Сandidatus (лат.) — одетый в белое.
Запустили в аквариум корм. Пугливо скользнули в распаренное помещение и стали, стыдливо пытаясь прикрыть свои грудки и юные лона. Беленькая и чёрненькая. Трепыхают тряпочками-плавничками, озираясь на толсто-стеклянные стенки, которые — логово.
Цеаш, недвижный, намеренно медлил. Обжёвывал взглядом, упиваясь моментом. И ведь страх и страсть нетерпения — одной дрожи. Знакомо и жарко, под спудом телес, нарастало снедающее вожделение. Чтобы усилить, Цеаш обратился к приёму, который срабатывал безотказно. Без здрасьте и прочих любезностей, не спросив даже, как их зовут, — непреклонно и властно приказал опустить руки.
Подчинились послушно. Дрожь в них усилилась видимо и тут же, невидимо, — в нём.
Хороши… Как раз Владисвету по вкусу. Ножки стройные, икры — бутылочками, не шибко широкие бёдра, тонкие талии, плоские животы, торчащие крепко грудки.
Танцовщицы или спортсменки… Из глубин былого, которое в Цеаше пробуждалось смутно, но почему-то всё чаще, всплыло ещё одно. Преотлично бы подошло: комсомолочки… Всё тут сошлось, зазвучало, переливаясь тирольскими тролями: коммен зи, биттер, милочки, попотчуйте вашим млеющим мяском с парным молочком. И сом, и очки, и щелочки…
Арнольдыч, чёртов пройдоха, отработал подбор, как часики. Где ж он их выловил? Не шибко высокие. Гандболистки, поди? Те сутулее, и нет в ключичках с коленками искомой изнеженной тонкости. Нет её и у гимнасток, но «художницы» берут гармоничностью. И, опять же, растяжка… Из синхронного плаванья? Те шире в плечах. Эх, до чего же умелы в джакузи…
Цеаш искушенным нутром идентифицировал. Вспомнил: Арнольдыч, с придыханием и брызгами слюны, дозвола испрашивал новой причуде. При футбольном клубе создали девчоночью группу болельщицких плясок. Кто, как не всесильные мы — неустанные меценаты-податели, окормители всего, что движется, ибо движение — жизнь, и, следовательно, конечно же, спорта — поддержат неодолимую тягу молодежи к здоровом телу?.. Вырвать из цепких лап улицы племя младое, незнакомое. Податливое. Заодно, хе-хе… и познакомиться… Mens sana in corpore sano! Что там, в здоровом-то теле, это мы настоятельно выясним.
Причуду обозвал по-мудрёному. Чи лидеры, чи не лидеры?.. Вспомнилось вот: чирлидеры!.. Тешит паршивца заморское, никак его не подсадить на отечественное. Вот же оно, плоть от плоти своё, родным чернозёмом вскормленное, без канцерогенов, генных модификаций и прочей пакостной мутоты. На хлеб хоть намазывай. С каким забугорным, засиликоненным, такое сравнится? Как же такому податливому не подать, как не присовокупиться?
Причуде помощника Цеаш, конечно же, дал добро. Или что же, прикажете зло дать?!.. На такое щедроподательный кандидат попросту не способен. Потребовал лишь, чтобы строже следили за совершеннолетием. В свете бывавших, и не единожды, накладок — прецедентов, как поддакнул Арнольдыч — нынче, в преддверии горячей предвыборной свары, лишние кривотолки и головняки не нужны.
— Чирлидеры? — потеплевшим, слегка только голосом, словно с трона, с дубового своего топчана вопросил зелодушный Цеаш.
А они, цепляясь, как за спасательный круг, за толику теплоты, с готовностью и рвением закивали точёными своими головками. Причёсочки одинаковые у обеих — зализанно собраны волосы сзади в пучок. У первой — белее снега, у второй — чернее смолы.
— Ну, станцуйте что-нибудь… — разрешительно выдохнул и, совсем уже жарко и многозначительно, добавил:
— Для вашего щедрого Владисвета…
Блондинка с брюнеткой начали скованно, потом всё привычней задвигались по вызубренной в чирлидерской школе бесстыдной хореографии. Давай выгибаться, ногами синхронно махать, колёса и прочие па выписывать. Под гладью упругой кожи заиграли сплетения нежно-ладненьких мышц, выставляя плоть напоказ.
Снег и смола всё теснее, противоположнее спрягались в тесных покоях распаренного помещения. Молоко и нефть, Монро и Бейонси, Чичолина и… кто-то там из чернокожих порноактрис?..
О просьбе хозяйской холуй не забыл. Со свойственным подобострастным рвением Арнольдыч усёк как бы нехотя, вскользь озвученные, неясные прихоти, собрал обронённые клочья и склеил в одно непотребство.
А не сыграть бы в такую… ролевую… ну, типа игру… на раздевание… с подходящими партиями… беляночки и чернушечки… призванными как бы символизировать Свет и Тьму…
Тут уж он мастер, постановщик хренов. На то она и причуда, прилипала при продубленной, расписанной под гжель чуде-юде. Услужил. Умаслил, паршивец, по самое не хочу. Вернее хочу, ох, как хочу. Обладать и белой, и черной, по очереди и одновременно, во всех этих па, выгибаниях и колесах, чтобы не абы как, не умом, и душой, и сердцем, и прочей абстрактною требухой, а чтобы всеми порами заматерелых телес подчинить себе под чресленную явь и Добро, и Зло, и, стерев все границы, иметь их, к чертовой матери, без разбора…
Въезд в Уренгой чужакам запрещён. Как Адаму — в Эдем. Как пели «Бони Эм», «Ван вэй тикет»… Ой, вэй! Все дороги ведут в Рим. Жители белокаменной посещают радушный Стамбул «all inclusive». Но дорога в Царьград жителям Третьего Рима заказана. Билет в одну сторону. Никак нет. Возвращение невозможно. Потерявшим старый свет остаётся одно: обрести новый. Как пели «Бони Эм»: «Ну-у-у… У-у… У-у…У-у…У-у…»
N.U. — New Urengoi… Нитевидные жилки пучатся синим. Пульсируют, набухают, подрагивают от напряжения. 70 килограмм на метр квадратный. Вентили, как чёртово колесо, повернулись против часовой стрелки. Уренгой изливается…
А ведь у истоков своих день не сулил никакого выхода из берегов. Всё, как обычно: пустопорожнее радение, суета и дуристика, не лишённые, однако, осознания собственной непреходящей значимости. Какашка никчёмности в фантике сопричастности. Атмосфера, не чуждая никакому офису, а втройне — штабу владетельного кандидата Владисвета Цеаша, пребывающему в эпицентре невиданных потрясений, на острие событийной суводи.
Пик паводка, а вода прибывает. Снова, с полуночи, Ново-Днестровская ГЭС увеличила сброс, до двух с половиной тысяч кубов. Снова хохлы не предупредили, и наши вынужденно увеличили сброс до трёх тысяч[21] кубометров в секунду.
К обеду масса воды раскроет берега до Незавертайловки и река превратится во вспученную растаращу. Тогда-то и побегут к нему с воплем и криком: «Спаси нас, тресветлый Цеаш!». Тогда он и явит могущество, ибо вершимое в сих руслах — творимое будущее. Здесь, в джакузи истории, громокипящем огнём, водой и медными трубами, отливают скрижали грядущего бытия, выставляют верши, указующие сотням тысяч, да что там — миллионам!
Пар клокочет, пламя горит. Днём — столп облачный, ночью — высеченный из огня цельного, пылающий, как костыль одноногого исполина. Отстегнув деревяшку, пройдоха использует её как копьё. Многих — коварных и преданных, хитрожопых и честных, товарищей и подельников — матёрый морской змей извёл на тропе к сокровищу. Сокрыто в земле, в кровище утоплено. Культя натёрта, гноится сукровицей, но культяшка служит по делу. Почище здоровой конечности карабкается по каменистым склонам. Взбирается или скатывается вниз по трапу? Ведёт одержимого дьявольский блеск дублонов и крест на куске пергамента. Всё дозволено, всё полезно на пути к вожделенной цели.
Историчность момента поневоле обусловливает его истеричность. Вот Арнольдыч по поводу и без впадал в истерику. Ни рамок, ни границ приличия. Пёр, как бык. Не то, что Хома Брут, очертившийся от чертей и прочей рогатой нечисти. А тут ор и гвалт, матерщина при женщинах. Громовержец, блин. Плох тот бык, что не мнит себя Зевсом.
И в то утро. Побагровел так, что жилы на бычьей его шее вздулись. Того и гляди, выйдут из берегов.
— И как!?!.. — орёт. — Как из себя не выйти!?!
Впал, короче, в экстаз. Экстасис — творчество, перевод с древнегреческого. Выход за пределы себя. Исступление. А мы, персонал, штабная команда — скованные одной цепью. Как преступники, осужденные на кандалы. Ни тебе ENTER, ни EXIT. Выход-вход, в переводе с английского.
Только ничего мы не преступали. Это Арнольдыч бился в истерике. Это он в исступлении преступать собирался. А мы, онемевшие, ждали: вот, сейчас наступит. Распахнутся в начальнике штаба некие створки, вскроются ставенки, и он из себя выйдет. То есть, в буквальном смысле, тю-тю. Собственной персоной. Или чем там ещё. Выступит.
Мне, в принципе, его брызганье слюны было, что мертвому припарки. Фига в кармане — железобетонное средство. Проходили. Эта школа, когда начальник норовит подчиненного заморочить, в батальоне прекрасно усвоена. Старшина доставал нас по полной, в круговороте тягот и лишений армейской жизни летали[22] все — и духи, и дембеля, и черепа, и деды. Караул, наряд, караул, наряд… Старшина наш мужик был в принципе неплохой, но комбат имел цель двигаться вверх по служебной лестнице, планировал поступать то ли в военную академию, то ли на курсы «Выстрел»…
Короче, майор напрягал штабных и командиров рот, ротные — старшин, а далее по лесенке субординации: старшины утюжили дембелей и дедов, те — черепов, а те — духов. Зато батальон наш считался в полку и во всей дивизии не то, чтобы образцово-показательным, а самым боевым. Раздолбаи, конечно, ещё те: и в самоходы, и на губу, и в госпиталь с челюстно-лицевыми травмами. Армянинов, так тот с ножевым загремел. С местными схлестнулся. Девчонки, с Западного и из Белых казарм, постоянно в дивизии ошивались. Выйдешь из казармы, на улице минус двадцать, а она стоит в прозрачных колготочках, с ножки на ножку у крыльца, на снегу переминается. Ждёт у моря погоды. В такой-то дубак! Что её греет? Гремучая смесь из неодолимой тяги к военной форме и чисто бабьей жалости к срочникам. А солдатики рады стараться. Призывы, один — другому, по наследству их передавали. Бог его знает, с каких времён эстафета эта длилась. 59-я Краматорская пришла в Парадизовск из-под Вены, сразу после Великой Отечественной. Считай, с 45-го года. Но надо ж учитывать историческую ретроспекцию. На территории дивизии сохранились казармы Астраханского и Подольского полков, участников ещё Бородинской битвы. Построены, Бог знает, когда, а сохранились неплохо. Наши казармы танкистов, лет тридцать назад возведенные доблестным стройбатом, к чёртовой матери рассыпались в прах и бетонные перекрытия. Как Вавилонская башня. А этим больше века, а они стоят. Там сейчас миротворцы неплохо себе поживают.
Бывало всяко. Но если приспичит командованию отправить танкистов на стрельбы, и чтоб там не облажались, отправляли нас. К примеру, отработать по целям с квантовым прицелом-дальномером или с ночным, и тут надо соображать, а глупцы из второго батальона даже не знают, где на башне кронштерн для крепежа осветителя. Поэтому, чтоб не наломали дров, на большую, как они говорили, землю отправляли пацанов из первого батальона.
Мы два раза ездили, то есть, летали, в прямом смысле этого слова: Лобасик, командир танка, Гаврюха, механик и стрелок-наводчик, то есть, я. Кто в таком хоть раз побывал, тот уже не забудет. А мы поучаствовали дважды.
Движуха! Никто ни о чем ни сном, и ни духом, но недели за две начинается беготня. С места в карьер все начинают летать. Ропота нет, потому как не плац щеткой драим, и не второй устав, с ночными построениями, фанерами и лосями, сушеными крокодильчиками и сусликами в поле. Духи при поздравлении дедов сбиваются со счёта сколько осталось, а дедушки теряют требовательную хватку, как будто к черту забыли о своей неизбывной стодневке. А всё потому, что наконец-то она началась — самая что ни на есть боевая подготовка.
На заре, разделавшись с физзарядкой и рыльно-мыльным вступлением, понеслись: технику из боксов и на полигон, и только вечером в боксы и, если не в караул или наряд, то едва добраться до койки, чтобы отбиться[23]; или с аккумуляторами — каждый по 70 кило — цепью на подзарядку, а потом с подзарядки, и марш-броски в полной выкладке, и стрельбы…
На бетонке военного парадизовского аэродрома грузились в отверстое чрево транспортного борта и — на взлёт! Первый раз — в Ленинградскую область, второй — куда-то к чёрту на рога, под Челябинск.
Если тебе повезло и ты хоть раз в своей жизни стрельнул из «тэшки», эти изрыгнутые во вселенную бдыжь и вздрог останутся с тобой до конца твоих дней.
Бойцовские скулы приземистой башни, динамическая защита, как кольчужный прикид на муромецких телесах массой в 46 тонн, калибр орудия 125 миллиметров. Громовержец! А ведь именно ты, умазюканный, грязными своими ладошками громаду настрапалил, навёл и ба-бахнул.
Движок взрычит, во все свои тыщу сто двадцать пять лошадей, ПКТ и зенитный ударят, начнут садить одновременно… Силища. Единственный факт боевого применения Т–64 БВ имел место на Бендерском мосту через Днестр, в 92-м. В год и в дни моего рождения…
Когда на плацу раздавалось зычное: «Рижский танковый уда-а-арный!..», даже разведбат почтительно умолкал, не говоря уже о каком-нибудь чмочном ОБМО… Во всей дивизии мы были единственные, кто в столовке, во время приёма пищи, не снимал свои «башни» — шапки-ушанки. Разве можно танкисту без башни? Никак нет…
Бывало всяко, но без истерики. Остановит тебя старшина в умывальнике и выговорит. Негромко, но веско, всего пару ласковых. Да двинет под дых, без замаха. И пойдёт себе в расположение. А ты остаёшься, прислонившись к кафельной стене, ловишь воздух, как пескарик, выплеснутый на берег. Нищий духом, ибо весь дух из тебя только что вышибли.
Нет, тут надобно оговориться: вышибало старшиновым кулачищем дыхание. Дух исшед много раньше, оставив лишь сирое тело. Парадокс, но это стрясалось в тот самый миг, когда ты, приняв присягу, переводился из запахов в духи. Он где-то здесь, может, прямо по-над серо-сизой твоей шапкой-ушанкой, но сам ты — тело. Каждый старослужащий это тебе доходчиво обоснует. И товарищи твои по армейскому бытию-битию — исключительно тела, облатки, мучимые — особенно первое полугодие — сержантами и старшинами, нехваткой, потницей, похотливыми снами. Тяготами и лишениями солдатской жизни.
Только через год с лишним, на стрельбах, на бескрайнем, заснеженном танковом полигоне, нищая духом телесная оболочка снова исполнилась. Башню встряхивает крупнокалиберный гром и тебя вместе с ней, и ты садишь по целям, посылаешь, один за другим, все восемь снарядов, потому что автомат заряжания заклинило и грохот такой, что в шлемофон не слышно матерных криков Лобасика, но ты понимаешь его без слов, потому что здесь и сейчас вы трое — экипаж, и машина, и мир, запруженный немолчным звоном, — единое целое. И «мiр» начертаться должно обязательно с точкой.
Душу свою за други своя. Родина-ласточка, косые крылышки, с кровью и мясом и меня возьми! Это типа про ВВС — военно-воздушные силы, в переводе с армейского. Крылышки — тама, а мы — тута, нам без башни нельзя. Танкисты мы. Но по сути всё верно сказано. Как сделано. Воинство там — небесное. А мирским оно не бывает. Так что пацан сказал, пацан сделал.
А пуще того по-пацански вообще промолчать. Лучший способ сказать — это сделать. Что сделаешь ты для людей, если сели аккумуляторы или попросту нету фонарика? Вынь дыхание и, заодно, с кровью и мясом, — возьми никчёмно дрожащее сердце. Так — по-старшински, по делу. Доходчиво, по-мужски, а не как в то туманное утро, с бабьими взвизгами и выплесками желчи и слюны…
Арнольдыч учинял нам разнос. Поутру, как привезли плакаты и проспекты с календарями, началось выступление. На первый взгляд, дело привычное. Можно даже сказать, плановое. Арнольдыч разносами и раньше не брезговал. По обыкновению это так у него виртуозно, до автоматизма протекало, что даже и обиды никто не затаивал. Необходимый, так сказать, элемент властных полномочий, смазка для безотказных корпоративных механизмов, искры от брызжущих туком священнодейственных костров, озаряющих портреты самого венценосного.
Оно и понятно: где ещё разряжаться, как не в вверенном офисе, где для каждого из трепещущей в исполнительском раже «команды» ты царь и Зевс-вседержитель? Тем более что в офис Арнольдыч являлся не откуда-нибудь, а с самого верху (хотя, казалось бы, и мы — «святая святых», предвыборный штаб кандидата на пост — не внизу и даже не посередке располагались). Не являлся — нисходил.
На вершине, то бишь, на пике атмосфера, сами понимаете, буквально напичкана электричеством. Сплошное громовержество: лампионии горят и сверкают, перегудом гудит всё от напряжения, такого, что даже разглаживаются морщины. Шутка ли: предстать пред светлые очи самого Цеаша, Кандидата от Партии Власти, тресветлого Владисвета! Иначе, как со спины, и не подойдешь, потому как в фас — испепелит. А если так каждодневно? Даже имея природную сверхпроводимость и сверхизоляцию, даже если ковался ты из высокопрочной стали в политических кузнях с горкомовских ещё времён, все одно поневоле напитаешься высоковольтными токами, намагнитишься полем тысячеваттных державнейших дум, зарядишься амперами светлейшего, как самый последний в цепи конденсатор.
А кому охота быть распоследним в цепи конденсатором, когда ты далеко не последний? Наоборот даже, доверенное лицо, постоянно включаемое (попеременно — то одесную, то в шуицы) в свиту — вожделенное легионами, тьмами и тьмами, роящееся свечение, коим всегда, как заветным хитоном, укутан заботливо демиург-громовержец. Такие вот AC/DC — постоянные-переменные токи…
Разрядиться!.. Здесь и сейчас. По горячим, ещё не остывшим следам горних молний. И вот тут-то штабисты свои подчиненные в самую тему. Под горячую руку. Почище громоотводов, все как на подбор — никелированное содержимое в изоляции униформы. Требования — безукоризненные: белый верх, черный низ, костюмы и галстуки, юбочки-блузочки. Насчет расстояния, пройденного краем материи от бедер к коленкам, и глубин декольте, кстати, не оговорено, потому как легкий (с усугублением) налет эротизма в деле партийного строительства — цементирующее корпоративный дух подспорье. Это из Арнольдычевых афоризмов-слоганов, которые он вещал, пялясь склизлыми глазёнами (гад!) неизменно на Таю. В плане гигиены рядов, надо сказать, штаб наш сиял образцово-показательно. Босс-вседержитель настоятельно требовал, ибо натаскан был в сверхпроводимости — первейшем законе иерархии.
О, пирамида сверкающая, залитая неоном и соками вожделения, искусственное излучение твоих ламп ни на секунду не меркнет. Да и зачем, скажите, нужен день, если есть лампы дневного освещения — светильников семижды семь, и не золотых, а тринихромтитановых. Вздымаешься ты из пучин темноводного выпота, омываемая вечным прибоем — серой слизью человеческого хотения. Но это всё там, внизу, а для тех, кто, закусив удила и до киева раскатанные губы, взапуски, сломя голову по головам, засучив рукава и ссучившись, карабкается… Открывается… Она, пик Олимпа титановых устремлений, самая шишечка-кончик вершины твоей, безымянная, безъязыкая, беспощадная сука-власть. Княжество мира сего. Чем ближе к ней — точечке «-» полюса, тем беспрепятственнее должно перетекать. Такие миллионовольтные низвержения нисходят из сосредоточия, что ни-ни! И рядом, и сквозь — ни соринки, иначе замкнет и конец. В смысле света. В смысле щедрот надёжи, оплота, электоратовых чаяний — тресветлого Цеаша.
Враз прекратят тучноносные взоры орошать преобильно судьбу твою и карьеру. Тук и ток пресекутся, и букашка-диод исчахнет. Станешь ты пшик, даже праха и пепла не удостоившись. Так только — облачко пара, что вмиг разомкнется на кислородные водородные атомы.
Отсюда и чистота — корпоративной эстетки, антуража. Куда не оторвись от монитора, всё ледниково блестит — от вечноцветущих пластиковых лилий и новейшей оргтехники до врачебно безукоризненных блузочек Алины Эдмундовны, прочих штабисток. О, Алина! Язва души, слепое око циклопа. И Тая, невыносимая мука укора…
Почему же Таисья эти дресс-код и повадки так быстро переняла? Неизъяснима для слабой женской натуры притягательность субординации и её воплощающей униформы. Ничего, что в темноводнейших думках никелированного содержимого желчь, и слюна ехидны, и серая слизь. Планктон в офисном нутре — бульон, питающий телеса корпорации. Толстозадое Обло.
Алина, уже после всего, презентовала мне «Hugo Boss». After-shave — after-party… «Пахни боссом, малыш. Власть — сильнейший афродизиак». А сама смеется, стерва… Huso huso. По латыни свинья. Свинтус свинский, свинейший, освинительный.
«Hugo Boss» или что там другое. Скупиться не следует, ибо нюх в запутаннейших лабиринтах олимповой пирамиды — первейший путеводитель. Там, где инстинкты обострены, первая защита — максимальное камуфлирование собственных запахов. Стирание особых примет. Невозможность идентификации.
Чистота в штабе тресветлого Цеаша возводилась в абсолют. Или это была развернутая в корпоративный принцип оговорка по Фрейду? Подсознательное желание отмыться у тех, кто из грязи в князи. Так ли, иначе — сверкало. Офисная бляха медная, с фасада начищенная до зеркального блеска. Hi-tech! Каждая мелочь надраена дизайнерской мыслью, как плац — зубной щеткой.
Я поначалу щурился, не мог привыкнуть к прямо-таки ослепительной белизне наших стен. Даже подумывал о солнцезащитных очках, чтоб одевать их на манер полярников, через льды и торосы отправлявшихся к полюсу мира. Но постеснялся. Представил, как распирает столичных хватов Углевого с Дорониным, с неразлучным Октановским, и прочих шутников-самоучек: «О! — накинутся. — Припёрся… звезда рок-н-ролла!».
И Тая начнёт смеяться. Этого я, дурак, боялся больше всего. И щурился, пока не пришла другая напасть: ослепляющие ледники сменились тресветлым гипнозом. Пошли первые тиражи портретов Цеаша, и мы, в порядке корпоративного патриотизма обклеили ими все штабные стены, от плинтусов по самые натяжные потолки.
Естественно, по указке главного, ибо, как вещал Арнольдыч, потряхивая своим златоциферным «Ролексом», — «высший патриотизм в том, чтоб возлюбить начальника своего. Ибо избранник помазан хотением народным, воплощая чаяния электората. Начальник — помазанник власти».
На слове «власть» машинально его оборачивало к чиизу Цеаша, клонированному по стенам, как монро, кока-кола, мао и ленин в галерее Энди Уорхолла. И мы, в жаре ража, ровняли ряды против рядов кандидата, такие же одинаковые, как тираж, внимая тому, что сверхпроводил нам промежуточный Арнольдыч. И когда произносил он слово «избранник» (пренепременнейше оглянуться!), то и устно у него, неизвестно как, получалось с большой буквы И. А. когда этот гадский андроид, причмокивая, говорил «возлюбить», глазены его, оставляя масленый след, переползали с пышных бедер Алины Эдмундовны к пухлогубой Лилечке и окончательно замирали на Таиной груди.
А мы — на подбор, сверкающие чешуями — должны были счастливо пялиться в воплощение чаяний — заснеженнейшую эмаль с предвыборных глянцев, кои щедро, словно фотообои, выстилали белейший периметр штаба. Клоны, клоны, клоны.
Мне даже мерещилось: вся наша белизна подогнана под вершину дентальной косметики — пресветлую улыбку кандидата. Резец к клыку — китайский фарфор, а не зубы, артефакт виртуоза-дантиста по штуке баксов за штуку. Кусковой рафинад! Соответственно, каждое, из сахарных уст вымолвленное, — слаще патоки. Голосуй, и будет тебе dolche vita! Сладкая жизнь, перевод с древнеримского.
Да, такие конфетки, для которых собирали мы фантики. Чисто эстетика! А об этике и о помыслах — ни слова, в смысле — ни гу-гу. В офисе нашем на это налагалось строжайшее табу. Даже не табу… то есть, тому, кто попал в накрахмаленное нутро предвыборной гонки, и в голову не приходило. Никель и пластик, hi-tech, мать его: «хай-тек», в переводе на русский, с ударением на первый слог. Точнее: «хайль!..»
О чем ещё думать, когда всё отлажено, как швейцарские «Ролексы», что всевидящим оком сверкали на разлапистой шуице Арнольдыча. Люки задраены, дреноут дураков погружается. Чудо-юдо движет в угоду тому, кто сверкает холёно надраенным чизом.
Лучшим и, пожалуй, единственно эффективным способом выказать, говоря условно, внутренний мир было — прийти поутру, занозя глаза новым галстуком. В нашей PR-команде встречали по одежке и по ней же провожали. А жар ража? Ещё бы…Чешуёй, как жар, горя.
«Адекватность и ещё раз адекватность — вызовам времени и ситуации», — бывало, глаголил, как заведенный, в нашу сторону Арнольдыч, ведя переговоры по мобильным сразу с двух рук, по-македонски. Адекватность в переводе с арнольдычева означала — с молчаливым усердием ежеминутно выказывать корпорации в частности и её руководству — в целом, усердие и полезность, при этом порывы пылкой души и прочие инициативы упрятать в самый глубокий задний карман своего липового, купленного на толчке костюма «Армани». Помыслы — не твоего ума дело. Сия мудрота чревоточит оттуда, с плакатов надёжи, оплота, средоточия чаяний — Владисвета Тресветлого, несравненного Цеаша.
В начале подумал, что они прикалываются. Арнольдыч любил всякие глупые приколы. У нас на районе говорят: малолетки на приколе. А тут — взросляк… Приколисты, блин. Ну, они же все молодились, предпочитали непременно молоденьких. Вон хоть Алина Эдмундовна. По мне, по внешнему виду вполне еще сходила за Алиночку. Стерва, конечно, но дама в соку, и по формам даст фору любой восемнадцатилетней. И повадки — матёрые, самочьи. Хищница ухватывала и проглатывала, не морщась… Из-за этих коварных ухваток мы с Таей и рассорились.
А для них Алиночка уже была не то. Не бередила «буйство глаз и половодье чувств», — хихикая, бормотал Арнольдыч. А смех у него был мерзкий, и я его готов был убить в тот момент. Потому что он, гад, в тот момент на Таисью пялился и глазки его не просто её провожали, а хватали, лапали и тискали. Делались влажные, светло-коричневые. Два склизких слизня. Знал я, что у него на уме. Ярко, в зримых картинах себе представлял. И, конечно же, за этими слизнями маячил не кто-нибудь, а сам, с плакатов глядящий. Равнение на средину! Чаянья взалкавшего электората, оплот, и гранат, и твердыня. Маковка пирамиды, Владисвет удалой, хренов Тутанхамон…
Но тогда я сообразил, что не прикалываются и не шутят. Настолько бредово звучало. По пристяжи этой понял, по глазёнкам их бегающим. Углевой и Доронин, и с ними неразлучный Октановский. Загнали меня в угол. Окружили, сомкнули кольцо. Арнольдыч тараторит, а эти молчат. А у самих глазки, как таракашки, — туда-сюда, туда-сюда. «Ну, ты это, давай, будь мужиком… Думаешь, мы не знаем, как ты Алину оприходовал? Молодчина!.. Мужик!.. Её оприходовать — это потрудиться надо!..» Откуда знают? Сволота… Неужели Алина им всё рассказала? Дубина я стоеросовая. Именно всё. И не потому его оседлала, что такой он раскрасавчег, а потому что дурень. Что-то вроде присяги, только в роли родины-ласточки толстозадое обло. Хотя бёдра у неё очень ещё ничего. Широки, но округлы, и сужаются к талии. Не тебя ли бросало в жар от этих крутостей? Многоопытное лоно наделяет глубоким знанием. Лономудрая провела ритуал перевода из запахов в духи, согласно приказу. Что-то вроде USB-входа в систему. Присунули новую флэшку. Осталось активизировать, нажать мышкой «вкл.». Вот они и стараются.
«Откуда? Хе-хе… Надо откуда…» А сами крепче кольцо своё смыкают. Не дёргайся, ты уже в матрице. Точно в пасти. Прихватили клыками и зажёвывают. «Да тут и делать-то ничего не надо будет. Связь on-line обеспечишь. Заодно и кинишку посмотришь… хе-хе… для взрослых… хе-хе… только потом — не болтать… никому ни-ни…» Я думал, бить начнут, или ножами садить. Саданут под сердце финский…
В натуре, якудза… Только никакая не якудза. Своё, нутряное, под спудом острожного морока, в студёной прожарке шизо и барачной мерзлоты выношенное и выстраданное. Вот и «Siberian educazione» наворочено якобы в Бендерах. Сибирское воспитание, в переводе с итальянского.
Синие мундиры, сшитые — стежок к стежку, орден к ордену, медалька к медальке — прямо по коже. Царство закона, не писаного, но наколотого, черняшкой[24] по выдубленной коже. Вся летопись без утайки, ибо здесь всё тайное становится красным. Ничего в себе — всё во вне, твой дух — твоё тело, вернее то, что на нём. Via dolorosa, с древнеримского — путь скорби. С него не свернуть, даже если б помыслил. Пойман — вор, невод крепче звона кандального. Око за око, клык за клык. Око Аз. Око Всевидящее.
Арнольдыч втолковывал, а я всё не мог взять в толк. То есть, у нашего кандидата, у оплота, надёжи, твердыни, у владетельного кандидата Владисвета Цеаша, под костюмом, крахмальной сорочкой и галстуком — и всё эксклюзивных, от модных итальянских педиков, и всё за тыщи баксов, — под безукоризненным лоском, растиражированным десятками телеэфиров, десятками тысяч плакатов и постеров, календариков и календарей, настенных, настольных, карманных, и прочей полиграфической лабудой, — под всем этим глянцевым спудом таится… Узор расписной? Карта?! Подробнейшая, с прорисовкой каждого магистрального трубопровода, отводов, с реперными точками перекачивающих узлов и компрессорных станций, с отметинами газохранилищ. В общем, Обло, Система!..
На самой вершине, на плечах, гнездится неиссякаемый — на ближайшие полвека, если верить оценкам геологоразведки, — источник блата, благ и могущества. Новый Уренгой изливается! Под эполетами, обе ключичные области венчают вентили — тщательно выделанные, с восьмиконечными ручками, неуловимо напоминающими воровскую «розу ветров». Или, может быть, звёзды невинности с Божественного омофора?
Нет, невинность исключалась предписанным матричными скрижалями ритуалом. Здесь полюс другой: разврат как завет изобилия. Кульминация мук, претерпеваемых за Систему, высшая точка игольчатого восхождения машинки — оргия. Дабы и впредь Уренгой изливался.
Коль вознесён на пик, причислен к сонму богов, блюди олимпийские принципы. С самого ещё октябрятского детства, с «Мифов Древней Греции» Куна, поражали эти скотство, и дрязги, и склоки, и козни, царившие на Олимпе. Упившись амброзией, боги, богини, без разбору, зазрений совести и передышки, наставляли друг другу рога с другими блатными — богами, богинями, и со смертными, простыми и непростыми — царями и человеками. Лепится, шевелясь и ворочаясь, нечто наподобие Панурговых стен, призванных защитить от нашествия быдла Лютецию.
Париж! Решительный Париж!.. Только в виде оргиастического клубка: гордиев узел, этакое совокупительное хитросплетение, рог изобилия, изливающий жрачку, питьё и страсти-мордасти. А, может быть, вместо конца света — бесконечные ряды буфетов?
На вопрос озорного Вась Васича ответ утвердительный. Так точно! Без тени сомнения слепились в снежок, заблистав ювелирной лампионией золотого миллиарда. Ибо нет здесь, среди куршавельского ледника, ни теней, ни сомнений. Во льдах пираньи тревог не плавают и, соответственно, не гложут. Пираньи не плавают и в чавкающей трясине болота, из допотопной грязи которого блат происходит.
«Санта-Барбара», сериал про блатных бесконечен, ибо первая серия покадрово идентична последней. Свальной, но не грех, ибо нет греха, как и времени. Чем ещё заниматься, коли ты вознесён, причислен к элитному сонму? Ведь всё, что у блатных и холуйски стремящихся к ним приблатнённых осталось, — плоть, и она должна быть прекрасна.
Таковы олимпийские принципы: чистая, рифенштальских снегов, эстетика, и пускай это будет туша в два центнера, или сухая доска без сисек и задницы. Карабкающиеся вверх априори, согласно пророчеству Венички, куются из сверхпроводимой стали, теряя на циклопических гранях калории, стыд, и страх, и упрёк.
От многого придётся отказаться. Бореи, норд-осты, царствующие на склонах, промораживают насквозь, избавляя от остатков теплившегося тепла. От всего, ибо, чтобы стать всем, исходить надо из ничего.
Свершилось: из грязи выбились в князи. Пурпур и горностай. А по сему остаётся одно: подобно манкуртам, прошедшим кастинг в «Дом–2», ширяться чистейшей колумбийской амброзией и в остервенелом раже дурной бесконечности лепиться к подобным себе, пытаясь достичь невозможного. Пытаясь согреться…
Цеаша подновляли в парной. Когда вводили в строй новую магистральную нитку или участок трубопровода, это требовало отображения на секретнейшем полотне — эпидермисе Обло. Как карта Ставки Верховного Главнокомандования, раскладывалась, как из паззлов, из избранных шкур членов Совета Директоров. Отдельное направление подробно наколото на отдельную шкуру отдельного члена. Обло одно, но сочленялось из многих. Так и его эпидермис.
Прежде чем кольщик приступал к таинству — нанесению нитки — узорчатую кожу Цеаша требовалось хорошенько распарить. Как будто это была шкура мамонта, выдолбленного из вечной мерзлоты Кольского полуострова.
Только совлекши с плоти и чресел галантерейный глянец, голый король являл свою венценосную гжель. Его пурпур и горностай были цвета венозной лазури. Закутанный в невод, которым ловцы человеков собирали корм для аквариума, будто бы абориген Океании, прошедший инициацию и сподобленный таинств глаголицы «кохау-ронго-ронго», Цеаш весь был покрыт царственной вязью.
Новый Уренгой — Ижевск — Казань — Елец — Курск — Харьков — Ананьев — Парадизовск — Измаил — Констанца — Стамбул.
Щит набит на ворота Царьграда. Таковое предписывал ритуал каждому члену Совета Директоров. Это всё трудности перевода. Оденьтесь червями и пыльными струпами, никчёмные толмачи! Шейте вретище на вашу кожу, драгоманы! Трепещи, гундосый Гоблин! Руно ли овна? Shit — дерьмо, в переводе с пацанско-английского. Сколь умащены этим щи-и-итом голливудские кина! Babel — ворота Бога, Вавилон, в переводе с арамейского. Что там, на царских воротах? Баба, настежь расставивши ляжки, оседлала поверженный город. Так точно или никак нет? Да или нет, перевод с армейского, а прочее — от лукавого.
Нам ли знать? Знати, начальникам жизни, по мановению длани которых вершатся судьбы земель и народов. Откроется вентиль — перезимуешь, не откроется — обрушатся на тебя и хлад, и мраз.
Или и глад, и мразь… Не помню уже, что бормотал там Арнольдыч. Да только я всё не верил. А он тогда и говорит: «Увидишь и поверишь…» А я заартачился. Почуял, что лучше такого не знать и не видеть. Для спокойного сна. Чтобы не потерять, как Бендер, веру во всё человечество.
Тогда он и достал из рукава своего туза краплёного. Обло Корейко, стозевно и лайяй. До последнего, сволочь, прятал свой козырь. «А вот, Тая, — говорит. — Так та совсем не против. И даже очень за…» «Что, значит, за?» «А то и значит… За участие в ритуале. Будет на что посмотреть!.. Верно я говорю?» А эти, блин, акульи детёныши, пакостники с глазами клоунов и ухватками мокрушников, хихикаю мерзко, кивают головками, а хватки своей клыкастой ни на гран не сбавляют. «Увидишь, увидишь… Тебе, знаешь ли, великая милость оказана».
«Не надо нам милостей…» Но говорю уже неуверенно. Можно сказать, мямлю. Этим Таиным «за» они меня наотмашь нокаутировали. «Не спорь, оказана…» Чую, включаться начинает многомудрое USB Алины Эдмундовны. «Нет уж, мы подальше от начальства, поближе к кухне… а то как тот брадобрей…» «Какой брадобрей?» «Да тот брадобрей…»
Не знаю, чего тогда брякнул про брадобрея. Вернее, знаю. В своё время вышла забавная история с этим брадобреем. Так называлась песня, открывавшая альбом «Металлики» «Кукловод». Альбом вышел в восемьдесят шестом, в год моего рождения. Его открывал «Брадобрей». Вернее, никакой альбом «Металлики» никакой «Брадобрей» не открывал. Песня, открывавшая альбом «Кукловод», на самом деле называлась по-другому: «Бэтери»[25]. Но звуковой тайфун сорвал мне крышу именно под именем «Брадобрея».
Нет тут никакой путаницы. Вроде, и внутренняя готовность к мозгодробительной терапии была. Еще до того, как динамики «Радиотехники» спустили с цепи цунами, и бурю, и натиск, в подростковом журнале «Ровесник» я прочитал о группе, чья музыка обладала доселе неслыханной терапией. Действовало, как какой-нибудь метапроптизол, лекарство против страха, прививка от коварства и фальши.
Раньше «жыть не по лжы» писалось исключительно с «ы»-каньем. Отныне — читай по слогам, из-под тяжести поднятых век, по высеченным рифами скрижалям:
— ЖИ, — ШИ ПИШИ ЧЕРЕЗ — И.
Музыка в те допотопные времена обреталась в елисейских магнитных полях. Поля были строго разведены. На проигрывателях крутили винил. Его монопольно писала фирма «Мелодия», обретавшаяся в Москве, в Брюсовом переулке, в красном здании англиканской церкви. Странно звучавшее для советского слуха сочетание «Всесоюзная фирма» лишь подчеркивало незыблемость монополии. Смоляные круги в конвертах можно было приобрести только в одноименном фирменном магазине, обретавшемся в центре Парадизовска, на «стометровке».
Оборот пленок представлял собой поле не паханное свободы. Кассеты покупались с рук, выменивались у знакомых (та, 90-минутная «БАСФ» — каждая сторона по 45 мин. — уготованная для «Кукловода», была приобретена у Стаса с улицы Мира, в обмен на серебряный полтинник, с молотобойцем, из коллекции брата).
Записывали, где угодно. В студиях звукозаписи. К примеру, в «Рембыттехнике», или у Моста. Нет, не в смысле «у моста», у Моста. Мост держал студию в Доме культуры. Это прозвище — Мост. Хотя до моста от его звукозаписи было рукой подать. Пешеходного, через Днестр. А там — прямиком до Кицкан.
Новый Нямец молчит, ибо молчание — золото, а я изливаюсь, уподобившись Новому Уренгою. Ибо полон речами и тесним носками и подошвами форменных ботинок. Утроба гулко гудит под ударами, как «бочка» ударной установки японской фирмы «Тама», за которой месил децибелы барабанщик группы «Металлика». Трепещи, гнусный гоблин! По-русски слово «Тама» пишется, как по-английски, и означает одно: тама — недостижимая даль…
Путаницы тут нет никакой. Кукловод был записан в восемьдесят шестом. 92-й — второе рождение. Или третье… Как Иона, проглоченный рыбой и вышедший из неё третьего дня.
К примеру, как с нашей Нистренией. Де-факто уже, но ещё не де-юре. Существуем, но ещё не живём. Отложенный статус. Вот как русский народ до 988 года. Вроде и до того медовуху ведали, как варить, как в банях париться, а всё ж не вполне. Исполнившись, начинает лить через край. Изливается. Реки обращаются вспять, идолы плывут в гору, против течения.
Вот как русская нация, до пришествия двунадесяти языков с Елисейских полей на Бородинское поле…
Поля елисейские… Куликовское, Бородинское, Сталинградское поле…
Вот как советские люди… Чувство братства и сестринства пришло только после кровавой бани, после 9 мая 45-го года с парадом и салютом на Красной площади. И поднял генералиссимус тост за русский народ. Успела ли кровь в его стакане переродиться в вино?
Альбом «Кукловод» открывался песней «Бэтери», но мой слух, как по нотам, по слогам распознал, и пропел, чётко и явственно, очевидное: «Бра-до-брей!». Словно выкрикнул: «Поднимите мне веки!»
Как будто до того момента спал, а тут вдруг проснулся. Как, как… Как когда дедушка духу лося пробивает. Копытом в лоб…
Зёрнами зреет зрение назорея. Блукал в потёмках, и вдруг — бац! Или «вкл.»! И стал свет, и тьма не объяла его. И та канула в Лету, а тот льётся в кану. Кану ли?..
Третий глаз отворился. Открылись кингстоны. В английском я шарил на базовом уровне, в объеме нетленного: «ландан из зе кэпитэл оф грейтбритан» и «грейт партриотик во», но пытался, всеми фибрами, подпевать.
Откуда ни возьмись и всплыл бредовый этот брадобрей. На полном серьёзе втемяшилось категорическое убеждение, что первая песня с альбома Металлики «Хозяин кукол» называется «Брадобрей». На слух распознал. Так и горланил, рыча и размахивая невидимой гитарой.
Брадобрей, и всё тут, хоть режь опасной бритвой. Где-то через неделю мглисто-зеленые воды отступили, оставив отрезвевшее сознание один на один с осознанием собственной глупости и язвительными насмешками. Друзья не унимались: «Ну, ты тупииил!!!» От стыда хоть заройся в ил! Барахтанье русского брадобрея невозможно в английской языковой стихии! Как пираньи невозможны во льдах. «Откуда ты только надыбал этого “Брадобрея”?»
Я знал, откуда. В раннем детстве мама водила меня на пьесу «Король и брадобрей». В наш Парадизовский театр драмы и комедии. Горьковский Данко жил тогда на фасаде. Революционера-авангардиста ещё не замуровали заживо в стену, и его горящее сердце, еще не раздавленное бетонным копытом, сияло парадизовцам во всю Покровскую, как осьмиконечная звезда — во мгле заледенелой. Бетельгейзе во лбу Мельпомены.
Пьеса была не про звёзды, а про мухоморы. Они колосились на тучной башке короля, и в этом была его страшная тайна, и, чтобы сберечь эту тайну, к королю всякий раз приводили нового брадобрея, потому что прежнему, после того, как тот пострижёт венценосного и побреет, приходилось в обязательном порядке отсекать отягчённую тайной голову.
В этом, мглисто-зелёном потоке сознания барахталась моя память, пока клыкастая челюсть меня перемалывала — Арнольдыч, а с ним Углевой и Доронин, а с ними Октановский. Цеашу набивать будут татуировку, да не простую, а какую-то суперзначительную, сверхсерьёзную, а потом произойдёт нечто, и всё это — и производство наколки на туше Цеаша, и нечто — свершится в строгом соответствии с предписанным буквой и цифрой сакральнейшей фени, в такой же степени неизъяснимой, сколь и незыблемой, видимой лишь волооким коровам альпийских лугов и их пастухам. Око Аз. Око Всевидящее…
А тогда, во время ритуала, всевидящим оком стал я. В самом прямом. Не блатной и к сонму никак не причисленный. Но без меня им не обеспечить прямую трансляцию, а без неё — весь ритуал и их олимпийские игры — коту под хвост.
Этот чёртов пар заставил меня похлопотать. Во время генеральной репетиции веб-камера запотевала, а блок питания глючил, передавая сбой на ноутбук. Тут я заставил Арнольдыча с прочей челядью попотеть.
Как салаг за бухлом и сигаретами, гонял их за комплектующими. Оттопырился по полной. Вот он, мой час брадобрея! Чуйка, конечно, крепла: по-доброму это не кончится, выйдет мне боком. Но остановиться не мог.
Все летали, как духи, изгоняющие зиму из казарменного помещения. И Углевой с Дорониным и с ними неразлучный Октановский. Вот вам, гадам, за то, что к стенке припёрли, за Таю и челюсти ваши клыкастые…
«Да вы с ума сошли?! Так же, к едреней фене, всё перемкнёт! Кабель наружу ведите… Да как хотите!.. Сверлите! Дятла зовите!.. Э, да тут не этот, другой разъем нужен!..»
А эти, что удивительно, беспрекословны. А меня ещё больше раззадоривает. Кураж поймал. Знаете, когда бьёшь кого-то по морде, а он сдачи не даёт. Рады шестерить и стараться. Они ж еще на склоне вершины, на бесконечно долгом пути вверх, а потому их номер холуйский, а суть — подобострастное исполнение. Но и мстительность, присущая только ушибленной, злобно-безродной шавке, никуда, естественно, не девалась.
Тут же Алина Эдмундовна с Лилечкой бес толку суетятся, волнения не скрывают. Будто актрисы перед выходом. Прям интересно было понаблюдать. Хоть она и в порнухе сейчас будет сниматься, и будут пялить её во все дыры, а она всё к зеркалу подбежит и будет в отражение пялиться: «Как я там выгляжу?». Да всем будет начихать, как у тебя ресницы подведены, главное, чтобы задница без целлюлита!
У Алины-то с этим полный порядок. Я после того, что произошло накануне, боялся глазами с ней встретиться. Не хотел даже в офис идти. А ей хоть бы что. «Здравствуй, малыш!» — таким воркующим голоском привечает. А глаза у самой смеются. Насмехается! Какой я тебе малыш? Может, у тебя и пропеллер с моторчиком на гладкой, холёной твоей спине?
Есть у неё моторчик, как пить дать, есть. Вернее же — еть. Вечный движок, упрятанный в самом её одержимо истекающем соками, денно и нощно жаждущем ети нутре… Тогда меня и догнало. Со вчера еще под спудом созрело, а тут прорвалось. Ощутил, что не я с ней любовь занимался, а она, волоокая стерва, меня отымела по полной…
Арнольдыч попросил: «Коробки тяжелые… Штабная документация… Поможешь Алине Эдмундовне?..» Предложение, от которого невозможно отказаться. Только не говори, что тебя развели, как целку. Сам же подыгрывал, строил Эдмундовне ответные глазки. Корчил невинность, а сам в грешных снах, ворочаясь, представлял… нет, не Таисью, её — в разных позах, но с одним и тем же безликим лицом. Высший пик — истязания ли, наслаждения?..
Сон в руку рождает чудовищ. Помог занести в квартиру коробки из-под ксерокса, а она не звонила, деловито открыла ключами. Муж объелся груш в командировке. Угостила водкой, а потом поцеловались, и сходу, не мешкая, взял её за грудь. Даже отстранилась. Озадачилась смелостью. В глаза посмотрела внимательно. Нутряная змеиная мудрость сквозила в затуманенном самочьем взгляде. Длилось всё миг, но теперь уже ясно: тогда раскусила, тогда и приняла решение.
А потом предложила игру. Раздетому, приторочила руки к кровати, разделась сама, и ослепительная, топлёного молока, стала скользить и хозяйничать: облизала всего, умастила змеиной слюной, и шептала, и ёрзала, взгромоздилась и стала стонать, и сновать, и вертеться, грудью душить, доводя до неистовства. А потом повернулась и двигалась, как перекачивающий агрегат, то откидывалась, то наклонялась, окуная в беспамятство.
Нетерпеливо сосущая, как дрожжевое тесто, раскрытая её задница глядела в меня ослеплённой глазницей. Гипнотизировало одноглазое обло, словно изъязвленный колом циклоп. Кто ты?! Никто! Кто ты?! Никто! Никто! Никто-о!..
Беготня, предварившая ритуал, помогла слегка оцентроваться, прийти в норму. Куда же им, волооким, без системотехника, когда всё вокруг — оптом и в розницу — такое оптоволоконное? Внутренние каналы связи переключаются вовне, с обеспечением строжайшей защиты и изоляции ведётся прямая трансляция.
On-line-конференция Юго-Западного Домена Совета Директоров. Люто колют члена Совета, и значит, каждая капелька смертного выпота, каждая корча, каждый штришок на картинке должны быть сочтены без утайки от каждого члена Юго-Западного Домена Совета Директоров.
Просмотровая явка для членов неукоснительна, под страхом немыслимой пытки, для всего щупальца, с полипами и отростками. Хоть обделался, хоть при смерти — будь зол, смотри в оба ока на муки, кои претерпевает под иглой кольщика ради общего дела твой собрат по чёрной крови и голубому амбрэ. Иль с горшка, иль со смертного одра, или с любовницы, иль из-под неё — главное, пялься в монитор, на позор единооблого. Благо, технологии позволяют. Око Аз. Око недреманно.
Хоть и порфироносный, а, окромя мухоморов, хошь не хошь, у него и патлы, как у последней падлы, растут. Куда же без брадобрея? На вершину кудыкиной горы. Тешатся они, всхоленные и взлелеянные, вскормленные чаяньями электората, всякими игрушками нанотехнологичными, всеми этими джи-пи-эсоглонассами, тамагочеайфончиками. Чисто малые дети — чем бы не тешились, лишь бы не вешались.
И где весь этот скотный двор сумел, умудрился так накрепко перехлестнуться, так неразрывно срастись, так мёртво спаяться? В мутном паводке начала девяностых, когда грузная туша окровавленного левиафана погружалась в пучину, и вода вокруг него кипела от гадов и хищников всех мастей, приплывших на пиршество.
Редко когда умерший сам становится угощением на своих же поминках. Вырывали куски и кусочки, резали на ремни, лоскуты и полоски, впрок набивали утробы спермацетовым жиром. От количества крови гости дурели, тризна превращалась в неистовую кровавую свадьбу. Бурое варево кипело кровосмесительными бурунами.
Хаос рождает хтонических монстров. Таково же и Обло, порождение наваристого багреца: стозевно, подобно ужасному Ктулху, проникавшему не только в Марианскую впадину, но и в мозг, — сотни, тысячи километров щупалец, скользких, с непрерывной прокачкой, покрытых, как паршивой болезнью, синеватым змеиным узором. Новейшие средства связи и коммуникации — телеметрия и оптоволоконные, оптом и в розницу, на конях и волоком, джи-пи-эс и глонасс — сбирают Обло в узелок.
Оно пыхтит и причмокивает. Ненасытно сосёт. Пухнет упырь от Пхукета до Гибралтара, наливается чёрным золотом и голубым амбрэ, делаясь всё более. Обло, Обло…
Новая нить, дорогая рекордно, превзошедшая освоенными суммами введённую ранее — Бованенково — Ухта — призвана увенчать подмышку Цеаша. Машинка кольщика мастерски прострочит распаренный эпидермис. Пельменная бледность покорно воспримет иглу и чёрную краску, засинеет скрижалью закона:
Новый Уренгой — Надым — Пунга — Гремячинская — Кунгур — Починки
На Пунге всё и закончилось. Вернее, с неё началось. Попёрли на всеобщее обозрение пурпурно-горностаевые мухоморы. Всколыхнуло толпу. «А король-то голый!»
Как дошло до Пунги, он и начал визжать, как свинья, которую закалывают прохладной швайкой. Хотя почему как? Он и есть свинья, только татуированная. Но свинство началось позже, а пока синюю нитку тянули до Гремяченского, длилось низведение Цеаша до убойной скотины. А может быть, в этом скотском оре, заходящемся скулежом и подвывами, а потом — снова — захлёбывающимся визгом, наоборот, выпрастывалось что-то страдальчески-жалкое, человечье?
Нет, ничего не выпрастывалось, кроме того, что вызывало страх и отвращение. Только не в Вегасе, а на топчане элитного банного комплекса Парадизовска. Или в Пунге? Чёрт разберёт, всё сошлось под острие иглы, в точку под мышкой визжащего Цеаша. Даже бесстрастное, как колымский пейзаж, лицо кольщика озадачилось, вслед за испариной, гримасой брезгливости. А потом ведь колол он ещё и ветку Гремячинское — Кунгур. После Гремячинского у него вышла краска, и он взялся готовить новую порцию черняшки. Делал всё быстро, но отточено, без единого лишнего скока. Таёжная школа.
Арнольдыч всё нахваливал молчаливость художника, стойкое следование нетленным сибирским ценностям и художническую меткость иглы, выкованной из кандальной стали еще до потопа и сокрытой до поры в кащеевом ларце запредельного какого-то срока. И всё напевал, в оперном раже: «Шаг вле-ево, шаг впра-аво, на месте прыжо-ок — / За всё набега-ает ко сроку должо-ок…»
Этот, блин, сказитель вообще пребывал в преотличном расположении духа. Ритуал соблюдается безукоризненно, on-line-трансляция идёт полным ходом, а остальное ему — как с гуся банный выпот. А я, с первым визгом и рёвом нашего ясна свинтуса, учуял — и не шестым, а первым чувством — что мой счётчик уже «вкл.» и мотает теперь на всю катушку, со световой просто скоростью.
А Цеаш в это время вёл себя, как последняя дешёвка. До ручки дошёл, или — до раздвоенного копытца. Часто-часто дышал, лепетал о том, как ему больно и чтоб его отпустили, дёргался, верещал, елозил и плескался в собственном смертном выпоте. А потом снова заливался нестерпимым свинячим визгом, и срывался с фальцета в контральто, и, вдруг всплывая оттуда, ревел белугой.
С дубового банного топчана, к которому Цеаша накрепко приторочили Углевой и Доронин с Октановским, уже натекла целая лужа. Лужу я не досмотрел. Не учёл её… На генеральной репетиции всё отладили, как часики: и пар, и топчан в нужном ракурсе, провода, техника…
Да только самого Цеаша и туши его наколотой не было! Откуда ж я знал, что он такой дристун, что боли боится до самозабвения, и что в страхе он, падла, потеет и из всех его распаренных пор изливается мерзкий, холодный выпот? Блок питания очутился чересчур близко к луже. Ба-бах! Замкнуло и кончилось…
А вы-то как думали? Зверь выйдет из моря, и море это — море политики. Да, всемирный потоп истребил всякую плоть с лица земли — от человека до скотов, и гадов, и птиц небесных, и не выжил никто, кроме бывших в ковчеге. Но ведь был ещё некто, ниже ватерлинии, под просмоленным днищем из дерева гофер.
Обитатели тёмных глубин… Спаслись ли они? Это всё равно, что ждать у самого синего моря, когда рыба утонет. Но бывает, что рыбы, киты и дельфины выбрасываются на сушу. Значит, их что-то в воде не устраивает. Частоты там всякие, ультразвук. Или химический состав? Отличались ли воды, хлынувшие из источников бездны, от допотопных?
Разнились ли собрания вод, бывших при Адаме, от тех, что стали при Ное? Первый знал реку, делившуюся на четыре, а второй стал моряк, капитан трехэтажного наутилуса. Не претерпела ли H2O метаморфозу, подобную тесту, из безвкусных опресноков преображённому в духмяный дрожжевой кулич?
Коли всё дело в хлориде натрия, то?.. Да, но ведь есть попривыкшие и к пресной воде, и к солёной. Проходные рыбы, речные дельфины Амазонии, некоторые виды акул и сомов.
Угорь речной нерестится в бульоне Саргассова моря и гибнет, а икринки мигрируют сквозь Бермуды и прочую Атлантику, в течении восьми тысяч гольфстримовских километров и трёх лет, и в пути перерождаются из стеклянных, невидимых глазу личинок в материальных особей, и лишь тогда добираются к устьям обетованным прибалтийских рек, взбираются к самым верховьям Двины, Немана, Вислы и Одера, чтобы прожить в опресноках тихих заводей свои отмерянные лет десять-двенадцать, а потом скатиться обратно, в солёные штормы и повторить всю дорогу вспять — к бульону Саргассова моря.
Палиндром только тогда и считается состоявшимся, когда он прочитан наоборот. Осетры из Каспия подымаются в верховья Волги, Куры, Урала и Терека, горбуша — из Северного Ледовитого и Тихого океанов заходит в Колыму, Индигирку, Яну и Лену.
И он так хотел погрузиться в Тайну, а вошел в Алину Эдмундовну… Плодитесь и размножайтесь, и наполняйте воды в морях… Так заповедал Создатель. Проходные рыбы по весне выходят из морей в реки. Так начертал отец современной ихтиологии Берг Лев Семёнович. Нет оснований не доверять ему, ибо «Рыбы пресных вод СССР и сопредельных стран» получили первую премию Сталина. И генералиссимус знал толк в ихтиологии.
Ох, уж эти сопредельные страны, и где их пределы? Бродский, который как раз с дачи Берга поплыл в тоске необъяснимой, обрёл их не между землёй и небом, а между водой и сушей, окончательно перемешав пропорции хлорида натрия в водах Невы и Венецианского залива.
Узкий, тёплый, как бульонное варево, водоём, разделявший Европу и Америку в третичный период, постепенно расширился, превратившись в Атлантику. Место нереста речного угря не поменялось, изменилось лишь расстояние. Значит ли это, что нельзя хотеть невозможного и хоти невозможного — это одно и то же?
Сом речной, silurus glanis, окрас бурый, коричнево-зеленый, брюхо белое. Квок — колотушка, на Днестре на квок ловят издревле. Сомы сходят с ума от жары. Когда злое не по весне солнце прогревает мутную паводковую воду и та становится похожей на бульон. А амазонский сом издаёт трубные звуки, подобные слоновьему рёву. С силой пропускает воздух и воду сквозь плотно сжатые жаберные щели.
Но где Днестр и где Амазония? Расстояние изменилось. Ормо был всё-таки прав: Окна течёт в океан.
Берг родился в Бендерах и жил на Московской улице, и было это задолго до того, как он стал Львом Семёновичем, владыкой морским и отцом современной ихтиологии. На заре своей тучной карьеры забрасывал невод и снасти, заведуя рыбными промыслами. Если о чём-то и говорит труд о системах рыб и рыбообразных, ныне живущих и ископаемых, то лишь об одном: давным-давно, при смене актов известной пьесы на до— и послепотопный, некто в обязательном порядке спасся — без помощи, строгого счета и переклички. Ибо сам выживал. А, значит, неведом числом и обличием. Не то, что команда просмоленного наутилуса.
Но, если спаслись, означало ли это их изначальную праведность? Или, наоборот, в толще немотствующего мрака таилось первородное зло, низвергнутое до начала времён, в лёте падения проломившее Марианскую впадину и там, на самом донце пробуренной собственной мерзостью скважины, пережившее всесветную катастрофу?
Канул допотопный свет, но не объявшая его тьма. Солёная влага смывает страдания, утоляет печали, врачуя змеиную шкуру, холодную и узорчатую, словно кожа татуированного утопленника. Ожоги покрываются слизью и чешуёй, косые крылышки оборачиваются плавниками, прободённые рёбра — жабрами.
Всю ветхую эру, всю эпоху рыб оно хоронилось, свернувшись калачиком, выжидая сигнала. Исполнения предначертанного. И, значит, не таилось, а было упрятано. Таков изначальный замысел, и в этом нет ни малейших сомнений. Тот, кто отвинтил все краны и оставил затычку в ванне, сделал это не по забывчивости.
Райт, епископ Даремский считает, что мы живем в пятом, заключительном акте пьесы «Всё хорошо, что хорошо кончается». Логика есть, ибо глупо в финале долдонить монологи из первого действия.
Пьеса (драма, комедия) свершается, как и искони, неспешно и неотвратимо. Акты сменяют друг друга, жанровое своеобразие претерпевает изменения, энтелехию драмы в комедию. А оно всё хоронится, свернувшись, клубочком — в позе зародыша. Ждёт своего выхода. Воистину, дьявольское терпение. Выходит, это и есть то самое чеховское ружьё, которое должно обязательно выстрелить в пятом акте. Весь вопрос в том, кто спустит курок, воплотит замысел постановщика?
И разверзлись хляби днестровские. И пролилось через край. А паводок как нельзя кстати. И для зверюшки, и для общего настроения. Это же так, для красивого словца, говорится: мол, чудищ рождает сон разума. Дабы верховодить, требуется вначале хорошенько пропотеть. На тернистой дороге к оку недрёманному нет ни сна, ни покоя.
Ураганы носят человеческие имена, большей частью женские, но и мужские. Чем страшнее и разрушительнее сила, тем трогательнее называют: Катрин, Офелия, Джени. Впервые это случилось ещё в XIX веке. Шалуна, который в Карибском море играючи растоптал своей слоновьей ногой 25 тысяч островитян, не считая женщин и детей, нарекли величественно — Сан Каликто Второй. В честь Папы Римского. Ой, вэй! Все дороги ведут в Рим.
Nomen est omen. Имя — це всё, в переводе с латинского, точнее, не имя, а отчество. Ибо оно возвращается. Список для наречения младенцев-штормов и тайфунов, утвержденный в ураганном роддоме, повторяется каждые шесть лет. Из него исключают лишь тех, кто отнял особенно много человеческих жизней. В назидание ли, во хвалу ли? До скончания века. Милая детка Катрина, буй-тур Iван, он же Айвон. Неизъяснимой мистерией метафизического оксюморона — Святой Иуда.
Майя почитают в водяном столпе смерча одноногого бога Урагана. Молоты ветров крушат зыбкий бубен океана, вздымают исполинскую толщу, свивая жгуты, сокрушительно хлещут на тысячи миль вокруг, топчут, топят на своём сумасшедшем пути шхуны и танкеры, страны и города.
Но в эпицентре неистовства — тихая заводь. Нещечко, глаз урагана. Око считают зеркалом души. Значит ли это, что, в действительности, Катрин-скалолазка — нежная и ласковая, а Каликто — тихоня и увалень? Так точно! Да! Ибо право имеешь и, значит, твоя действительность — самый пик, тихая заводь. Око всевидящее. Не моргающе кругло, в опушке ресниц. Шапка Мономаха, по роду Царьградского.
Зело, по зерну, прозревал Владисвет, покуда чернил его зернью и мукой искусный колымский кольщик. Ла-ла-ла выспревало до — оло, и он становился Володисвет, и мнил: оседлавши стихию, обретаться на пике паводка, денно и нощно, недрёманно управлять, контролируя, направлять его в нужное русло.
Это вам не хухры-мухры и не цацки-пецки. Коли скользкий груздь, полезай в джакузи. Коли алчешь любови народной, исполнись неистовой ненависти. Претерпеть и унизиться на дыбе позора, дабы из пике презрения (de profundis, в переводе с древнеримского, — из самой непролазной грязи) взмыть омытым.
В неводе самодержца, как в тоге, куршавельского снега белей. Candidatus, в переводе с латыни, — одетый в белое. Из бурного, мутно-бурого тока — посуху, на самый заснеженный пик.
Разбушевавшаяся стихия — лучший фон для усмирения нездорового предвыборного ажиотажа. Углевой и Дородин сразу бросились поправлять, редактировать. Мол, не надо дразнить гусей гражданского общества. Усмирение — это уж чересчур. Замирение, утихомиривание, и т. д., и т. п. Великий и могучий богат синонимическими рядами. Заигрывают, хитрят, дальновидно обхаживают, почухивают электронные и печатные СМИ, прибирают ленты новостных интернет-агентств и вяжут из них гирлянды нарядные. Чтобы отпраздновать уже в первом туре, надо как следует попахать, как следует постращать. В натуре, один чёрт — морской, речной, или из табакерки, — лишь бы пугал.
Потому так и лезли из шкуры вон, копытцами землю рыли. Везде поспевали Углевой и Доронин с «шестеркой» своим Октановским. По виду — сопля соплёй, серо-зелёные, малохольные, словом, планктоны заморские, а в деле — ушлые и дошлые. Самомнения — с Останкинскую башню, а хватка — акулья, и всё с них как с гуся вода. Мы, мол, не кто-нибудь, а персанал реалити. Создаём, и не хухры-мухры, а реальность, причём — Вашу, личную!
Создатели хреновы. Отловил же их где-то Арнольдыч. В омуте Садового кольца и не такая фауна водится. Арнольдыч за них горой возвышался. Штабную работу они, в натуре, здорово оживили. Поставили на поток. Раньше каждого чуть не собственноножно пинать приходилось, а теперь завелись-завертелись все, как часики: суетятся, хлопочут, тикают.
А Арнольдыч — впереди планеты всей. Хотя у него еще и свой пунктик, нутряной, затаённый. Насчет собственной интеллектуальной недоразвитости. Потому и вёлся, как на живца, на забугорные речи. Что ж, тоже тест. Коли действует на Арнольдыча, зацепит и остальных.
Молоть они были горазды, пиарщики хреновы. Вот хоть вчера, после расширенного совещания в предвыборном штабе, с участием глав городов и районов, представителей силовых ведомств и СМИ. Еще до начала закрытой, без СМИ, части, на середине бесконечной этой говорильни, голова у Цеаша разболелась, и он еле дотерпел, дожидаясь, когда это чёртово колесо с заседанием, наконец, перестанет крутиться.
Томился предстоящим обрядом и позором, прозорливо предчувствуемым. Ничего, претерпеть, дабы впредь верховодить. Из ямы позора и муки, на всеобщее осмеяние выказанной, — на пик всенародной избранности. И тогда хоть потоп. Паводок.
А с обрядом они сели в лужу. По полной. Наскрести ещё сил, дождаться реакции. Оттуда может так громыхнуть, что только мокрое место останется. Был же вот только что: твердыня, опора, надёжа, чаянья электората. Ба-бах! Порхнул, воскурившись в ничто, мимолётный росный парок. К таким вещам относятся очень серьёзно. Авось, будет скидка на предвыборную суматоху.
Всё из-за этого гадёныша. Заморыш родил гору, малёк умудрился создать океан проблем! Арнольдыч еще ответит по полной. Он отвечал за трансляцию и всю сопроводиловку, так что его косяк, без всяких яких. Доверить такое серьезное дело сырому, непроверенному сопляку. Алинины рекомендации дорогого стоят. Суки текут, и в одну суку нельзя войти дважды…
Всем им устроить короткое замыкание. Взалкавши всенародных чаяний, исполниться неистовой ненависти. Чтобы так облажаться! Овна руно? Щит на воротах Царьграда. К чёрту всё обесточилось. Вырубить свет, да на самом пике страдания, можно сказать, когда всё уже позади и начаться должно было самое интересное: сплошные экстаз и катарсис. Так этот ушлёпок, выкинув фортель, умудрился ещё ускользнуть!
А новенькая!?.. Уготавливали на десерт, к кульминации ритуала. Сам же Арнольдыч расписывал, красок не жалел: «Нежненькая, грудки трепещут. Сложена, как гимнастика и синхронное плаванье, вместе взятые… Талия, попка, ножки — ух!.. Пальчики розовые, аккуратненькие. И щиколотки…».
Это важно — признак породы. Алина и Лилечка, умудрённые стервы, взяли заранее в оборот, сообща мылись в сауне. Умащали речами, умасливали благовониями, ненароком подталкивали…
Дело тонкое, надо умеючи. Нет, не против. Не против она… Юна, зелена, непосредственна. Мотылёк, ослеплённый сияньем могущества. Тресветлым обликом его, Володисвета… Всё одно, что возжелать связи со звездой. Вечерней или Утренней? Увидели дочерей человеческих, что они красивы… Вскружилась головка от распахнувшихся бездн перспектив. И кто ж устоит против власти? Нет в мире более возбуждающей силы!.. Перечить избраннику, всё одно, что гневить провидение». Распахнулось, блин. Ба-бах! И захлопнулось…
Низведённый, беспомощный, бился и звал, а эти — безрукие — никак не могли нашарить его в потёмках и, наконец, отстегнуть от проклятого топчана. Мрак, темно, как самая тьма… Чёрт, чёрт, хана всей этой бестолочи. Доверенные, мать их, морды, с Арнольдычем во главе. Пусть, где хочет, нароет, из-под земли, из-под воды выуживает. И ушлёпка-компьютерщика, и эту гимнастку… Живыми, непременно живыми. Пока не отыщет, пред очи не смеет предстать.
Что же рождает сон разума? Приснилось Цеашу: барахтался в ледовитом выпоте, а тот накрывал с головой, надвигался и вновь опрокидывался, норовя утопить в мокрой, вязкой и тёмной насквозь свистопляске. Но вот впереди забелело. Плот! Надежда и чаянье! А сколачивали из самих же себя: штабелями укладывались белесыми телесами, в чем мать родила, мужского и женского пола, и крепились — руками, ногами, чреслами и чёрт знает чем.
Его завидели вдруг и разом все завизжали — звательно, но злыми какими-то, мутными голосами: «Цеаш — це наш!.. Скорее же, Владька, тресветлый Владыко! Вас дожидались! Скорей!.. Скорей!..».
И сдуру сиганул, будто взлелеянная рок-звезда — в море своих фанатов. Плюхнулся так, что застонали под ним, заёрзали. И видит, все тут: и Эдмундовна с Лилечкой, и снежная Жанна, секретарша с работы, и Напёрстая Настя, кою третьего месяца пристроил в бухгалтерию, и гандболистки с «художницами», и чирлидерши.
Плот большой, и растёт всё, и ширится. И Арнольдыч туточки, и Углевой с Дорониным и прилипалой Октановским. И физиономии у всех и у каждого не лица, а хари да морды: замлевшие, перекошенные, глазёны пучат и закатывают, слюни пускают и корчатся, ухают, пухают, бубнят и гугнят, — то ли им жуть, как больно, то ли несказанно хорошо.
И скользит его тело по склизким телам, унавоженным выпотом, а визг нарастает. «Ага! — орут. — Ах, ты!.. Ух, ты!.. Ох, ты!.. Ишь, ты! Их — ты!.. А мы — тебя-а-а! Щас мы тебя приторочим!..» И видит он: хари слились, и нечто одно, многоглазое пучится и, смердя, сзади и спереди, и с боков его обступает, облизываясь. «Приторочим! Ишь, ты! Их — ты!.. А мы — тебя-а-а! Сейчас приторо-очим!..»
И в ужасе прянул Владька с плота, заработал неистово, и поплыл, забарахтал, с трудом загребая коченеющими конечностями. И в момент тот почуял, всеми членами и нутром, что единственная его надёжа и чаянье, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий — плоть его, бледномясая, заматерелая, детородной мышцей крепкая, вся в нитевидном синеватом узоре под гжель.
Плоть его — его плот. Утлый кусочек, не больше. Но и не меньше. Вызволит из пучины пике на самый пик. Сир и наг, но, однако же, облечётся владычеством. Всемогуществом. И несёт на маленьком плоту, сквозь бури, дождь и грозы, его — соринку — в самый глаз урагана…
Наутро, после позорно проваленного ритуала, Цеаш еле проснулся, как из омута, выдрался из слякотного беспокойного забытья, ощущал же себя препохабно.
Целительный метод, не раз выручавший, на сей случай Цеаш знал назубок: колом кол вышибать. Коли упарился давеча, нонче, как очи раззявишь, дела отложи и пристяжи прикажи баньку готовить. Паром, однако, увлекайся не шибко. Малость, для расслабляющей бодрости, чтоб Альке с Лилькой удобней было мыть и массировать.
Руки у Альки в этом смысле просто учёные: каждую ниточку, каждую точку прознали на звездной карте его пельменно-бледных телес. Всеми маршрутами хаживать, по каким — надавливая, по каким — поглаживая, по каким же — почёсывая, а где и — пришлёпывая.
После же, постепенно, исподволь как бы, начнут растирать, поддавать, притираться. И попрёт наполняться и мочь, что есть мочи накачивать, будто он купол золотого воздушного шара, почище иных золотых парашютиков… Ох, после такого орлом воспарял из парилки тресветлый Владисвет!
Ныне же Цеаш ощущал себя бескрылым, воды наглотавшимся, вдобавок, истыканным овном. Исколот пиками, и в прободения, с издёвкой оставленные без числа, как воздух из шара, выходили, никак не накапливаясь, все его грозные мочи.
Но Обло к соплежуям брезгливо. Пик паводка, выборы не за морями, а электорат — вот он, уже тут, плещется у подошв, но не вздумай выказать слабину и заминку. Свои же, подобострастные, разорвут и съедят, ибо страсти их в тютельку подобны твоим, хоть и рангом пониже, зато жаждой повыше.
По сему, коли назвался склизким груздем, из огня полезай в полымя суетливой суводи. До обеда — треклятые три совещания! Главное, первое пережить. Селекторное, он-лайн конференция членов Совета. Юго-Западный домен соберётся и утвердит. Или же?.. Может и центр подключиться. Дабы вынести окончательное решение. На дыбу. Бывали прецеденты… В свете вчерашних событий. Вернее, во тьме…
Вынести… Ничего, ничего. Вынесет нелёгкого. Связанные одной цепью. Слишком он ценен. Нет цены оцененному. С кого надо он спросит. В режиме он-лайн конференции. Этакого симпозиума. Совет эти штуки любит. Ублюдка того программиста и сёрфингистку ту чёртову он снимет в кино. Сам срежиссирует и исполнит. Совет такую инициативность поощряет. Но это всё после, после…
Главное — вынести. Проскользнуть, ёма-ё, на маленьком плоту, сквозь бури, дождь и грозы, в игольный глазок. И тогда — хоть потоп. Ух, тогда наверстаем! Что комитет, что Верховный Совет — там уже по колено, вброд перейти. А Углевой с Дородиным еще долдонили про расширенное, в штабе гражданской защиты. Слабины дать нельзя, даже эти-то вон резцами так и клацают. А ведь не исключено, что и в Совет флюиды некие от этих исходят, и даже скорее всего. Дошлые больно. На вид малохольные, а ухватки — акульи.
А ведь не прогадали. И вот треволненья уже позади. Совет пожурил, но простил, проглотив во внимание сулимое зрелище. Он, председатель комитета по безопасности и обороне, полководчески восседал в защитном камуфляже, в перекрестье десятков теле— и фотокамер. К чёрту повестку дня и само совещания. Как там, у павшего Лебедя: вы будете, затаивши дыхание, слушать, а вещать буду я!
Аз есмь око недрёманно в свете, верней, в мутоте усиливающегося паводка, необъяснимых и страшных деяний речного монстра, сеятеля жертв и паники в населении. Есть один лишь оплот, одна лишь надёжа и средоточие чаяний. Дабы возлюбили, полниться отвращением. Зело, по зерну, сеять страх в плодородную почву нистрянского чернозёма. Не хай прозревают: «Цеаш — це наш!» Не зря, ох, не зря под гжель иссинивал его зернью и мукой искусный колымский кольщик.
Рыбы ушли, ну и пусть. Остались морепродукты компании «Магаданрыба». Всем им, гадам, ползти по прямой — на стол к всевеликому Владисвету. Вот, к примеру, трубач, уникальный моллюск. Извлечён безбашенными водолазами из глубин Охотского моря, прокопчён невиданным способом и спецрейсом доставлен сюда, на потеху тресветлому Цеашу. Коли Цеаш его съядит, кто тогда протрубит? А он-то съядит, да ещё и почавкивая.
Только всё улеглось, а Углевой и Дородин подскочили и давай опять воротить, про то, как это всё здорово и на руку, и что каждая новая в череде ситуаций с чудищем цементирует укоренённость электората в архетипах островного сознания, вызывает в нистрянском социуме интенции мобилизационности, загнанные в глубины коллективно-бессознательного и дремавшие там до поры, но столь востребованные сейчас, когда всё на кону, и, мол, крайне важно эти интенции чутко воспринять и грамотно ретранслировать в русло безоговорочной, сокрушительной победы уже в первом туре.
Лихо закручивают двое из ларца. Но с другой стороны, тут они правы. Потоп надвигается, подминая сушу со всех четырёх сторон, тут же, у самой кромки, бесчинствует тварь, мерзкое порождение мрака.
Островитянам, отрезанным от всего прочего мира, спасения ждать неоткуда, и они, влекомые отчаянием и страхом, отступают от краёв пятачка, на глазах сжимающегося, к его центру. А в центре, незыблем и тверд, — он, Владисвет Цеаш — спасатель, вовремя сменивший дорогой итальянский костюм на защитный камуфляж. Да, это правда, такова эта реальность: он стержень и ось сего мира.
Все пути и тропинки приводят пред осоловелые очи. «Вира, вира!.. Поднимайте же, мать вашу, веки!..». Неотёсанные островитяне, всеми порами нервных систем, раздеребаненных утренними газетами и вечерними теленовостями, всеми фибрами своих душ, расчехвощенных наизнанку неистовым радио, оголтело-задушевными ток-шоу и беспокойным сном, чутко и жадно ухватываются, как за спасательные жилеты-соломинки, вбирают в себя исходящие от него токи.
Харизма Владисвета — это вам не хухры-мухры! Хари — на Цеаша! Харе Цеаш! Цеаш — це наш! Толкаемые коллективно-бессознательным, вожделеющие и алчущие, в экзистенциальном порыве сбиваются вокруг него в кучу, иначе говоря — сплачиваются и вдруг… обретают надежду, и, тут же и веру, и, само собой, как следствие и логический итог, — любовь. Припадают к стопам его — тверди мира сего. Самозабвенно, стократ обретая взамен, они отдают ему свои голоса и тут же умолкают. В тот же миг, по мановению, стихия успокаивается и отступает.
Осчастливленных, покачивая, баюкают волны, что харизматично проистекают и плещут концентрационными кругами от его берегов — оплота, гаранта, твердыни. Хотя где линия прибоя, где заканчиваются они и начинается он? Горнила испытаний спаяли их воедино дамасским способом, якорная цепь нерушима, и отныне им не страшны никакие шторма и бури.
Рыбы ушли, ну и пусть! Ха-ха. Скатерть — дорогой. Харизма Цеаша, что амбрэ одоранта, заполняет всё отведённое пространство. Хотя где эти кромки, где тот плетень, способный обуять-ограничить промыслительное проистечение? Поверх заборов и тынов, вне пространств и вне времени. «Цеаш — це наш!» Володисвет Цеаш — оплот, и гарант, и твердыня.
Уренгой изливается и течёт из варяг в греки, ибо щит надлежит набить на ворота Царьграда. Что из того, что идолы, как речной палиндром, подымаются против течения? Что из того, что преследует их, как подранков, Андрей Первозванный? Нет у нас флота, следовательно, нет и друзей. Пусть себе ходит от Корсуни вверх по Днестру, к верховьям Днепра и Южного Буга, к Валааму и Ладоге, к Новому городу.
Окна отворены. Твердь катится под откос, сама собой, за ненадобностью.