Первое, что видишь, – голая пустыня
Вплоть до горизонта, а затем
Мутный свет, сквозящий из другого мира,
И всё окружено ничем.
Тбилиси, 18 января. В этот день 100 лет назад родился Арно Шмидт. Шмидт бежал от мира, искал уединения – и нашёл его в Люнебургской пустоши, в небольшой, на 150 жителей, деревушке Баргфельд. Поселившись в маленьком деревянном доме на окраине, он первым делом огородил свой участок и установил деревянные ворота, сделанные по его эскизам. Но обзаводиться звонком не стал. Позже он обсадил забор растениями, чтобы защититься от взглядов чужаков. «У хорошего писателя не должно быть ни друзей, ни религии, ни родины», – говорит Шмидт в одном из интервью. Баргфельд расположен ровно в 60 километрах к северу от деревни, где находится парикмахерская моего деда. В фильме, посвящённом столетию писателя, стремление Арно Шмидта к уединению и поиски собственного убежища представлены как следствие изъянов его характера и работы, постепенно поглотившей творца. Я утверждаю, однако, что есть ещё одно обстоятельство, которое может послужить объяснением.
Что общего между Карлом Крюгером и Арно Шмидтом? Один – писатель, другой – мастер-парикмахер. Оба родились в 1914 году. Обоим было 30, когда война подошла к концу и была проиграна. Они современники. Оба выжили. Оба приобрели опыт, который, вероятно, не смогли переварить. Оба – участники войны, вернувшиеся к гражданской жизни и желающие ещё раз (или наконец-то) познать её, ринувшиеся в эту новую жизнь с воодушевлением и энергией. Один уже через несколько месяцев после возвращения из советского плена принял парикмахерскую покойного тестя, другой написал рассказ «Левиафан» на телеграфных бланках американских оккупационных войск – за неимением нормальной бумаги. Оба знали, что настал момент навёрстывать время, упущенное на войне, момент, когда можно начать сначала. 1 декабря 1946 года Шмидт впервые назвал себя «свободным писателем». В духе оптимизма послевоенного времени. Карл Крюгер 21 октября того же года сдал парикмахерский экзамен. Настало время лихорадочной продуктивности. Работа стала главным содержанием жизни Шмидта, её абсолютным смыслом. «Пусть это мнение считается непопулярным и устаревшим, но единственная панацея от всего, которая мне известна, именуется работой; и что особенно важно: весь наш народ, и в первую очередь, конечно, молодёжь, ни в коем случае не перегружены, а, скорее, недогружены работой, я просто не могу больше слышать бредни про сорокачасовую рабочую неделю: в моей неделе всегда было 100 часов». Так было и у Карла. Бегство в работу, раз уж все прочие ценности были уничтожены пережитыми ужасами? «Не говорить, а производить» – таков был девиз. Работа переработает. Шмидт хотел остров, собственный остров, где вода есть граница между ним и миром, внешним миром, дарящая дистанцию и защищённость. Остров как я-биотоп, где больше никто не вмешается, никто не отдаст приказа, собственное царство: «Начальники, шефы, директора, президенты, генералы, министры, канцлеры. Порядочному человеку стыдно быть начальником», – пишет Шмидт в романе «Из жизни одного фавна» (опубликован в 1953 году). Островом моего деда был «Салон Карла Крюгера», расположенный по адресу: Ландвер, 193. Там он был сам себе хозяином, а его жена Тони на 150 % следовала его генеральному плану. Нечто подобное известно об отношениях Шмидта с его супругой Алисой. В 1937-м в одном из писем он пишет: «Совершенно идеальная вертикальная любовь (мой конёк! увы!)». Несмотря на серьёзную нужду (!), он запрещает ей продолжать работу на фабрике. На протяжении всей жизни Алиса останется преданной гению своего мужа. После смерти Шмидта она проживёт ещё три года и умрёт в Баргфельде в полном одиночестве.
Я пишу это не для того, чтобы сравнивать несравнимое. Избегая двусмысленности: мой дед не был блестящим писателем и совершенно точно не был художественным гением, хотя кое-что понимал в своём ремесле. Я лишь хочу обратить внимание на то, что некоторые модели поведения деда и его современника Арно Шмидта, уже описанные и те, что ещё предстоит описать, имеют поразительное сходство. Поскольку их, по-видимому, связывает лишь общий год рождения и участие в войне (хотя и в разных обстоятельствах), я хотел бы разобраться, что из особенностей деда, бросавшихся в глаза мне, и не только мне, на протяжении всей его жизни, имело «биографический» характер, то есть было следствием войны. Что и в какой степени. Стремление обеих жизней к скупому плоскому ландшафту было совпадением, парадоксальным образом вписывающимся в общую картину. После стольких лет подавления воли (нередко оно оканчивалось вместе с жизнью!) свобода для солдата вермахта была высшей ценностью. Карл чувствовал себя – так он формулировал это во время наших разговоров – преданным и обманутым. Циничная идеология заставила его поверить, что он воюет за высокое идеалы и правое дело, а взамен предоставила только обманутую юность. Из этого разочарования выросло недоверие, порой совсем не здоровое. Оно могло быть направлено против кого и чего угодно, оно служило самозащитой и опиралось на жизненный опыт.
Насколько я помню, участок деда всегда был обнесён забором. Возводить его самому Карлу, в отличие от Шмидта, не пришлось, но ворота и двери всегда запирались накрепко: «Пожалуйста, поверни ключ дважды!» – окна тоже были закрыты: дом дедушки и бабушки должен был быть неприступным. Более того, дед регулярно ездил закупаться в ближайший супермаркет, чтобы заполнить погреб и кладовую всевозможными консервами и готовыми к употреблению продуктами. Помимо стремления к свободе и ощущения обманутости, главным, всё определяющим чувством был страх. Особая послевоенная форма немецкого страха – всепроникающего, слепленного с чувством вины. Для писателя Шмидта изъять себя из мира, обнести забором на островке пустоши было проще, чем для парикмахера Крюгера: последний изо дня в день имел дело с клиентами, сотрудниками и агентами разнообразных парикмахерских фирм. Но оба были целиком и полностью сконцентрированы на своей работе. Один – на писательстве, другой – на парикмахерском деле. Я помню, что у бабушки с дедушкой, в сущности, не было друзей. Хотя Крюгеров знала едва ли не вся деревня и они знали всех, они почти ни с кем не общались. И редко говорили о людях хорошо. Пренебрежительные высказывания были ритуалом, они позволяли обосновать изолированность жизни и оправдать собственное существование в его специфической форме. Страх, чувство вины, травмирующие переживания привели к внутренней очерствелости – правда, внука она не касалась.
Тони и Карл неохотно покидали свой остров. Они почти не ездили в отпуск, поездки на автомобиле предпринимали в основном для посещения родственников – и то из чувства долга и никогда с ночёвкой. 3 мая 1980-го брат Карла из Миндена пишет: «Мы не можем понять, почему вы не приехали к нам в прошлом году. Три года назад, когда мы были у вас, вы обещали навестить нас. Вы должны были ответить на приглашение ещё в прошлом году, но погода подвела! Вы пишете, что у вас нет ни минуты свободного времени. Но если его нет, можно написать об этом сразу. По-моему, всё это просто глупая отговорка».
Воскресные выезды если вообще совершались, то всегда в одни и те же места в близлежащем среднегорье или Люнебургской пустоши. Я помню круглые бежевые термокружки, в которые во время таких поездок разливали заранее приготовленный гороховый суп. Мы гуляли, устраивали пикник и ехали назад. Конечно, я описываю здесь типичную для послевоенной Германии и этой социальной среды косность, у моего деда она выражалась в стремлении к регулярности, порядку и, следовательно, безопасности. Новое, перемены, эксперименты были неизбежно связаны с травмой молодости, полученной в Сталинграде или где-то ещё, поскольку с новым он знакомился только там и тогда, в негативном контексте. Шмидт тоже отправлялся в свои путешествия лишь на бумаге: к концу жизни он собрал несколько папок с иллюстрациями из журналов мод, помогающих ему быть в курсе того, как одеваются люди. Реальность всё чаще воспринималась с безопасной дистанции, созданной им самим. Кто не выходит в большой мир и не является его частью, становится неуязвимым. Баргфельд и Гаденштедт не так уж далеки друг от друга.