К книге
Тамара. Роман о царской РоссииИ наконец четвёртое поколение. Я ошеломлена
33%
И наконец четвёртое поколение. Я ошеломлена
7

Большая усадьба в Стронском всегда была полна гостей. Круглый год они приезжали в экипажах или санях, верхом, а подчас и пешком – в зависимости от времени года. Следуя старинной восточной традиции, гость считался священным, и никто в семье никогда не задавался вопросом, как долго он или она у нас пробудет. Они могли остаться на час, на ночь, на неделю, на несколько недель или даже месяцев. Для Папы и Мамы с этим не было проблем. Огромный старый дом мог вместить много людей и заполнялся под завязку только по особым случаям, когда в него съезжались визитёры со всей губернии. Тогда все-все свободные места были заняты, в бальной зале и прочих больших помещениях расставлялись раскладушки, а молодые люди даже спали на сеновале. Дабы всех развлечь, постоянно играл наш маленький балалаечный оркестр, пел церковный хор, устраивались театрализованные постановки и фейерверки, а еда подавалась через определённые промежутки времени в огромных количествах.

Большинство посетителей, как то: губернаторы, генералы, епископы, помещики и различные "аристократы", – были, естественно, воспитанными и хорошо себя вели, но иногда появлялся кто-то с действительно весьма странными манерами.

К примеру, была одна чудна́я пожилая дама, всегда показывавшая пи дё ни27 любому встреченному ею джентльмену (но никогда – другим дамам или простым людям, таким как слуги либо крестьяне). Она обычно сидела в одном и том же углу, "показывая нос" и строго хмурясь. Разумеется, Мамуся с её великолепными манерами делала вид, что ничего необычного не замечала, и была чрезвычайно мила и вежлива с бедняжкой. Причина её нелепого поведения заключалась в следующем: оказалось, что в молодости та была помолвлена с армейским офицером, чей полк одним летом расквартировался на месяц в деревне поблизости от поместья её отца. Однако когда полк отбыл, офицер тоже исчез и, увы, так и не вернулся, чтобы на ней жениться. Она достаточно долго горевала, а потом, ко всеобщему изумлению, вдруг стала "показывать нос" при виде всех джентльменов, попадавшихся ей на пути, видимо, дабы продемонстрировать, что на самом деле она о них думает.

Её семья перепробовала все средства, чтобы избавить ту от столь ужасной привычки. Над ней возносили молитвы священники, её лицо окроплялось святой водой, волосы посыпались пеплом, на грудь вешались амулеты, произносились заговоры, а сельские знахари и врачи потчевали её снадобьями и лекарствами. Некоторых господ даже просили напугать её научным методом, то бишь издавая ужасные вопли всякий раз, когда она "показывала им нос". Однако безрезультатно. Она просто сидела, продолжая это делать, пока наконец все не перестали обращать на неё внимание.

Она обожала навещать своих соседей, и те очень доброжелательно относились к её странностям, говоря: "Она одержима, бедняжка, просто юродивая".

Сначала я была крайне заинтригована зрелищем, которое она демонстрировала, и даже стала ей подражать, но после ужасно болезненного шлепка, полученного от Папуси, перестала это делать и даже прониклась к старушке огромной симпатией. Ведь, по сути, она вела себя столь же нормально, как и все, до тех пор пока в поле зрения не оказывался какой-нибудь джентльмен, и лишь тогда являла миру свой пи дё ни.

Некоторые гости обладали много более ужасной привычкой использовать наши зубные щётки. А потому, если мы видели, что те подъезжали к входным дверям, то бежали в свои комнаты и все их прятали. Один из таких визитёров даже заботливо объяснил, что старался бывать у нас примерно раз в месяц, поскольку ему нравилось регулярно чистить зубы. После этого Мама купила десятки щёток, снабдив ими каждую спальню.

Другая постоянная гостья – дама, жившая примерно в пятнадцати вёрстах от нас, – объявлялась раз в неделю, по субботам, чтобы принять тёплую ванну, ведь в её доме не имелось водопровода с горячей и холодной водой. (Мы же считались весьма культурными людьми, так как могли себе позволить роскошь иметь пять ванн на сто четыре комнаты!)

Каждый раз, когда она возникала, мы точно знали зачем. Ванька с Танькой коварно научили меня нюхать её "до" и "после", а затем описывать перепуганной семье, как именно от неё пахло. "До" оказывалось плохо, иногда совсем ужасно, однако "после" было чудесно, особенно когда она пользовалась Мамусиными солью для ванн и душистым мылом.

Ещё был П. П. Желтобрюх, неизменно имевший печальный вид. Говорили, что он стал таким с того самого дня, когда девушка, которую он любил, отказалась выйти за него замуж из-за его необычной фамилии. В отчаянии он написал императору прошение, в котором почтительно умолял разрешить ему сменить фамилию на что-то менее вызывающее и более приемлемое для избранницы. Но, увы, случилось непредвиденное! Пребывая в редком для себя игривом настроении, император написал на прошении свою резолюцию, которая гласила: "Вы можете выбрать любой цвет, который вам больше по вкусу, но окончание 'брюх' должно остаться неизменным". Это был страшный удар, и бедный господин так от него и не оправился, тем более что его возлюбленная раз и навсегда отказалась стать его женой.

Но не все дамы относились к его фамилии, которая была поистине видной и древней, подобным образом, поскольку однажды я случайно услышала, как Глафира Петровна сказала ему, что, по её мнению, та прекрасна, независимо от того, какой в ней упомянут цвет.

Также к нам наведывался некий Нарцисс Иванович. Он чрезвычайно гордился своим редким именем и ужасно огорчался, когда люди, смутно помня, что оно как-то связано с лу́ковичными, иногда по ошибке называли его Гиацинтом Ивановичем, или Тюльпаном Ивановичем, или каким-то иным цветком, растущим из луковицы, в сочетании с верным отчеством Иванович. Услышав неприятные буквы, он бледнел, сжимал кулаки и пронзал взглядом того человека, кто осмелился сказать такое всерьёз или в шутку. Но всё же, стараясь держать себя в руках, говорил вежливо и мягко, хотя и с опасным блеском в глазах: "Осмелюсь вам напомнить, что меня зовут Нарцисс".

Но однажды он вышел из себя самым что ни на есть шокирующим образом, и причём не с кем-нибудь, а с Мамусей.

"Почему бы вам не назвать меня Лук Иванович?" – в ярости завопил он, когда та, которая всегда старалась, обращаясь правильно, не задеть его чувств, вдруг допустила столь досадную ошибку, предложив ему добавку ростбифа.

"Пожалуйста, съешьте ещё, Гиацинт Иванович", – сказала она, и на этом всё закончилось. С криком: "Впредь зовите меня Луком!" – тот выскочил из-за стола и навсегда покинул наш дом.

Ему были написаны письма с извинениями и посланы в знак примирения различные подарки, однако это ни к чему не привело. Нарцисс Иванович остался непреклонен и больше никогда у нас не появлялся.

В возрасте между десятью и двенадцатью годами у меня развилось несколько фобий. Первым в этом списке появился страх перед пьяницами – с того самого дня, когда я увидела, как наш повар, обычно столь тихий и исполненный достоинства – белый колпак, жёсткий фартук и всё прочее, – вдруг впал в ярость и стал носиться, размахивая скалкой, гоняясь за всеми, кто попадался по руку, и вопя: "Я сделаю из тебя блинчик! Только дай мне тебя поймать и увидишь, как это будет! Я раскатаю тебя в тонкую, как вафля, лепёшку!"

Когда я пыталась мимо него проскочить, он схватил меня за пояс и встряхнул, прорычав: "Это касается и тебя, мерзкое плюгавое отродье из грешного выводка".

К счастью, мой пояс развязался сам, оставшись у него в руке, и я убежала, прежде чем он успел привести в исполнение свою угрозу сотворить из меня упомянутое мучное изделие. После этого я долгое время не могла есть блинчики.

На следующее утро он униженно извинялся, бросившись на колени и целуя подол моего платья. Но столь необычное поведение лишь ещё больше меня напугало, и с тех пор я старалась с напившимися не сталкиваться, поспешно устремляясь на другую сторону улицы, если замечала, что некто, пошатываясь, идёт мне навстречу. До моей женитьбы единственными пьяницами, которых я где-либо видела, были крестьяне, неизменно уходившие в загул по субботам и в дни выдачи жалования, к великому огорчению своих жён.

"Он пропойца", – говорили они печально, а я их жалела и сочувствовала от всего сердца, удивляясь, как вообще женщины могут жить с такими мужчинами.

Моя вторая фобия была связана с бешеными собаками, зародившись, когда одна из наших борзых бросилась на меня с пеной у рта, щёлкавшими челюстями и налитыми кровью глазами и была застрелена практически у моих ног. Хотя это не сказалось на моей любви к собакам, мысли о бешенстве с тех пор буквально приводили меня от ужаса в ступор, а Ванькины и Танькины розыгрыши на эту тему, конечно же, не помогали сей многолетний страх преодолеть. Они выдумывали самые леденящие кровь истории о бешеных собаках, прятавшихся под кроватями, выскакивавших из кустов, ползавших взад-вперёд по парку, притаившихся за деревьями и повсюду ждавших, когда мои ноги окажутся в пределах досягаемости их зубов.

Моя третья фобия, касавшаяся эпилепсии, сформировалась после того, как с одним из посетителей нашей усадьбы, худым и грустным молодым человеком, случился припадок, когда тот рубился со мной в крокет и дело шло к моей победе. Падая, он повалил кучу проволочных воротец, ударился головой о колышек и сломал надвое свой молоток, ещё и разорвав брюки от кармана до манжеты. Остолбенев, я наблюдала за ним, думая поначалу, что это истерика, вызванная проигрышем. Но позже поняв, что с ним происходит нечто ужасное, стала звать на помощь.

"Если такое ни с того ни с сего случилось с ним, почему это не может произойти с кем-то из нас?" – мрачно поинтересовалась я у Доктора, задаваясь вопросом, что неужели я живу в таком мире, где люди, проигрывающие в обычной игре, могут рухнуть, ломая всё на своём пути, включая самих себя.

Все эти зрелища, естественно, стали серьёзным потрясением для нервной системы чувствительной, впечатлительной и легковозбудимой маленькой девочки, и доброму Доктору потребовалось много времени, мудрости и понимания, чтобы противостоять этому и помочь мне побороть свои страхи.

Он объяснил, что пьянство можно вылечить, как и бешенство, если своевременно провести вакцинацию по Пастеру. А что касается эпилепсии … здесь он пустился в длительные рассуждения, которые в итоге меня успокоили, избавив от данной фобии до такой степени, что в дальнейшем я, следуя заветам Доктора, всякий раз, когда видела эпилептика, корчившегося и истекавшего пеной на улице или в другом месте, подбегала и хватала его за язык, чтобы он его не проглотил.

Однако знание о холере просто ошеломило меня, и этот страх я так и не изжила. Каждое лето, когда та подкрадывалась к Стронскому из Азии и с берегов Волги, через Каспийское море и Астрахань, по водным и железнодорожным путям, я неделями испытывала ментальный ужас, непрестанно представляя, что мы все поражены этой страшной болезнью. Охваченная паникой, я слушала, как Папуся читал вслух газеты: "Первый случай холеры на волжском пароходе; двадцать заболевших в Самаре; тридцать – в Казани; пятьдесят – в Нижнем Новгороде; сто – в Москве и наконец три – в столице нашей губернии", – тогда как та находилась в стороне от основных дорог. А это означало, что буквально через пару-тройку дней и в нашей глуши будет несколько случаев заболевания, и доктор Руковский пошлёт за помощниками и откроет деревянные холерные бараки, расположенные на окраине села и известные как чумной дом.

У данной фобии было несколько веских причин. Первая заключалась в том, что я слышала, как Мама читала вслух жуткое описание сцены холеры из английского романа "Анна Ломбард". Хотя в конце концов героиня, выкарабкавшись, вышла замуж и жила долго и счастливо, подробности её страшной хвори были столь душераздирающи, что напугали меня до потери сознания.

Кроме того, свою лепту вносили мрачные разговоры о том, что нужно есть только варёные овощи и фрукты, никогда ничего сырого – арбуз был категорически запрещён, так же как огурцы и редис, – и пить только кипячёные молоко и воду … Нам даже умываться приходилось кипячёной водой, дабы избежать опасности проглотить хоть каплю сырой и, возможно, заражённой. Все эти разговоры явно не способствовали приятному настроению за столом и аппетита не возбуждали. В действительности после еды мы сидели, тревожно прислушиваясь к любым признакам урчания в животе, обычно означавшего начало холеры. У нервных людей урчание вызывалось страхом, выливаясь в сильнейшие переживания.

А ещё как-то во время воскресной службы в деревенской церкви я увидела человека, внезапно заболевшего холерой. Он спокойно стоял, молился и вёл себя совершенно нормально, как вдруг без всякого предупреждения издал вопль боли и бросился на пол, согнувшись пополам и корчась в муках. Его лицо стало иссиня-чёрным, крики были нечеловеческими. При виде этого зрелища все крестьяне с истошными воплями выбежали наружу, и лишь доктор Руковский вместе с дьяконом подняли мужчину и отнесли его на носилках в барак неподалёку. Эта сцена меня так напугала – а мне тогда было десять, – что меня тут же стало тошнить.

"Ну, вот и она заразилась, точно заразилась!" – в отчаянии закричала Няня, но Папа сурово бросил: "Ерунда! Она просто перепугалась до смерти", – и, отвесив мне звонкую оплеуху, велел перестать вести себя как маленькая дурочка. Его лекарство подействовало, и, хотя я продолжала икать и дрожать, холера меня не скрутила.

Ох, это были жуткие времена, когда день за днём церковные колокола звонили по умершим, и причитания крестьянок заставляли всех содрогаться, и волосы у испуганной маленькой девочки вставали дыбом. И я молилась, чтоб лето поскорее закончилось и вернулись холода. Все были объяты страхом, все принимали чрезвычайные меры предосторожности – одни из них были научны и рекомендованы врачами, другие же – простой народной медициной и колдовством, которыми снабжали всех деревенские знахари и ведуньи. Помимо того, что мы принимали профилактические пилюли и кипятили всё, что ели и пили, мы все носили дешёвые медные медальки (они стоили одну копейку за штуку) с тиснёнными крестами, которые, как предполагалось, защищали от бактерий холеры. Хотя Доктор с презрением относился к этим оберегам, заявляя, что они не имеют ни малейшего отношения к борьбе с холерой, мы их неизменно нацепляли при первом же сообщении о появлении недуга и снимали только тогда, когда он отступал до следующего года.

Благодаря доктору Руковскому в Стронском никогда не бывало серьёзной эпидемии. Ведь помимо холерных бараков, где все заболевшие были изолированы, тот убедил Папу организовать бесплатные полевые кухни для крестьян, пребывавших на сельскохозяйственных работах, и подобные кухни разъезжали по всей округе, доставляя им горячую пищу и раздавая сотни литров кипячёной воды.

Позже от холеры были введены прививки, и все наши крестьяне обеспечивались ими бесплатно. По сути, они были обязательными, и каждому жителю, будь то мужчина, женщина или ребёнок, Доктор выдавал справку о том, что тот был привит. Поначалу, как и все крестьяне по всей России, они прививкам не доверяли и даже их ненавидели, доходя до обвинения врачей в том, что те на самом деле заражали их страшной хворью, чтобы извести на корню весь крестьянский класс. Но постепенно они начали всё понимать и в итоге были благодарны за помощь. Когда же мне впервые сделали прививку, я оказалась единственной из трёхсот человек, у кого была самая бурная реакция, и отчаянно мучалась в течение двенадцати часов.

В воскресный день 9 января 1905-го года мне выпало быть целиком вовлечённой в историческое событие, позднее окрещённое "Кровавым воскресеньем". Накануне детская горничная Дуня по секрету поделилась со мной, что в ближайший выходной её брат Стёпка, работавший на Путиловском заводе, намеревался вместе со всеми другими рабочими участвовать в большом шествии. Она сказала, что они собирались отправиться к Зимнему дворцу на встречу с императором. Однако всё это держалось в строгой тайне, и мне не следовало посвящать в неё никого, даже Няню.

Прекрасно зная Стёпку, так как тот был выходцем из крестьян нашего села и часто заглядывал к нам навестить Дуню, мне не терпелось увидеть его в рядах демонстрантов. К счастью, это должно было произойти во время нашего обычного променада с Няней по Невскому проспекту. Несмотря на распиравшее меня волнение, я сохранила свой секрет и ни словом не обмолвилась о нём с Няней, надеясь и молясь, чтобы не случилось задержки с началом шествия и чтобы Няня не утянула меня домой раньше времени.

Но та была полна любопытства из-за необычного числа солдат, стоявших на улицах и возле дворца и, казалось, напряженно ждавших, что произойдёт нечто особенное. Вдруг мы услышали громкое пение и топот множества ног. Няня навострила уши.

"Похоже, сюда двигается целый полк", – взволнованно произнесла она.

"О, пожалуйста, давай посмотрим, как он пройдёт", – взмолилась я, зная, что она обожала парады столь же сильно, как и я, в особенности когда те сопровождались массовым пением. Итак, мы встали у бордюра и принялись ждать, когда кто-то появится в поле зрения. Спустя несколько минут вокруг нас собралась толпа, жадно и разинув рты наблюдавшая за проходившей мимо процессией. Когда та только показалась вдалеке, раздались разочарованные возгласы, так как это был вовсе не полк, а всего лишь толпы рабочих, возглавляемые человеком, который высоко держал золотой крест. Прямо за ним следовала группа мужчин, нёсших иконы, священные хоругви и портреты императора. Идя стройными рядами, они распевали "Боже, царя храни" и все были одеты в свои лучшие воскресные наряды. Тут и там среди них виднелись женщины и дети.

"Очень странно! – заметил мужчина, жавшийся рядом с Няней. – Да, это явно демонстрация рабочих, но она сильно отличается от всех, что я прежде видел. Послушайте, что они поют, и посмотрите на иконы".

"Должно быть, это церковный ход", – ответила Няня, широко осенив себя крестным знамением и низко поклонившись, когда мимо проплыли иконы. Да и жандарм, стоявший перед нами, сняв фуражку, набожно перекрестился. Голова процессии приближалась к Дворцовой площади, и высоко над тёмным морем голов сиял золотой крест. Солдаты, напрягшись, враз примкнули штыки. "Стойте, или мы будем стрелять!" – крикнул офицер.

Вдруг я заметила Стёпку с хоругвью в руках.

"Смотри, Няня, смотри. А вот и наш Стёпка", – закричала я, и прежде чем она успела что-либо сказать или сделать, чтоб мне помешать, я отпрыгнула от неё в сторону и бросилась к парню, крича: "Подожди меня, Стёпка, я бегу".

Некоторое время я слышала, как Няня топала за мной и, задыхаясь, кричала: "Вернись немедленно, никчёмная девчонка!" Но она была старой, тучной и медлительной и вскоре совсем потеряла меня из виду. Скача, как заяц, я догнала Стёпку, а тот, узрев меня, ухмыльнулся и в изумлении воскликнул: "Батюшки! А ты-то откуда взялась?"

Не сумев из-за гвалта расслышать мой ответ, он наклонился и прокричал: "Мы идём к императору. Держись за меня, не потеряйся".

Я послушно схватилась за карман его пальто – неизменно лучшую деталь одежды, чтобы уцепиться – и, распевая во весь голос, зашагала рядом с ним. Несколько окружавших нас мужчин показывали на меня пальцами и смеялись. Мы маршировали ещё с минуту-другую, а после вдруг остановились. Пение прекратилось, и всё стихло, если не считать топота множества ног, приближавшихся к нам сзади.

"Глянь, глянь! – возбуждённо закричал Стёпка. – Через минуту император выйдет на свой балкон, чтобы нас поприветствовать. А когда он появится, я тебя подниму, и ты тоже сможешь его увидеть".

Внезапно что-то сверкнуло и раздалось "бах-та-та-та" – безошибочно узнаваемый дробный звук стрельбы. Снова и снова. Началось настоящее столпотворение.

"Они стреляют в нас, они стреляют!" – кричали вокруг десятки голосов.

"Это полиция! Солдаты!"

"Бегите, бегите! А то всех поубивают!"

"Аминь нам пришёл …"

Началась давка. Теснимая со всех сторон, я, всё так же держась за Стёпкин карман, оторвала его и упала ничком.

"Подними девульку! Её ж насмерть затопчут", – крикнул кто-то, и я уже не валялась, на сей раз очутившись у Стёпки на руках. Мой лоб был рассечён, из носа текла кровь, а рот наполнила грязная жижа.

"Успокойся, не плачь, с тобой всё в порядке", – выдохнул он и бросился бежать, вырвавшись на свободное пространство, где было больше простора для манёвра.

"Бах-та-та-та", – продолжался треск, разрывая морозный воздух.

"Закрой глаза. Наклони ниже голову. Прижмись ко мне как можно сильнее", – выдыхал он, то сгибаясь пополам, то скача, словно кенгуру. На секунду он почти припадал к самой земле, а затем выпрямлялся и снова прыгал то в одну сторону, то в другую.

Резво шныряя, мы наконец добрались до боковой улочки, где он бросился через открытые ворота на чей-то задний двор. И там, поставив меня на ноги, он снял кепку и принялся вытирать лоб. Он тяжело дышал, а на его лице виднелась кровь.

"Это моя кровь?" – тревожно спросила я.

Он поднял руку и поморщился.

"Нет, моя, – пробормотал он. – Итак, меня они всё же задели! Что ж, когда-нибудь я заставлю их за это ответить".

"Ох, бедный Стёпка, ты так сильно ранен", – запричитала я, заливаясь слезами.

"Нет, нет, пустяки. Давай. Нам нужно идти", – сказал он.

Но как раз в тот момент, когда мы уже собрались покинуть двор, открылась боковая дверь и появился мужчина в форме швейцара.

"Вам сейчас нельзя туда выходить, – прошептал он. – Они до вас доберутся, это точно. Вы с ребёнком лучше идите сюда и спрячьтесь у меня на некоторое время, пока не стемнеет и не станет безопаснее появляться на улице".

Мы последовали за ним и скинули пальто. Мужчина засуетился у своей маленькой печки, и вскоре мы уже пили с вареньем горячий чай.

"А кто эта девочка?" – спросил он и рассмеялся, когда Стёпка ему объяснил.

Потом они тихо беседовали, а я дремала и наконец заснула крепким сном. Когда стемнело, Стёпка меня разбудил. Надев верхнюю одежду и поблагодарив мужчину за гостеприимство, мы рука об руку вышли на улицу. Фонари не горели. Тротуары были пустынны, если не считать нескольких солдат, которые подозрительно посмотрели на нас, но не остановили. "Это потому, что я с ребёнком", – констатировал Стёпка.

И только возле нашего дома нас остановил стоявший на своём обычном посту городовой. Он тут же Стёпку узнал.

"Это с тобой не малышка ли княжна? – спросил он, вглядываясь в меня в темноте. – Хвала Господу! Да ведь её повсюду ищут. Ты ещё никогда не видел такого дома. Там всё вверх дном и все сошли с ума. Няню почти хватил удар. Она говорит, что девочка сбежала прямо перед тем, как началась стрельба".

"Ладно, теперь ты ею займись", – сказал Стёпка и, передав меня городовому, исчез во мгле.

Стоило мне войти с городовым в дом, как все, ликуя, что я не погибла, вместо того, чтобы отшлёпать, меня крестили, и обнимали, и целовали, и кормили самым вкусным ужином, на какой только были способны. И в этот раз Ванька с Танькой надо мной не потешались, а присоединились к общему веселью. Я отлично провела время и в тот же вечер одобрительно записала в своём дневнике: "Всё-таки у меня хорошая семья. Они все были рады, что я вернулась живой".

До того судьбоносного 1905-го года наша лёгкая и беззаботная жизнь шла своим чередом, точно следуя образцу, что был соткан нашими дедами и прадедами за последние сто пятьдесят лет. Библейски патриархальный уклад в больших масштабах наших загородных поместий и всегдашнее вычурное "великосветское" существование в Санкт-Петербурге и Москве – всё это было нашим привычным окружением с момента рождения и, считалось, до самой смерти. Это была жизнь, не имевшая ничего общего с жизнью бо́льшей части русского народа и казавшаяся той столь же нереальной, как жизнь комнатных растений нереальна для выносливых полевых цветов и сорняков сельской местности. Пусть мы все и принадлежали к одной нации и главенствующей религии, на этом сходство заканчивалось. Наши мирские блага и среда обитания, наши воспитание и образование были совершенно различны, так же как и наши взгляды на жизнь, наши амбиции и цели.

Это было так, как если бы во всех отношениях – духовно, ментально и де факто – мы были отделены от огромной массы людей зияющей пропастью, через которую в отдельных местах были перекинуты тонюсенькие, опасно раскачивавшиеся на ветру мостики, постоянно угрожавшие рухнуть в бездну. И хотя в тот зловещий 1905-ый год в петербургских и московских салонах и клубах велось великое множество научных и политических диспутов, мало кто обращал серьёзное внимание на грозную чёрную тучу, медленно подползавшую и уже почти нависшую над нами, понемногу закрывая солнце и готовясь в любую минуту разразиться громом, молниями и разрушением. Всё выглядело так, словно мы жили своей обычной жизнью, намеренно повернувшись спиной к необъятной завесе надвигавшейся бури. Уже была "надпись на стене", но её видели лишь единицы.

В храмах появились новые пророки, взывавшие к Небесам и предрекавшие падение "Содома и Гоморры" и наступление Судного дня. Но за исключением одного, отца Григория Петрова, который удивительным образом сделался явным любимцем публики, все они стали "гласом вопиющего в пустыне", к коему не прислушивались или над коим открыто насмехались.

Однако с каждым месяцем 1905-го года на гребнях этих грохочущих приливных волн накатывались на нас трагедия за трагедией.

Девятого января шествие рабочих было расстреляно на подходе к Зимнему дворцу; в феврале подорвали бомбой великого князя Сергея; в июне произошёл мятеж на Черноморском флоте; в сентябре с Японией был подписан унизительный мир; в октябре нация была парализована всеобщей стачкой, объявленной первым Петербургским советом рабочих депутатов; а семнадцатого числа того же месяца император отказался от своих прав абсолютного монарха, подписав манифест о создании, но уже слишком поздно, имперского парламента, известного как Дума. В то же время разбитая армия возвращалась с японского фронта; происходили многочисленные крестьянские бунты с целью отбора у помещиков их земель, за коими последовали поджоги многих усадеб; тогда как в Москве вспыхнуло крупное восстание, принявшее угрожающие размеры.

Тогда я была непрестанно возбуждена и, подобно блуждающему огоньку над тёмным и коварным болотом, проживала свою маленькую нелепую жизнь, порская в самой гуще всех тех великих исторических событий, которые были предвестниками революции 1917-го года. Я наблюдала за ними, так сказать, из первого ряда, охваченная волнением, с некоторой долей ужаса и трепета перед неизвестным. Я была буквально ошеломлена.

Я не могла осознать, что всё это значило, а когда просила объяснений, мне только говорили, что есть "плохие люди", называемые социалистами и революционерами, которые хотят убить императора, великих князей и всех тех, кто стоит у власти, чтобы править вместо них самим.

"Что, конечно же, является страшным грехом, в особенности если учесть, что император – это помазанник Божий и представитель Бога на Земле", – повторяли мне снова и снова, но эти доводы мне ничего не давали. Они были слишком расплывчаты.

Мой пытливый ум был озабочен этой проблемой. Почему плохие люди хотели погубить самого Божьего представителя, Его помазанника? Были ли они просто разбойниками, как Стенька Разин и Кудияр? Или же, подобно Моисею, просто стремились освободить свой народ? Ведь я изучала Библию вместе с отцом Трофимом, и во время одного из наших уроков, посвящённых Египетскому рабству и переходу через Красное море, он выразительно говорил о величии действий по вызволению угнетённых и порабощённых людей. Моисей спас свой народ, подытожил он, и то, как он всё это изложил, заставило меня думать, что его рассказ был иносказательным.

Как и все остальные во время японской войны, я в меру своих скромных сил крутила бинты для раненых, оплакивала потерю крейсера "Варяг" и канонерской лодки "Кореец", а ещё больше слёз пролила из-за нашего разгрома в Цусимском сражении и падения Порт-Артура, где мой дядя основательно подпортил ситуацию. "Ни за что не упоминайте Порт-Артур в присутствии бедного дяди Ивана, так как он имел благие намерения, но у него просто ничего не вышло", – предупредили нас. Никто никогда этого и не делал, за исключением единственного раза, когда я за ужином, забывшись, спросила его что-то об этом городе. Взгляды всей семьи мгновенно напомнили мне о моей ошибке, и в мучительном замешательстве я подавилась и была выгнана из-за стола.

Конечно, я слышала мрачные описания убийства великого князя Сергея, и мятежа на Чёрном море, и восстания в Москве, да и бунтов крестьян по всей стране. Кроме того, находясь в Стронском, из окна своей детской я собственными глазами видела, как сгорал наш урожай, собранный на полях, а также как пылали наши леса.

Чтобы защитить наше поместье от дальнейших поджогов, губернатор немедленно прислал казаков, и Стронское было ими буквально наводнено. Каждый вечер в сумерках, в течение часа после ужина, они пели и танцевали для нас на лужайке перед домом, а на почтительном расстоянии юные селянки, одетые в свои самые яркие сарафаны, восхищённо за ними наблюдали и хихикали, прикрыв лица загорелыми руками.

Танька при этом беззастенчиво флиртовала с молодыми есаулами, в то время как я уныло слонялась вокруг, поскольку ни один казак не удостаивал меня внимательным взглядом, а разве что мельком улыбался и снисходительно кивал, будто я была столь смехотворно юна, чтоб даже переброситься со мной парочкой слов. Я постоянно пребывала в растрёпанных чувствах, в отчаянии думая, что никогда не повзрослею.

"Подожди, пока тебе не исполнится двенадцать, тогда люди начнут тебя замечать", – утешительно сказала Танька. Но мне двенадцатилетний возраст казался чем-то недостижимым, чем-то размытым и нечётким в далёком-предалёком будущем.

Всё то лето в воздухе беспрерывно висел дым, а солнце было красным и зловещим из-за бесчисленных пожаров, охвативших всю Россию. Крестьяне продолжали поджигать помещичьи угодья, рабочие бастовали, а молодые бунтари, в основном студенты различных университетов, бродили по деревням и сёлам, проповедуя крестьянам евангелие свободы. Некоторые из них заглядывали и в Стронское, однако были немедленно изгнаны казаками. Сельский госпиталь, где трудился наш Доктор, был заполнен ранеными, возвращавшимися с японского фронта, а дальнее крыло дома было переоборудовано в приют для выздоравливавших. Газеты, которые Дедуся читал нам вслух за чаем, пестрели потрясающими новостями, как то: мятеж на флоте, убийства высоких чиновников, волнения в прибалтийских губерниях и, что из всего было для меня самым ужасным, медленное, но неумолимое распространение особенно опасной эпидемии холеры.

Но всё же то страшное лето подошло к концу, и с глубокими вздохами облегчения семья, как обычно, переехала в Санкт-Петербург, как раз к началу всеобщей стачки – ключевого события Первой революции 1905-го года. В результате забастовки железнодорожников Санкт-Петербург был полностью отрезан от внутренних районов страны и запасы продовольствия опасно уменьшились. Позже по всему городу отключилось электричество, погрузив и наш дом в темноту, освещаемую лишь несколькими свечами, а студенты и рабочие стали устраивать беспорядки на тёмных улицах. Поскольку была предсказана нехватка воды, мы наполнили до краёв ванны, а также все имевшиеся в наличии вёдра, кувшины, тазики и горшки. Лично я залила воду в полдюжины чайных стаканов и предусмотрительно поставила их под кровать, воображая, как обрадуются члены моей семьи, когда, умирая от жажды, они будут спасены с помощью моего секретного запаса.

По всему городу были расквартированы войска, и на заднем дворе нашего дома стоял отряд солдат под началом офицера, устроившего у нас свой штаб. Несомненно, как говорили люди, имел место разгар революции, и имя Троцкого было у всех на устах.

"Но кто же он такой?" – спрашивала я, отчаянно пытаясь понять, пока наконец Дедуся, сжалившись надо мной, не объяснил, что Троцкий был "главным злодеем", опасным бунтовщиком и лидером чего-то таинственного под названием "Совет". Всё это было весьма странно для маленькой девочки, выросшей в ультраконсервативной семье монархистов, никогда не слышавшей другой точки зрения и совершенно сбитой с толку.

Дни революционного террора продолжались. А в ноябре на флоте произошёл очередной мятеж, подрывная пропаганда распространилась по армии, на улицах возводились баррикады, кровь лилась рекой, и царь объявил, что "на террор нужно отвечать террором".

Один раз я услышала, как Папуся сказал Мамусе, что если так пойдёт и дальше, то, вероятно, было бы разумнее вывезти детей за границу.

Но в итоге власть одержала верх, многие лидеры революции были арестованы, другие сбежали; деятельность ряда либеральных газет была приостановлена, а их редакторы преданы суду. "Год кошмара", как назвала его императрица Мария, подошёл к своему концу, и ещё двенадцать лет побеждённые бунтари пребывали в тени, зализывая раны, сколачиваясь и набираясь сил, пока в 1917-ом не вернулись, горя местью, могущественные и победоносные.

Постепенно общественная жизнь вновь вошла в нормальное русло, и с её возвращением я, как наивное дитя, вскоре забыла о бурных днях 1905-го года.

Предыдущая главаГлава 7 из 21Следующая глава