два ноля – шесть», «два ноля – девять», «два ноля – три»… Фугасных и фугасно-осколочных… Четыре ракеты… Видимость… Как понял меня, Сто четвертый?.. – казалось, cиплые обрывки фраз бумажными клочьями летели в небо, где невидимый, прозрачный на солнце, неся меж крыльев хрупкое тельце, кружил ангел, прижимая к губам золотую валторну, из которой падали нежные звуки, возвещая о скончании света.
Белосельцев всматривался в туманную синеву, где от напряжения глаз начинало расцветать прозрачное сияние. Из сияния бесшумно полетели белые клубочки на тонких стебельках. Они повисли, удлиняясь, превращаясь в седые кудряшки. Казалось, незримый мудрец пишет в синеве арабскую надпись. В завитках и кудельках, образованных инфракрасными имитаторами целей, возник металлический режущий звук. Белосельцев проследил траекторию звука и на ее беззвучном отрезке увидел крохотный сверкнувший осколок. Искра самолета мчалась к земле, и под ней, в бело-розовом селении, возникли черные взрывы. Они медленно разрастались, выбрасывали густые клубы, вытягивались, обрастали наростами, выпуклостями. Превращались в одноногих, расширяющихся великанов, которые плотными струями вырвались из узкогорлых сосудов, пробились на свободу, распрямили сутулые плечи. Два взрыва колыхались над селеньем, туманя белую резьбу фасадов, пачкая синеву и сочную зелень.
В небе возникала белая арабская вязь, словно кто-то писал божественную суру Корана. В надрезах острого звука сверкал едва заметный резец. Среди садов и фонтанов, танцовщиц и восточных застолий рвались фугасные бомбы, пробивали бетонные подземелья ракеты и огонь рвал на части живую плоть, сжигал обветшалое дерево. Среди садов и строений разгорались два вялых пожара.
«Зачем мне все это видеть?» – вопрошал в тоске Белосельцев, чувствуя себя насильно приведенным на этот склон, куда поставили его как свидетеля и заставили неотрывно смотреть.
Ему казалось, что Тот, Кто поставил его на горе и заставил смотреть, ждет от него немедленного поступка и слова. Разрушение мира, совершаемое у него на глазах, требует немедленного, неотложного отклика. Иначе на Страшном суде с него взыщут за немое бездействие.
Под клетчатой сеткой было оживленно. Казалось, за прилавком ссорились и бранились торговцы и каждый наперебой расхваливал свой товар. Громче всех звучал надтреснутый голос начальника артиллерии, обнажавшего при выкриках желтые зубы:
– Я – Гранит!.. Двум батареям «тюльпанов»!.. Цели «сто три – ноль четыре», «сто шесть – ноль один»… Фугасными, залпом… Огонь!..
За горой полыхнуло, и казалось, в небо по огненным рельсам ушла звенящая электричка, толкая пузыри кипящего света. Батарея «ураганов» посылала заряды на склоны, где в пещерах укрылись пулеметы чеченцев. Седые вершины ломались. С них сползал камнепад, дымно стекала лавина. Она сдирала сады, прокатывала по полям гранитные глыбы, роняя на крыши домов горящие метеориты.
«Что мне делать?» – тоскуя, вопрошал Белосельцев, чувствуя, что на него из бесцветного неба смотрит строгий пристальный глаз.
Подойти и тяжелым кремнем ударить в висок генерала? Пробежать по траншее, вырвать из рук бинокли, разодрать военную карту? Острым ножом перерезать жгуты проводов? Страстной молитвой вызвать песчаную бурю, чтоб она запорошила глаза офицерам? Воззвать к Пресвятой Богородице, чтобы она опустила белый покров облаков, повесила защитный волшебный полог? И он стоял недвижно, словно ноги его превратились в каменные колонны и ушли в глубь горы.
Начальник химических войск, маленький и красивый, наводил на цели тяжелые огнеметы. Он наклонялся над трубкой синеглазым лицом, загораживал ее аккуратными пальцами с тонким обручальным кольцом:
– Я – Фагот!.. Цель «два – полсотни – один»!.. Дистанция две тысячи метров!.. Ебни ее, Петров, хорошенько!..
Казалось, привстал на уродливых лапах притаившийся в горах динозавр. Раздвоенным красным языком он быстро лизнул селенье. И там, где коснулся язык, лопнул огненный кокон. Из него вспорхнула огромная краснокрылая бабочка. Она затрепетала над домами и крышами, ее крылья стали таять, превращаться в туман, улетучиваться. И там, где она только что трепетала, образовалась серая лысина, словно бабочка в цепких лапках унесла с земли часть селенья вместе с садами, домами, мечетями.
Белосельцев смотрел без сил. Это он управлял огневым налетом. По его приказу батареи гаубиц окружали селенья косматыми взрывами. По его наводке в желтую муть уносилась огненная колея «ураганов». По его повелению пикировали самолеты, раскалывая горы, и в проломы утекала сонная лазурь, обнажая колючее дно, усыпанное горячим пеплом.
Так Избранник двигался к власти, и он, Белосельцев, способствовал его продвижению. Уничтожал голубую планету.
Огневой удар прекратился. Селенье казалось горящей грудой тряпья, из которой сочилась к небу серая муть. Размытое солнце напоминало больной эмбрион, плавающий в жидком студне. Офицеры устало умолкли, отвалились к стенкам окопа. Рации булькали, словно болотная, полная лягушек вода. Генерал рассматривал карту с пораженными целями, к которым начальник штаба прикладывал прозрачную линейку. В хронометре, как водомерка, бежала тонкая стрелка.
– Сто седьмой, я – Глыба! – Генерал приблизил сухие губы к горлышку рации, отдавая приказ на штурм. – Начинай, Сто седьмой!.. Сто девятый, я – Глыба!.. Начинай, Сто девятый… Гора, Гора, я – Глыба!.. Выводи на рубеж «коробки»!..
И снова офицеры оторвались от стенок траншеи, приникли к телефонам и рациям. Наполнили туманный солнечный воздух хрипами, кашлями, гневными криками, толкая вперед штурмовые группы, выпихивая их из укрытий на пустое пространство, по которому хлестал свинец, катились взрывы гранат, проливалось жидкое пламя. Селенье напоминало хлебный ток, где молотили зерно, стучали цепами. Белый прах, поднятый молотьбой, летел, затмевая солнце.
Белосельцев лежал за окопом, прижав к глазам тяжелый бинокль. Слушал звуки боя, угадывая его эпизоды по искаженным офицерским лицам, по обрывкам свирепых команд, проклятьям и зовам о помощи.
– Где твои «коробки», Тимоня!.. У меня два «двухсотых»!.. Херачь по синей постройке!.. Там снайпер!..
Солдаты преодолевали пустынный выгон, отделявший село от дороги. Бежали змейкой, рушились на теплую землю. Вжимались лицами в овечий помет, в выгоревшую траву и колючки. Пулеметы чеченцев чертили пыльные линии, искали на пустоши пятнистые бугорки, которые при попадании вскидывали руки. Раненный в плечо лейтенант орал в рацию, материл танкистов, покуда из укрытия не вылез тяжелый танк, сломал две яблони и прямой наводкой ударил в синий дом, сметая с фундамента легкие щепки. Из пушки сочился дым, солдаты бежали по выгону, лейтенант, теряя сознание, шептал в молчащую рацию:
– Херачь их, Тимоня, родной…
Бой за опорный пункт. На солнечной улице, мертвый, лежит ваххабит. В черной бороде открытый окровавленный рот. В грязном кулаке автомат. Пуля русского снайпера прошила горло навылет.
– Мужики, огонька одолжите!.. Без вас не пройти!..
Танк в упор стреляет в зеленый забор, в узорные жестяные ворота. Снаряд прошибает брешь, с воем уходит в сад, сокрушая старые груши. Солдаты ныряют в дым. Бегут на подворье, кидают гранаты в открытые двери сарая, в окна горящего дома. Из сарая летят куриные перья, несется рев побитой скотины. Солдаты вбегают в дом по тлеющему ковру. Пальцы на спусковых крючках автоматов. На шелковых подушках лежит убитая женщина, прикрывает простреленным телом живую безмолвную девочку…
– Второй, не могу подняться!.. С мечети меня прижимают!.. Бей по вышке, по кумполу!.. «Аллах акбар», говорю!..
Гаубица с третьего выстрела ломает минарет, гасит пулеметную точку. Рукопашная схватка в мечети. Синеглазый белокурый чеченец всаживает очередь в бегущего сержанта спецназа. Тот в паденье, с продырявленным животом, мечет десантный нож, втыкает чеченцу в глаз. Косматый ваххабит сгребает по-медвежьи солдата, ломает его хрупкие кости. Офицер в тельняшке всаживает ему штык под лопатку, отрывает от узорного пола. Мулла за резной колонной стреляет из пистолета в солдата, дырявит ему лицо. Другой солдат страшным ударом приклада сбивает на пол муллу, молотит прикладом по голове, покуда из трещин черепа не хлынула красная гуща. Цветные осколки стекол, разбросанные молельные коврики, одинокая, с малиновым нутром, калоша.
– Спасибо, Второй!.. За мной пачка «Мальборо»!.. «Аллах акбар», говорю!..
Белосельцев в бинокль не различал людей, не видел перемещения танков. Увеличенные линзами, лопались взрывы, отламывая от села солнечные ломти. В рациях клокотали слова, словно хрипы в перерезанном горле. Возникла безумная мысль – спуститься в долину, погрузиться в дымы и разрывы, встать посреди села между воюющими сторонами. Раскрыть перекрестием руки, не пуская танки, останавливая стрельбу пулеметов, возвращая вспять атакующие цепи солдат, закрывая ладонями накаленные пулеметные дула, надвигаясь грудью на искрящие амбразуры. Чтобы бойня прекратилась, люди очнулись, положили на землю оружие. Молча спустились к ручью и омыли свои избитые руки, залепленные кровью и гноем глаза. Но мысль была нелепой и дикой. С горы в селенье не вела дорога, лишь неслись по воздуху расплавленные струи огня, от которого обугливались деревья, испекались на ветках плоды. Белосельцев лежал в траншее, потеряв счет часам, слушая отзвуки штурма.
– Горю, Ромашка, горю!..
Подбитый танк, потеряв гусеницу, крутился волчком, сметая кормой тополя, ударяя пушкой в кирпичную кладку, слепо, веером, долбя из пулемета, выстригая пустынную улицу. С двух сторон из укрытий поднялись гранатометчики, ведя заостренными трубами вслед стальному волчку. Разом пустили гранаты. Липкие угли вонзились в броню, прожгли раскаленным жалом, разрезали и спалили танкистов. Грохнул взрыв, башня гулко отскочила, мотая пушкой, шмякнулась на клумбу цветов. Из пустой дыры танка, как из кратера, повалил ядовитый зеленый дым, стали трескаться и мерцать патроны. Через улицу, мимо подбитого танка, меняя позицию, пробежали гранатометчики. Из-за их спин торчали заостренные, как головки лука, гранаты.
– Восьмой, докладываю – большие потери!.. Позицию удержать невозможно!.. На прорыв идет крупная группа противника!.. Вызываю огонь на себя!.. Цель «два ноля – шесть»!..
Перекатами, гибкие, в черных мундирах, строча от живота пулеметами, чеченцы оставляли село. Прорвали редкое кольцо окружения. Забросали гранатами засевший в овчарне спецназ. Добили очередями раненых ополченцев, застрявших с бэтээром в арыке. В рукопашной, молча, орудуя тесаками, вырезали минометную батарею. Они уходили в гору, черные, цепкие, увешанные пулеметными лентами, оставляя на склоне солнечную бахрому пыли. Умирающий минометчик, с распоротым животом, поддерживая выпадавшие внутренности, стискивал рацию:
– Восьмой, у меня большие потери!.. Позицию удержать невозможно!.. Цель «два ноля – шесть»!.. Огонь!..
Горящий вертолет падал на село, цепляясь лопастями за небо, выкидывая дымный шлейф, роняя жидкий огонь. Первый летчик был сражен пулеметной очередью. Бортмеханик с простреленным легким корчился на металлическом днище. Второй пилот, не справляясь с управлением, видел, как в кружении приближается земля, краснеют черепичные крыши, белеет надломанное острие мечети. Во дворах стояли бородатые люди, подняв вверх стволы, и из этих стволов к вертолету тянулись бледные пунктиры огня, они ловили машину в искрящуюся паутину, цокали и скрежетали по фюзеляжу. Летчик в разбитый блистер видел подворье, чеченскую пушку, артиллеристов, ведущих огонь по наступавшей русской пехоте. Последним усилием, давя на рукоять, он направил машину на пушку, видя, как стремительно нарастает земля, блестят осколки стекла, бежит через двор испуганная курица и у лафета, задрав бородатое лицо, смотрит чеченец, как падает на него огненная, свистящая смерть. И в те секунды, когда вертолет, ломая лопасти, плюща кабину, расшвыривая липкое пламя, вминался в пушку, из огненной сферы последней радиовспышкой донеслось: «Прощай, мужики!..» – и все утонуло в огне.
Белосельцев прижимался ухом к сухой земле, и она, наполненная гулами, рассказывала ему, как, согласно его замыслу, люди убивают друг друга, чтобы в кремлевский имперский зал, с троном и горностаевым пологом, легкой счастливой походкой вошел Избранник.
Влекомый бессознательной силой, заставлявшей его кружить в расположении частей, среди батарей, пунктов связи, тыловых хранилищ и бань, Белосельцев вышел к полевому лазарету, развернутому в плоской низине. Отсюда не было видно места боя, из-за склона торчали две каменистые корявые вершины, от которых к солнцу сочилась горчичная муть. Лазарет размещался в длинной палатке, притороченной к военному фургону. Санитар с засученными рукавами, в замызганном белом халате устало курил у входа, провожая глазами две пары носилок, которые с силой, бегом, тащили к вертолету солдаты – по четыре на каждого раненого. Пятый солдат бежал сбоку, держа на весу над раненым флакон с капельницей, поддерживая резиновую трубку. Солнце блестело в стекле флакона. Вертолет свистел лопастями. Летчики взмахами рук торопили солдат. Носилки погрузили в зев вертолета, скинули на землю пустые. Дверь закрылась, и машина, раздувая пышную пыль, взлетела, косо вписываясь в прогалы холмов, ушла к солнцу. Солдаты медленно, устало стали возвращаться, волоча пустые носилки.
Белосельцев не решался распахнуть прорезиненный полог палатки, заглянуть внутрь, где слышались невнятные голоса. Его побуждение было необъяснимым, болезненным. Могло показаться бестактным любопытством, и он не решался войти, оставался у входа, где валялись бинты, коробки от медикаментов, стояло эмалированное ведро. Солдаты сидели на земле у носилок и устало курили. Страдание, что он испытывал с начала штурма, чувство вины и беспомощности требовали постоянного воспроизведения, усиления и умножения боли, которые потом, когда он покинет Кавказ, превратятся в неотступное мучение, в кошмарные сны, являясь здесь, на земле, преддверием адских посмертных мук.
На белесой каменистой дороге возникло облако пыли, зашумел металлический рокот. Сквозь желтую муть размыто и дико светили два глаза. Наматывая на гусеницы ворохи пыли, ошалело светя фарами, подкатывал санитарный транспортер. Замер у лазарета, сбрасывая с себя облако пыли, звенящий раскаленный звук. Солдаты кинулись к транспортеру, раскрыли торцевые стальные двери, потянули носилки с раненым. Шаркая ботинками, бегом, повлекли носилки к палатке. Белосельцев разглядел на продавленном брезенте длинное обмякшее тело в разодранной окровавленной форме, белое остроносое лицо с офицерскими усиками и выпуклые глаза, в которых остановилась не усыпленная наркотиком мука.
– На первый стол!.. – Немолодой врач в зеленоватом комбинезоне и шапочке вышел из палатки, пропуская носилки, глядя, как из транспортера выносят второго раненого. – Вы мне носилки поштучно сдавать будете!.. Не напасешься! – прикрикнул он на солдат, запаренный и раздраженный, с потемневшими от пота усами.
Вторые носилки прошелестели мимо Белосельцева, и он не увидел лица, а только огромный забинтованный куль головы с проступившими ржавыми пятнами.
Транспортер умчался, дико светя водянистыми фарами, туда, где из-за холма торчали две корявые каменистые вершины и вяло сочилась гарь. Солдаты гуськом вышли из лазарета и скрылись за грузовиком в тени, и оттуда потекли табачные дымки.
«Ты должен это увидеть, – говорил ему властный голос, толкая к пологу, словно желал, чтобы он увидел деяние рук своих, и эти видения были предъявлены ему в Час Суда, и он бы не мог от них отказаться. – Ты обязан это увидеть».
– Ведро!.. Дайте ведро, черт возьми!.. – Из палатки высунулась голова в очках, в зеленом хирургическом колпаке, зло, не находя солдат, осмотрела замусоренную землю, на которой стояло эмалированное ведро. – Ведро, быстро! – приказал Белосельцеву доктор, и тот схватил ведро, послушно и торопливо нырнул в палатку.
В переднем отсеке на земле размещались носилки, и на них мычали, булькали, лежали пластом, вяло шевелились раненые.
Второй отсек был операционной. В нем вытянулись два стола под горящими хромированными лампами. За обоими работали бригады хирургов. На полу валялась скомканная одежда. В слепящем свете лучилась сталь инструментов, брызгала кровь; сахарно-белая, расщепленная, в розовых острых осколках, сверкала кость. Лицо раненого было закрыто накидкой. Мелко вздрагивал впалый, с грязным пупком, живот. Волосатая голая нога была согнута дважды – в выпуклом голубоватом колене и ниже, там, где на сухожилиях и обрывках кожи висела раздробленная голень. Эту голень со скрипом и хрустом, как водопроводную трубу, перепиливал ножовкой хирург, скаля от напряжения зубы, высвистывая жаркий воздух. Его помощник поддерживал ногу за пятку и скрюченные пальцы. Нога отпала, помощник, поискав глазами, увидев в руках Белосельцева ведро, сунул в него ногу. Белосельцев ощутил ее тяжесть, увидел торчащие желтые ногти и мозолистую, чернильного цвета стопу. Хирурги склонились над остатком ноги, стали выхватывать пинцетами ломкие костяные иглы, смачивать рану спиртом и йодом, накладывать быстро промокавшие тампоны. Накидка на лице раненого шевелилась, втягивалась в яму рта и вновь выдувалась.
«Ты должен это видеть!» – звучало под сводами палатки, и Белосельцев смотрел, не падая в обморок, уберегаемый от умопомрачения чьей-то беспощадной, карающей волей.
На соседнем столе хирурги разматывали марлевый слипшийся ком, из которого выглядывали ноздри и дырка рта и, казалось, излетали звуки охрипшей флейты. По мере того, как разворачивались бинты, ржавое и сухое пятно на них становилось красней и влажней, пока не открылась белобрысая голова с пулевым ранением в череп. Из круглой просверленной раны поднимался и опадал крохотный красный пузырик. Глаз под белесой бровью был наглухо стиснут, словно от боли. Другой, с расширенным омертвелым зрачком вывалился. Хирурги промывали рану, вставляли тампон, и звуки флейты меняли тембр, словно игрок накладывал палец на отверстие в дудке. Было неясно, какие видения сохранила простреленная голова – то ли яблоню, мимо которой бежал парень в атаку, то ли вспышку снайпера, засевшего в мусульманской мечети, или пуля, пройдя слои мозга, перемешала и спутала память, породив в искаженном сознании непрерывную пляску маленьких красных уродцев, которые днем и ночью станут мучить и терзать человека.
«Ты должен на это смотреть!» – требовал властный голос, и Белосельцев смотрел, чувствуя, как выдавливается у него один глаз и в сердцевине мозга разгорается колючая звезда боли.
Раненых сняли со столов. На чистых бинтах, как на белых рушниках, кто-то невидимый начал вышивать красные листья и ягоды. Их место на столах заняли двое других.
– Первый танкист попадается. – Хирург, наблюдая за тем, как разоблачают раненого, сволакивают с него закопченные мокрые лоскуты, обратился к другому хирургу, протиравшему спиртом очки. – В Грозном одни танкисты и водители бээмпэ попадались.
Второй не ответил, он пил из пластмассовой бутылки теплую воду.
С обожженного танкиста стали снимать прилипшую форму, и она отклеивалась от спины вместе с кожей, как горчичник. Санитары отделяли лоскуты кожи, словно открывали на спине переводную картинку – красную, мокрую, пузырящуюся, изрытую пламенем, прикосновением раскаленной брони, картинку, на которой он, очнувшись после попадания кумулятивной гранаты, оглушенный, по спинам убитых товарищей выбрался из горящего люка. Выпал на дорогу и побежал по ней факелом, неся на спине два оранжевых жгучих крыла. А чеченский снайпер все стрелял и не мог попасть, пока горящий человек не добежал до ручья, не рухнул в воду. Теперь он лежал на столе без чувств, щетинистая щека была темна от копоти, и доктор вкалывал в набухшую черную вену полный шприц наркотика.
На это было невыносимо смотреть. Для Страшного суда, куда его призовут, было собрано вдоволь свидетельств. Когда он предстанет пред Господом в белой, без теней, палате, туда же войдут танкист с обгорелой спиной, безумец с выбитым глазом, калека, опирающийся на костыль. И все его спросят: «За что нас мучил при жизни?»
Белосельцев направился к выходу, и на соседнем операционном столе заметил солдата – стройного, с округлыми мышцами, похожего на античную статую. На его груди, доставая крыльями до сосков, был выколот синий орел. Его, парня, белокурый чуб, который утром так лихо раздувался от ветра, был темен от липкого пота. Солдат громко дышал, и при каждом вздохе из пробитого живота выталкивался фонтанчик крови.
– Маменька, родная, приди, помоги!.. – жалобно умолял раненый. – Маменька, родная, больно!.. Приди, помоги!..
Солдат смотрел на Белосельцева синими, полными слез глазами и не видел его. Он не мог знать, что этот сутулый, несчастный немолодой человек, с худым, заостренным лицом, был причиной его смертельной раны. Как и сам Белосельцев был не в силах понять, кому было нужно впускать их всех в эту жизнь, наделять надеждой и верой, наивным ожиданием чуда и так страшно, с бессмысленной мукой, не открыв жизненной сути, отзывать назад, в смерть.
Он вышел из палатки под вечереющее, прозрачно-зеленое небо, в котором крохотной личинкой приближался вертолет за очередной порцией раненых.
Две корявые горные вершины, еще недавно мертвые и пепельные, теперь драгоценно сияли, словно на пиках зажглись рубиновые фонари. На дороге возникло мутное облако, в нем воспаленно горели фары санитарного вездехода. Машина, выстилая перед собой дребезжащий звук, прорывалась сквозь пыль, облепленная поверху горбатыми, уцепившимися за скобы фигурами. Она подлетела и встала, воспаленно светя огнями. Люди с брони попрыгали, и Белосельцев увидел одетых в запыленные камуфляжи дагестанских ополченцев, с карабинами, в кепках, папахах, панамах. Торцевые двери открылись, из них извлекли носилки, на которых, бородой вверх, сцепив на животе большие пятерни, лежал Исмаил Ходжаев. Белосельцев узнал его насупленные суровые брови, крепкие губы, горбатый нос, казавшийся высеченным из камня.
– Как получилось?.. – ахнул Белосельцев, торопясь за носилками, когда их подносили к палатке.
– В Кара-Махи пуля в сердце попала, – ответил пожилой ополченец в папахе, тот, который еще недавно в старом саду Ходжаева жарил в яме барана.
Из палатки вышел военврач. Потрогал Исмаилу запястье. Пробрался пальцами под всклокоченную бороду и пощупал артерию.
– Мертвый… Остывает… Несите его к вертолету…
Раздувая сорные вихри, вертолет стал опускаться, и к нему понесли носилки. На корявых вершинах горели рубиновые огни, словно хвостовые огни огромного уходящего поезда.
Он, Белосельцев, был повинен в смерти Ходжаева. Тот принял его в своем доме как желанного гостя. Уложил на шелковые подушки в чистой спальне под старинным горским оружием, не ведая, что где-то в стволе уже находится меткая пуля, которая пробьет ему сердце.
«В полдневный жар в долине Дагестана… – отрешенно бормотал Белосельцев, отставая от носилок, провожая взглядом убитого, – с свинцом в груди лежал недвижим я… – Носилки удалялись, и на них виднелась торчащая борода и крупный нос. – Глубокая еще дымилась рана… – Из транспортера вытаскивали новые носилки, и кто-то лежал на них без сознания, и капельница над ним чуть мерцала. – По капле кровь точилася моя…»
Белосельцев стоял в вечерних холмах между взлетающим вертолетом и отъезжающим транспортером, и две горы зажгли на вершинах погребальные рубиновые лампады.
Он ночевал в палатке вместе с солдатами тыловых служб, стиснутый утомленными молодыми телами, слыша, как снаружи, в холмах, перекатываются рокоты, начинают работать ближние и дальние батареи, и ночное пространство вокруг палатки напоминало огромную кожаную подушку, в которую били кулаками. В полусне, перед тем как забыться, он с больным изумлением подумал: жизнь его сложилась так, что большую ее часть он провел в окопах, казармах, гарнизонных модулях, походных палатках, маршевых колоннах, и его уши наполняют не звуки фортепьянных концертов Скарлатти, которые он так любил в своей юности, не бархатные саксофонные рокоты Дюка Эллингтона, которыми заслушивался в студенческие годы, не древние русские песни, которые когда-то, в счастливые дни, слушал в псковской деревне Хоры, а громыхание батарей, свист пикирующих самолетов, истошные крики от боли и ненависти.
Он заснул, и ему приснился один из тех, постоянно возобновляемых снов, что не являются искаженным отражением яви, перепутанными и смешанными впечатлениями реальной жизни, но привнесены в сознание древней, не принадлежащей человеку памятью, несут отпечаток иной судьбы, иного опыта, иной, потусторонней реальности.
Ему снилось, что он пробирается подземельем, протискивается сквозь тесную штольню, упирается головой и локтями в каменные выступы. Штольня сужается, сдавливает грудь, сжимает бедра. Ему страшно от тесноты, душно от нехватки воздуха, ломит в плечах и коленях от невозможности раздвинуть каменную толщу. Пещера превращается в нору, и он, как подземный зверь, протискивается все дальше вглубь, обнаружив, что нора опоясана металлическими обручами, как бесконечная бочка, и чем дальше он лезет, тем ýже лаз, невыносимей давление, болезненней хватка железных колец. Внезапно нора расширяется, и он вырывается на свободу. Но не в воздух, не в свет, не на поверхность, а во внутреннюю полость Земли. Эта полость похожа на огромный кратер, на уходящий вглубь карьер, уступами, ступенями, спиральными сходами опадающий вниз, в бездну. Это похоже на Вавилонскую башню Брейгеля, опрокинутую корявой вершиной к ядру Земли. На кольцевидных спусках что-то шевелится, мерцает, вспыхивает, лязгает железом, озаряется красными отсветами, словно пышет огромный кузнечный горн, стучит и звякает огромная наковальня. Что-то выковывается, выстраивается, сооружается в глубине Земли. Изумленным, ужаснувшимся сознанием он понимает, что это сооружается ад и подземный ход, в котором он пробирался, вывел его в преисподнюю.
Он проснулся с колотящимся сердцем, не понимая, где находится. Он возвращался в явь, в темноту палатки, в бормотания спящих вповалку солдат. Сон был вещий, рассказывал о его бытии, о жизненном пути, о последнем, при скончании жизни, обретении.
Белосельцев перелез через спящих солдат, выбрался из палатки.
Ночь была беззвездной, безлунной, с ровным, без порывов, течением холодного воздуха, перетекавшего через кромку холмов. Белосельцев двинулся на эту кромку, через которую, вместе с ветром, докатывались глухие гулы и рокоты. Взошел на вершину и изумился.
Сон его продолжался. Глубоко внизу, в черном провале, мерцало и вспыхивало. Перекатывались и лопались ртутные шары, словно флаконы света. Метались ядовитые всполохи. Над туманным провалом были развешены оранжевые светильники, они озаряли лысые склоны, оползни, медленно качались на кудрявых подвесках. Небо вдруг начинало дергаться тусклыми зарницами, по нему пролетали длинные хвосты комет, и на дне провала начали скакать бесшумные огни, и с опозданием, словно отдаленный камнепад, доносились удары и скрежеты.
Так выглядят и звучат ночные стройки, где свариваются двутавры, льются ручьи расплавленного металла, грохают сваебойные машины, скрежещут экскаваторы и бульдозеры под фиолетовыми мертвенными прожекторами. Этим скопищем угрюмых машин и мертвенных огней и раскатов создавался ад. Не было разницы между явью и сном. Все его пути и дороги, при жизни и по ее завершении, вели в угрюмый провал мирозданья, где упорно и неотступно создавалась антижизнь.
В Кара-Махи шел ночной бой, и осветительные бомбы, развешенные пролетевшим штурмовиком, казались оранжевой люстрой, под которой танцевали волосатые черные великаны.
Наутро сопротивление ваххабитов было сломлено. Часть их сгорела и обуглилась под развалинами. Другая часть вместе с неуловимым Басаевым пробилась в горы и, окровавленная, унося на плечах раненых, вернулась в Чечню. Мирные селяне, унося на руках детей, растеклись по окрестным тропинкам, хоронясь в соседних ущельях, слыша, как ухают взрывы среди испепеленных домов. Штурмовые части, обескровленные, утомленные, отходили из Кара-Махи, облепив броню вялыми бесхребетными телами, похожими на куски мятого пластилина. Им на смену в село входили части внутренних войск. Они вели «зачистку», осторожные, лютые, прочесывали изувеченные сады, взорванные постройки. Забрасывали гранатами подвалы. Пускали наугад очереди в сараи и курятники. Впрыскивали рыжие струи огнеметов в амбразуры, где еще отстреливались обреченные снайперы ваххабитов.
Белосельцев вместе с подразделением внутренних войск входил в село. Он отстал от солдат, которые пятнистыми змейками просачивались в сады, углублялись в вялое колыхание дыма, исчезали среди проулков и улиц, унося в глубь села автоматные очереди, грохот гранат, редкие истошные крики.
Он шел в гору по сельской улице, по ребристой танковой колее, прорубившей в дороге длинный мучнистый желоб. Смотрел под ноги, не подымая глаз к туманному жаркому солнцу, которое казалось чьим-то огненным перстом, указывающим на него. Под ногами, раздавленный танком, лежал черно-красный ковер. Цветная шерсть была перетерта стальными траками, кавказский орнамент был в рубцах гусениц. Кто-то невидимый, постеливший ему под ноги ковер, приглашал в село: «Входи. Тебя ждут. Этого хотел, так смотри».
Глаза слезились от гари, горло жгло от едкого зловонья, кругом истлевало тряпье, остывала окисленная броня, дымились остатки сгоревшей плоти. Он шагал по танковой колее, которая, как бурлящий поток, изливалась ему под ноги из разрушенного села. И в этом потоке навстречу неслись окровавленные бинты, раздавленные медные гильзы, расколотая на черепки восточная ваза, мятый башмак, труп овцы, расплющенный, с дикой, оскаленной головой, из которой выпал распухший язык. Белосельцев шел по танковой колее, и кто-то невидимый из-за туманного солнца вещал ему: «Это ты. Твой путь. Уже не свернешь никуда».
Он шел понуро, словно прикованный к танку пленный, проигравший сражение. Весь его жизненный путь, его искания и верования, упования на чудо, на волшебную, ожидавшую впереди бесконечность, все его дороги – по цветам, по аллеям, по бульварам великих столиц, по мраморным ступеням соборов, по цветным половикам, по чудесным розовым тропкам, по скрипучим сухим половицам, по горячим песчаным пляжам, по лыжным сверкающим трассам – все его пути и дороги превратились в ребристую танковую колею, которая вела в разгромленное село, на умерщвленную планету, в тупик, куда уткнулось его бытие. «Ты этого хотел, так возьми», – беззвучно неслось из небес.
Он прошел сквозь проломленные ворота на крестьянское подворье, где дом, разбитый прямым попаданием бомбы, был похож на убитое вьючное животное, рассыпавшее при падении свою поклажу: цветные подушки, стекляшки, изделия из металла и глины, утварь, сосуды, книги, матерчатый абажур, обломки кровати, медный самовар.
Глаза искали тех, кому принадлежала поклажа. Из проломленной крыши тихо истекала сонная гарь туда, куда вознеслись исчезнувшие обитатели дома. Белосельцев обошел строение, и на заднем дворе, изрытом воронками, увидел зеленое ветвистое дерево. Издали глаза различили странные плоды, усыпавшие ветки розовыми сочными гроздьями. Приблизился и замер – в расщелине сучьев торчала оторванная, с растопыренными пальцами рука. На обломанный сук была насажена половинка черепа с длинным пучком волос. На ветках, окруженные листьями, висели вырванная печень, мотки кишок, ломоть грудины. Неловко прицепилась нога с голым бедром, обутая в туфлю. Все дерево, до вершины, пестрело красными клочками. Близко к земле, качаясь на мокрых тягучих нитках, висел глаз с белком и черным недвижным зрачком.
«Твое дерево. Ты его вырастил. Тебе сидеть под ним, познавая Добро и Зло. Ты искал свой рай и нашел», – неслось из небес, оттуда, где туманилось дымное мутное солнце и летели бледные трассеры от выпущенной по соседству очереди.
И он испытал такую пустоту, которую нечем было заполнить. Усталость, от которой нельзя было отдохнуть. Немощь, от которой не было исцеления. Безнадежность, исключавшую спасение. Взмолился, обращаясь к Тому, Кто задумал для него это испытание. Ведет по аду, убеждая, что это он, Белосельцев, сам сотворил этот ад по образу своему и подобию, воплотил чертежи кромешного ада, жившего в нем изначально.
«Убей меня!» – молил Белосельцев, глядя на бледные пузырьки взлетавших трассеров, желая, чтобы очередь изменила направление, прилетела и убила его, и он рухнул бы к стволу, чтобы не видеть жуткий, украшавший дерево наряд.
Он брел дальше, вымаливая для себя пулю, обходя дымящиеся головни и руины.
Село казалось расколотым яйцом, из которого выпал и бесследно исчез испуганный желтый птенец, оставив ломкую скорлупу, запекшуюся слизь. Жизнь, выбитая, выскобленная, вытравленная, покинула эти места навсегда, оставив небо без птиц, землю без травы, русло без воды, дома без людей, воздух без мух и бабочек. То, что поселилось здесь после изгнания жизни, было не смертью, не тенью смерти, а тенью тени смерти.
Он вышел на окраину села, где кончались разрушенные дома и подворья, в каждое из которых попал снаряд, угодила ракета, ударила пышная струя огнемета. Село лежало с переломанным хребтом, пробитым черепом, выпущенной кровью. Остывало, окутанное туманом излетающей жизни. За селом начинались виноградники, пастбища, хлебные поля, отвоеванные у каменных круч кетменем и мотыгой долгими поколениями горцев. Склоны бороздили арыки, перегораживали крохотные плотины, украшали искусные террасы, казалось, слепленные осторожными умелыми пальцами. Все перепахала артиллерия, сожгла авиация, наносившая огневой удар по рубежам обороны, где засели мятежники, превратив арыки в траншеи, расположив в каменных сушильнях безоткатки и гнезда снайперов. Теперь здесь работали саперы, проходя с миноискателями по корявому красно-ржавому винограднику, извлекая мины из-под кореньев, из белесой пшеничной стерни, из-под черных остьев сжатого подсолнечника.
– Сюда не ходить… Минное поле… Противопехотные с противотанковыми… – сказал Белосельцеву маленький усталый сапер, втыкая в землю штырь с красным флажком, на котором было написано: «Мины». Он пошел вслед за товарищами, щупая землю миноискателем, как слепец клюкой, шевеля растресканными губами, читая придуманную им самим молитву «о спасении от мин».
Белосельцев смотрел вслед уходящей веренице саперов, подымавших легчайшую солнечную пыль, словно все они, окруженные золотистыми нимбами, были готовы взлететь и унестись в небеса.
Он стоял возле штыря с запрещающим красным флажком. Недалеко, на склоне, темнела каменная сушильня, где на жердях развешивались виноградные кисти. Ягоды высыхали в теплых, продуваемых ветром сумерках, превращаясь в сморщенный сладкий изюм.
Его жизнь исчерпала себя. Обрела свою завершенность. После огромных кругов и исканий привела его в это погубленное село, где каждый дом был частью росписи Страшного суда. Художник, нарисовавший это, обвинял его и судил. И он принимал приговор. Подчинялся строгому судье. «Господи, да будет воля Твоя…» – прошептал Белосельцев, внимая приговору. Шагнул вверх по склону мимо красного флажка.
Он шел по теплой каменистой земле, твердо опуская стопу, ожидая, что из-под ног ударит красный жгучий фонтан, пронзит его молниеносным зеркальным светом, превратит в летучий пар, в солнечный проблеск, в струйку дыма. Погасит навсегда ищущий, но не обретающий истины разум, страстную, но не просветленную волю, ограниченность отдельной, заведомо несовершенной жизни, обреченной на непонимание.
Взрыва не было. Каменная сушильня с полукруглой аркой приближалась, отбрасывая длинную тень. Внезапно из полукруглого проема с гиканьем, хрипом вырвался всадник. Конь поднялся на дыбы, крутанулся вокруг оси, разбрызгивая камни. Наездник, бритоголовый, с развевающейся черной бородой, опоясанный медными пулеметными лентами, дико взвизгнул, сверкнул на Белосельцева ненавидящими глазами, погнал коня в гору. В одной руке у него был ручной пулемет и натянутый повод. Другая рука, оторванная, кровенела красным обрубком. Всадник послал коня наметом на склон. Он удалялся, унося свой ненавидящий визг. Из-под конских ног ударил заостренный, кустистый взрыв, швырнул лошадь на спину. Еще один взрыв грохнул из-под упавшего всадника. Дым, который вяло относило с горы, походил на кентавра.
Белосельцев вернулся в село. Господь отказал ему в пуле и в мине. Не попустил умереть в дагестанских горах. Оставил жить для новых испытаний и горестей.
Белосельцев двигался по селу, и ему навстречу катил бэтээр. На броне, ощетинясь стволами, сидели автоматчики в зеленых, повязанных на чеченский манер косынках. В люке, по пояс, стоял генерал, с твердым жестким лицом, словно отчеканенным на римской монете. Лицо генерала было бесстрастным, словно он знал, что малая война, которую он только что выиграл, влекла за собой множество других, еще не объявленных, где ему суждено состариться. Бэтээр удалялся, его корму покрывал темно-красный дагестанский ковер. На ковре, верткий и ловкий, сидел оператор, направляя камеру на дымы и развалины.