К книге
Хорошая женщинаЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ В ДЕБРЯХ
100%
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ В ДЕБРЯХ
4

1

Часть путешествия от берега океана они проделали по незаконченной железной дороге, которая лишь недавно, подобно змее, просунула свою голову сквозь леса, еще девственные в те времена, когда Филипп с Наоми, Свенсоном и лэди Миллисент пробирались пешком к берегу океана. Был конец сезона дождей, но еще не началась палящая жара, и Мэри видела страну в ее наиболее привлекательном виде, когда все было зелено, а земля была еще сырой и пахучей. Железная дорога сразу оборвалась, без всякого видимого основания, среди группы ветвистых деревьев, и здесь они провели вторую ночь в бараке, разделяя его с местной стражей. Поздно ночью Мэри впервые услышала рыканье льва — странное, спазматическое покашливание, которое раздавалось все ближе и ближе, пока, наконец, не задрожали шаткие стены барака. Она присела в постели, и ей казалось, что она слышит, как зверь бродит вокруг непрочного жилища.

Утром она нашла на сырой земле следы когтистых лап, глубоко отпечатавшиеся под тяжестью мощного тела. И снова ужас охватил ее, на этот раз не столько перед грозным зверем, сколько перед той темной силой, символом которой он как-будто являлся. Стоя перед этими следами на земле, она знала, что это не ночной кошмар, а реальность. Это было неотъемлемо от той жизни, в которую она вступала. Так будет каждый день.

Мэри ничего не сказала Филиппу. Она сознавала, что не должна нарушать покоя, повидимому, мало-по-малу овладевавшего им с каждой милей, приближавшей их к Мегамбо и медноцветному озеру. Он больше не казался усталым и несчастным. Он не был прежним безвольным, несамостоятельным Филиппом, которого она всегда знала. Перед ней был новый человек, которого она никогда не видела, кроткий и спокойный, со взором, казалось, устремленным по временам далеко за пределы окружавшего их мира. Дважды она заставала его погруженным в созерцание поросшей кустарниками равнины, как-будто он был очарован открывавшимся перед ним пустынным величием.

Она никогда даже словом не нарушала его настроений, но ей было страшно, так как в такие минуты он как-будто уходил от нее в какой-то свой особый мир, куда она не имела доступа. Однажды, проснувшись среди ночи, она увидела, что он сидит у костра и глядит вверх, на усеянное звездами небо. В ту ночь она долго лежала без сна, наблюдая его…

На четвертый день, достигнув вершины низкого поросшего терновником холма, Филипп остановил маленький караван носильщиков и сказал ей:

— Вон там должно быть озеро и Мегамбо.

Он указывал вдаль, туда, где равнина как-будто кончалась группой отлогих, поросших редкими деревьями холмов, а дальше сменялась темной линией настоящей леса. А еще дальше миражом выступали из легкой прозрачной дымки горы. Мэри долго смотрела в ту сторону и вдруг увидела, что то, что она приняла вначале за небо, в действительности, было огромным озером. Она глядела на него, и оно как-будто оживало, ярко отражая небо своей металлической поверхностью. Это была темная, пустая страна, дикая и мрачная в своей таинственной тишине.

2

Свенсон первый заметил их приближение и вышел встретить их на опушку леса. Он был предупрежден чернокожим носильщиком, догонявшим партию немецких инженеров, направлявшихся в глубь страны. Свенсон так изменился, что в первое мгновение Филипп смотрел на него как на чужого. Он сильно похудел, и его волосы совсем поредели. Как-будто для того, чтобы уравновесить эту потерю, он отростил огромную рыжеватую бороду, придававшую ему вид монаха в комической опере. Но тихие голубоватые глаза его остались те же, и та же была его манера медлительной речи, как-будто он всегда боялся, что его язык обгонит его вялый мозг.

— Вот моя жена, — сказал Филипп, и тень Наоми внезапно пала на них троих. — Вы получили мое письмо?

Бедный Свенсон побагровел и неуклюже мял свою истрепанную соломенную шляпу похожими на сосиски пальцами.

— Нет, — пробормотал он, — нет… Какое письмо?

Последовало мгновение ужасной тишины. Мэри и Филипп, оба видели, что он ожидал Наоми. Он все время думал, что женщина, которую он издали видел среди вереницы носильщиков, тянувшейся вдоль реки, была Наоми, возвращавшаяся назад. И это было верно. Наоми вернулась. Непонятным образом, она вернулась и овладела ими всеми. Она была и в тупом, озадаченном взоре Свенсона, и в смущении Мэри, и в трагическом молчании Филиппа.

Первым заговорил Филипп:

— Наоми умерла!

А Мэри с горечью подумала: «Она не умерла! Не умерла! Здесь все принадлежит ей. Этот странный человек жалеет, что я не Наоми».

— Мы скучали без вас, — уныло произнес Свенсон.

— Я обо всем расскажу вам… потом, когда мы устроимся. Теперь двинемся вперед.

— Я рад, что вы вернулись. Я не получил вашего письма и только слышал о вас от немцев, прошедших здесь неделю назад.

Свенсон стал похож на ребенка, забывшего стихотворение, которое он должен был прочесть перед большой публикой. Он смутно сознавал, что сделал неловкость.

— Я вернулся не для работы, — быстро сказал Филипп, — по крайней мере, не для миссионерской. С этим все кончено.

— До нас сюда не доходят новости, — покорно отозвался Свенсон. — Я не знал.

— Вы одни?

— Нет… у нас тут новый пастор… некий Мэрчисон… Он взял на себя работу Наоми.

Наоми! Наоми! Наоми!

— Пойдемте, — сказал Филипп.

Он крикнул носильщикам, чтобы они двинулись в путь. Затем сказал:

— Вчера мы видели каких-то носильщиков за скалами Ками. Чьи это?

Свенсон почесал голову и ответил не сразу.

— А, это… это… вероятно, носильщики той странной англичанки. Они шли назад одни.

Караван входил в лес, где влажная земля была покрыта ползучими растениями и узором светлых и темных пятен.

— Почему… одни? — спросил Филипп.

— Она умерла три дня назад — от лихорадки. Мэрчисон хотел отослать ее, но не мог из-за ее болезни. Она ругала миссионеров и говорила, что они портят страну.

— Да… она всегда считала весь этот край своим.

Тени все более сгущались вокруг путников. Они подвигались среди безмолвия, лишь изредка нарушаемого болтовней обезьян.

— Она вернулась сюда в третий раз, — сказал Свенсон.

— Вероятно, она была довольно стара.

— Около шестидесяти, должно быть. Она не позволяла Мэрчисону молиться о ней. «Престаньте причитать надо мною», сказала она.

— Да, это похоже на нее… Где вы ее похоронили?

— У озера, над заливом.

Над заливом… В том самом месте, где Филипп набрел на черных девушек, несших с озера воду. Это был красивый уголок, спокойное место для отдыха.

— Она просила похоронить ее там. Ей нравилось это место.

Они шли дальше в молчании. Вдруг между стволами деревьев блеснуло озеро, а минуту спустя они вышли на просеку на склоне холма, где Филипп когда-то боролся с хищной растительностью, отгоняя ее от своего жилья. От старой сгоревшей миссии не осталось следа. На ее месте возвышались две новые хижины, более крупных размеров, чем старые. Их терпеливо строил Свенсон из глины и камней, принесенных с русла реки в сухое время года.

Мэри следила за Филиппом и знала, что видит его умственный взор: Наоми… Наоми. Эти места, каким-то странным, необъяснимым образом, принадлежали ей. Она вдруг увидела, что Наоми, пожалуй, в самом деле было место здесь, в обществе такого глупого человека, как Свенсон… Человека, целиком ушедшего в веру и слишком тупого даже для сомнений.

На помосте перед одной из хижин восседала за столом странная фигура, читавшая вслух на туземном языке. Десяток черных девочек повторяли за ним слова, монотонно раскачиваясь в такт своим голосам. Получался гудящий монотонный звук, как от целого роя пчел.

— Вот это и есть Мэрчисон, — сказал Свенсон.

Фигура на помосте была одета в черный сюртук, как у гробовщика, с высоким целлулоидным воротничком, отстававшим от палкообразной шеи, для которой он давно был слишком свободен. На голове была пожелтевшая от времени твердая соломенная шляпа. Очки в стальной оправе сползли на длинный нос.

— Он принарядился, чтобы приветствовать вас, — сказал Свенсон.

Черные девочки, кроме одной или двух, перестали бубнить и, подталкивая друг друга и хихикая, разглядывали подходившую процессию. Преподобный Мэрчисон остановил двух добросовестных девочек, продолжавших механически твердить урок, и спустился с своего трона. Он был некрасивый низенький человек с кислым выражением лица.

Обменявшись с прибывшими рукопожатиями, он сказал, обращаясь к Мэри:

— Вы, вероятно, захотите взять назад ваших девочек. Я занимался с ними во время вашего отсутствия. И мы, кажется, сделали большие успехи…

Настало молчание. Мэри сказала:

— Но я не Наоми… Наоми умерла.

Преподобный Мэрчисон отнесся очень легко к своей ошибке.

— Как истинные дети божьи, — сказал он, — преклоним здесь во прахе колени и смиренно возблагодарим господа за то, что он невредимыми привел вас сюда среди опасностей пути.

Он опустился на колени, его примеру последовал Свенсон. Мэри ждала, украдкой поглядывая на Филиппа, и увидела, что и он опустился на колени вместе с другими. Он не протестовал. Он стал на колени и склонил голову. И она вдруг поняла, почему он это делает: это было бы приятно Наоми. Тогда и она стала на колени, с прежним страхом в душе. Ей было страшно оттого, что он молился… Он ускользал от нее все дальше и дальше.

3

Филипп не делал никаких попыток рисовать. Ящик с красками лежал забытый в темном углу хижины, а он три дня с утра до вечера бродил один по берегам нагретого солнцем озера. Мэри все ждала, борясь со странной, неестественной ревностью к призраку, сопровождавшему Филиппа в его прогулках. А на четвертую ночь ее разбудил его голос:

— Мэри, мне нехорошо, — прошептал он. — Боюсь, что я опять схватил лихорадку.

И голос его звучал кротко и виновато.

К полудню лихорадка совсем овладела его хрупким телом, а к вечеру он уже лежал неподвижно, без сознания. Три дня и три ночи Мэри просидела подле него, в то время как Свенсон возился со своими лекарствами и с грубоватым добродушием повторял:

— Он скоро будет опять молодцом. Не бойтесь. Он силен, как бык. Я видел его и в худшем состоянии.

Мэри сидела у постели, освежала водой худое лицо Филиппа и нежно касалась его лба своей рукой. Лихорадка не проходила. Она неустанно сжигала это слабое тело.

По временам Филипп бредил леди Миллисент и Свенсоном, но чаще всего Наоми. Она все время была возле него, как-будто и она ухаживала за ним у его изголовья…

Посреди четвертой ночи, когда Свенсон заглянул в палатку, проведать больного, Филипп медленно повернул голову и открыл глаза. Минуту он растерянно озирался кругом, потом, с усилием подавшись вперед, дотронулся до руки Мэри.

— Мэри, — сказал он, — ты моя, Мэри… и была моею всегда.

Он попросил ее достать из его ящика карандаш и бумагу, а потом сказал:

— Я хочу попросить тебя кое-что написать. Я скажу тебе, что именно…

Когда она вернулась, он некоторое время лежал молча, потом заговорил:

— Дело вот в чем, Мэри. Слушай… пиши… Я думаю, это надо составить так… Пиши: «Что бы ни случилось, я хочу, чтобы после моей смерти мои дети, Филипп и Наоми, от первой моей жены Наоми Поттс, не были переданы на попечение моей матери Эммы Даунс».

Он помедлил и затем чуть слышно пробормотал:

— «Того же я хочу и в отношении ребенка или детей, которые могут родиться после моей смерти… от моей второй жены, Мэри Конингэм. Таково мое непременное желание».

Он глазами подозвал Свенсона.

— Приподымите меня, — сказал он. — Мэри, пожалуйста, придвинь мне карандаш и бумагу.

Она поднесла ему блок-нот и придерживала бумагу, в то время как его худая коричневая рука с трудом выводила: «Филипп Даунс».

Карандаш упал на пол.

— Теперь, Свенсон… вы должны подписать, как свидетель…

Свенсон осторожно уложил больного, затем подписал свое имя и тихонько вышел.

Когда его нескладная фигура вышла из двери в синеву африканской ночи, Мэри опустилась на колени у кровати больного. Прижав его сухие, горячие руки к своей щеке, она воскликнула:

— Но ведь ты не умираешь, Филипп!.. Ты не умрешь! Я не пущу тебя.

Она хотела удержать его силой своей воли. Не существовало ничего невозможного в этом странном и страшном мире у озера.

— Нет… Мэри… Я не умираю. Я только хотел сделать это, чтобы быть спокойным.

В комнате стало тихо, и Мэри неожиданно для себя самой начала молиться. Ее губы не шевелились, но она молилась. Ей было бы стыдно, если бы Филипп услышал ее. Она стыдилась и бога, к которому прибегала лишь в минуты крайнего отчаяния…

Вдруг она почувствовала, что его пальцы тихонько отпустили ее руку, и она нежно позвала:

— Филипп! Филипп!

После долгого молчания он сказал:

— Да… Мэри, — и чуть заметно пожал ей руку. — Я здесь.

— Филипп… Мне кажется, что у меня будет ребенок… Живи ради него.

— Я счастлив, Мэри… Я хочу жить. Я хочу жить.

Она снова стала молиться и снова почувствовала, как ослабевала его рука. На этот раз она тихо соскользнула с ее щеки.

— Филипп! Филипп!

Он не отвечал, и она еще раз позвала:

— Филипп!.. Филипп!..

Его глаза были закрыты, но он все еще дышал. Мэри продолжала молиться, тесно прижавшись к нему. Она не знала, как долго простояла так на коленях, но вдруг почувствовала, что его худые смуглые руки стали холоднее. Жар покинул их, и она вдруг подумала: «Болезнь проходит, теперь он в безопасности». Но его прохладные руки стали вскоре мертвенно холодны. Она подняла голову и взглянула на него. Он казался спящим, но лежал странно тихо. Она прикоснулась к его лицу, и его голова откинулась на сторону. Рот открылся. И тогда она поняла…

Не издав ни звука, она опустилась на пыльную землю возле походной кровати. Ее губы коснулись земли, но она даже не подняла головы.

Когда она вышла из хижины поискать Свенсона, было все еще темно, но слабая полоска света уже показалась над поверхностью озера. Мэри долго стояла под звездами, прислушиваясь к таинственным звукам африканской ночи, на том же самом месте, где когда-то Филипп стоял полунагой и прислушивался к грохоту там-тамов, омраченный странным и диким наслаждением от неожиданно вспыхнувшего в нем сознания своей жизненной силы, своей молодости и мужественности… Мэри была не одна, потому что с нею была Наоми. Этот странный мир принадлежал Наоми. Она же была здесь только чуждой пришелицей.

Птица, зачирикавшая в темноте, пробудила ее, и она пошла искать Свенсона. Он спал в своей хижине и проснулся медлительный, неуклюжий. Но он понял без слов причину ее прихода, встал и последовал за ней.

Когда серый рассвет порозовел над озером и более отчетливыми стали звуки пробуждающегося леса, Мэри опустилась на колени, рядом с постелью, около которой молился Свенсон, и понемногу она стала понимать, что туповатый швед был хороший человек, близкий по своей наивности диким обитателям окружавшего их мрачного леса. Она поняла также, что Филипп хотел умереть так, что он нарочно приехал сюда, где смерть была неизбежна. Но она поняла также, что, в действительности, он умер уже давно, в ночь, последовавшую за их счастливыми часами в комнате над конюшней. Она не ненавидела Наоми. В ней никогда не было этого чувства.

Утренний свет начал просачиваться сквозь дверную щель. Мэри пошевельнулась и дотронулась до блок-нота, на котором Филипп написал свое имя. Нет, она ненавидела не Наоми…

Через два дня они похоронили его под акацией, неподалеку от свежей могилы старой лэди Миллисент, на том самом месте, где когда-то он впервые с ослепительной яркостью увидел, чем может быть жизнь. Он знал это и впоследствии — однажды, когда стоял в лунном свете, прислушиваясь к барабанам, потом в тот день, когда в конюшню пришла Лили Шэн, и, наконец, в ту ночь, когда вернувшись к себе, он застал Мэри, поджидавшую его в темноте.

По желанию Мэри панихиду служил простодушный Свенсон. Она не допустила к этому преподобного Мэрчисона, который слишком напоминал ей христиан типа Эммы Даунс и Эльмера Нимана. Повидимому, преподобному Мэрчисону суждено было стать первым епископом Восточной Африки.

4

Когда однажды вечером, вернувшись из ресторана, Эмма застала дома письмо с Мадагаскара с адресом, надписанным незнакомым почерком, она сразу поняла, что произошло. Долго сидела она в столовой у стола, глядя на письмо, так как оно погрузило ее в одно из тех редких настроений, когда она вдруг задумывалась и начинала невыносимо ясно видеть самое себя. Она знала все время, что это непременно случится, и все же известие застало ее врасплох. Ей было так же тяжело, как если бы ее сын внезапно погиб от какого-нибудь ужасного несчастного случая на заводе.

Филипп не говорил ей, что возвращается в Мегамбо, до самого отъезда, когда уже поздно было что-нибудь предпринять. А теперь она знала, что он умер, даже не увидев письма, которое она послала ему вдогонку, чтобы вернуть его. В этом письме она просила его не быть таким жестоким и подумать о своей матери, готовой пожертвовать всем ради его счастья. Она обещала простить Мэри и постараться относиться к ней как к родной дочери. Что еще могла она сделать? Простить Мэри, укравшую его у нее!

Она сидела перед нераспечатанным письмом, и тупая боль безнадежного одиночества овладевала ею. Ей исполнилось уже пятьдесят лет, и она впервые начинала чувствовать себя утомленной и нуждающейся в общении с людьми, а между тем у нее не было никого, не было даже ее внуков. Как жестоко, говорила она себе, выстрадать столько, сколько выстрадала она, с единственной наградой — кончать жизнь в одиночестве после такой долгой борьбы, когда она всегда стремилась поступать хорошо. Несомненно, она жила так, как угодно было богу, жила христианской жизнью, полной жертв и служения долгу. Да, судьба тяжко испытывала ее… Ни мужа… ни сына… одна.

Наконец, ее толстые, сильные пальцы вскрыли конверт, и она прочла письмо. Оно было кратко, почти как телеграмма… Несколько строк, сообщавших ей то, что она уже знала, что Филипп, ее маленький мальчик, умер. При виде слова «умер» и подписи «Мэри Даунс» внезапная волна ожесточения нахлынула на нее и захлестнула ее горе. Это Мэри, как вор, украла ее сына. Что может быть греховнее, чем украсть у матери сына, которому она отдала всю свою жизнь? Это Мэри, в конце-концов, погубила его, забив его голову странными идеями и увезя его назад в Африку. Теперь все кончено между нею и Мэри. Она была бы рада видеть Мэри мертвой. А когда-нибудь — может-быть, это даже совершилось уже — Мэри получит ее запоздавшее письмо и прочтет: «Я даже прощу Мэри и постараюсь относиться к ней, как к родной дочери». Тогда, быть-может, она хоть на миг узнает угрызения совести…

Письмо лежало измятое в ее огрубелой от работы руке. Она вдруг расплакалась и опустила голову на руки. Она слишком долго страдала… Она видела перед собой Филиппа маленьким мальчиком…

После полуночи, перестав плакать, она встала и, потушив свет, поднялась по скрипучей лестнице своего дома, созданного ею трудом рук своих… дома, с горечью подумала она, предназначавшегося ею для Филиппа. Все, что она когда-либо делала, делалось для него.

В одиночестве своей комнаты она подумала: «Я не должна поддаваться горю. Надо жить. Бог, в конце-концов, вознаградит меня». Прежняя энергия снова оживала в ней.

Она надела траур (который совесть не позволила ей носить после самоубийства Наоми), и в городе люди говорили: «Бедная Эмма Даунс! Сколько несчастий свалилось на нее! Такая жестокая судьба заставляет иной раз усомниться в боге… Она хорошая женщина и заслуживает лучшей участи». Она даже получила письмо от Мозеса Слэда.

Только Мак-Тэвиш не разделял общего участия. Ему цепь бедствий Эммы казалась неизбежной, как развитие греческой трагедии. Не бог, а Эмма сама создала их. И он видел то, чего не замечали другие: Эмма вовсе не была сломлена.

Через некоторое время она даже сумела окружить ореолом смерть Филиппа, заметив, что люди верят, что он вернулся в Мегамбо для возобновления своей прежней работы и тем самым шел на верную смерть и мученичество. Она не разочаровывала их: что могло быть в этом плохого? Пусть верят, что ее Филипп был мучеником! Ему не удалось стать епископом Восточной Африки, но зато он умер мучеником…

Но ее ждал еще один удар. Через два месяца после смерти Филиппа она получила второе, также написанное незнакомым почерком письмо, на этот раз из Австралии. Когда она вскрыла его, оттуда выпала отпечатанная на открытке фотография. На ней были изображены семь лиц, все незнакомые ей, кроме Джэзона, который сидел посреди переднего ряда возле крупной, грубоватого вида женщины, положившей ему руку на плечо. Внизу было подписано: «В верхнем ряду: Джэзон, Генри, Гектор. В нижнем ряду: Вероника, старый Джэзон, я сама и Эмма».

Это «я сама и Эмма» поразило ее. Кто была эта «я», и кто была «Эмма»?

Она прочла:

«Дорогая миссис Даунс!

Я пишу вам, потому что знаю, что вам интересно будет узнать подробности смерти Джэзона…».

(Смерти Джэзона! Смерти Джэзона!).

«Он умер месяц тому назад на пароходе, возвращаясь домой…».

(Возвращаясь домой! Что это значит — возвращаясь домой? Дом Джэзона здесь!)

«Он умер от падения с лестницы. Я думаю, он перед этим хлебнул лишнего. Вы ведь знаете Джэзона. И он ударился головой как-раз в месте старого ушиба. Вы помните, у него был шрам? Так вот этим самым местом он и ушибся. Он больше не приходил в сознание и умер два дня спустя.

Я знаю, что вас удивит прилагаемая открытка. На ней изображены я, Джэзон и пятеро наших детей. Но Джэзон не был двоеженцем. Мы с ним не венчались. Двадцать четыре года назад он забрел на ферму моего отца в поисках работы. Нашему старшему сыну Джэзону скоро будет двадцать два. Ваш Джэзон был неважный работник, но с ним было приятно поболтать, а ранчо было у нас уединенное, и поэтому папа держал его. Он умел занятно рассказывать. А ближайшей весной — мне было тогда восемнадцать, но я была развита, как двадцатипятилетняя женщина, — он соблазнил меня. Пожалуй, я и сама этого хотела. Вы знаете, как Джэзон умеет окрутить женщину! Единственное, в чем я могу пожаловаться на него, как на мужа, это, что трудно было держать его в узде. Так вот, когда папа заметил, что я жду ребенка, он прямо взбесился, а мне было наплевать. Папа сказал, что Джэзон должен жениться на мне, а Джэзон сказал, что он не может, потому что у него уже есть жена. А когда папа малость поостыл, он сказал, чтобы мы все поехали в Сидней и делали там вид, будто мы женаты. А если Джэзон бросит меня, то папа погонится за ним с ружьем и пристрелит его. В те времена тут не было большой разницы, повенчаны люди или нет. Тут была дикая страна. Но мы все-таки делали вид, что повенчаны, потому что папа был верующий человек и методист.

Ну вот, когда папа умер, у нас уже было четверо детей, и он все оставил мне, потому что я его единственное дитя и наследница. Эмма родилась уже после его смерти. Может быть, вам покажется смешным, что мы ее так назвали. Это Джэзон хотел назвать ее Эммой. Он сказал, что это будет ему приятно, потому что будет напоминать о старых временах. А я сказала, что мне все равно.

Джэзон, верно говорил вам, что он богат и что у него здесь земля. Он всегда был лгуном. Так вот, и это неправда. Ему не принадлежало ни одного квадратного фута земли, и он не заработал ни полушки за все время, что был моим мужем. Я даже дала ему денег, чтобы он съездил в Америку повидать вас. Ему так хотелось съездить, что я не могла отказать ему. Пожалуй, ему любопытно было узнать про своего сына в Америке, а может, он хотел повидать и вас. Я хотела, чтобы вы знали это и не подумали, что после него остались какие-нибудь деньги для вас или для вашего сына.

Я всегда говорю о нем, как о моем муже. Правда, он был женат на вас, но, по-настоящему, он был мой. Он жил здесь счастливо, и мне не в чем упрекать себя перед ним. Он всегда принадлежал мне, и, как я часто говорила ему перед его отъездом, наша жизнь с ним значит больше всех брачных свидетельств на свете. Поэтому я и не имела ничего против его краткого визита к вам. Я знала, что он вернется ко мне.

Ну вот, пожалуй, я уже все и написала. Он часто ласково отзывался о вас. Самое худшее, что он бывало говорил, это „у Эммы несчастный характер“. Кажется, он так выражался. На пароходе его набальзамировали, и на похоронах он был совсем как живой. Он был замечательно моложавый человек для своего возраста. Ну вот, на этом я кончу.

Уважающая вас Дора Даунс.

Р. S. На фотографии все вышли хорошо, кроме меня и Эммы. Я всегда плохо выхожу на фотографии, Джэзон постоянно говорил, что фотографы не отдают мне должного.»

Окончив чтение, Эмма взяла открытку и снова поглядела на трех рослых сыновей и двух дебелых дочерей, но ее главный интерес сосредоточился на фигуре Доры Даунс. Это была здоровая, весьма заурядного вида женщина с огромным похожим на полку бюстом, на котором покоился ее жирный двойной подбородок. Рядом с ней Джэзон казался маленьким и незначительным, как паук-самец возле самки, которая пожирает своего супруга после того, как он исполнит возложенные на него природой обязанности.

«Должно-быть, она была некрасива всегда, — подумала Эмма. — Прямо отталкивающая женщина!»

Эмма встала и, пройдя в кухню, бросила в очаг письмо и фотографию, отправив их по тому же пути, как и, письмо, оставленное Джэзоном двадцать семь лет назад.

Одного места в письме она никак не могла забыть: «Я знала, что он вернется ко мне».

Немного больше года спустя Мозес Слэд и Эмма Даунс тихо обвенчались в Вашингтоне, но все же не настолько тихо, чтобы воскресные газеты не поместили фотографий невесты и жениха, снятых перед церковью. Итак, они сошлись снова, благодаря странному стечению обстоятельств. Произошло это так. Мозес, все еще холостой, оказался вдруг запутанным в интрижку с Мэми Родс, о которой Эмма однажды сказала, что она «опасна для мужчин». И запутался он так, что ему грозил постоянный шантаж или гибель его карьеры. Единственным спасением была бы женитьба на женщине, настолько видной и почтенной, чтобы умолкли все сомнения относительно оскорбления им общественной морали. «А какая женщина, — спросил он себя, — годится лучше для этой роли, чем Эмма Даунс, которая теперь стала вдовой, настоящей вдовой, и у которой умер ее неприятный сын».

Мозес Слэд явился к Эмме и, признавшись ей во всем, отдал себя на ее милость. В течение пяти дней она держала его в страхе отказа и, в конце-концов, согласилась, но лишь под одним условием: чтобы их брак остался, как она выразилась, «браком только по названию».

Таким образом, она покорила даже Мозеса Слэда. В сущности, это Эмма заседала в его кресле в Палате Представителей. Это Эмма голосовала в его лице. Кроме того, она достигла пышного расцвета, как председательница и член десятка комитетов и организаций, направленных против виски, папирос и воскресной торговли. Она предпринимала ораторские турне, и всюду ее встречали с замиранием сердца дамы, тщетно пытавшиеся подорвать мощный жизненный дух страны. Иногда ее выступления были сплошным торжеством. Она была известна, как блестящий оратор.

Но апофеоза славы она достигла во время войны, когда она предлагала свои услуги направо и налево, — и для вербовки рекрутов, и для борьбы с большевизмом, и для поношений варваров-гуннов. Она произнесла однажды особенно знаменитую речь, которую с дрожью в голосе начала так:

«И у меня, был сын, но он отдал свою жизнь, как мученик, в Африке, сражаясь за дело божье, как наша молодежь борется теперь против целой расы, сеющей смерть и разрушение по всему светлому лицу божьей земли (аплодисменты). Если бы мой сын был теперь жив, он тоже был бы там, на краю света (возгласы одобрения)», и т. д. и т. д.

Этой речью она и исчерпала свои силы. Конец постиг ее в сырую, холодную ночь во время ее пребывания в Канзас-сити, где она схватила простуду. Мозес Слэд приехал к ней из Вашингтона и успел сказать ей, что «она отдала свою жизнь так же доблестно, как солдаты, павшие на полях Фландрии».

Ее похоронили в родном городе, похоронили одну, так как могила ее мужа была в Австралии, а могила сына — у теплого озера в Восточной Африке. Заупокойная служба среди энтузиазма войны обратилась в своего рода общественное торжество, сопровождавшееся титаническим аккомпаниментом заводов, которые грохотали теперь как никогда, нагромождая груды снарядов в мертвом покинутом парке замка Шэнов. Новый пастор, более елейный, но менее трогавший паству, чем преподобный Кэстор, произнес высокопарную и цветистую надгробную речь. Он искусно справился с своей задачей, хотя нелегко было говорить об испытаниях покойной, не вызывая призраков Наоми и преподобного Кэстора. Призраки все-таки явились и смущали умы всех собравшихся.

В заключение он восторженным голосом произнес:

— Среди своих многочисленных испытаний она не потеряла своей веры. Она отдала своего сына богу, а свою жизнь тому великому делу, которое так близко нашим сердцам. Она была мужественна и бесстрашна, великодушна и терпима, но всегда стояла за право, как добрый солдат. Она не знала религиозных сомнений. Короче говоря, она совмещала в себе все то, что наши сердца находят во всякой «хорошей женщине»…

Около года спустя город купил замок у Лили Шэн, так и не возвращавшейся после ночи мятежа. Город разрушил усадьбу и даже срыл самый холм, чтобы расположить в этом месте железнодорожную станцию. Когда рабочие принялись за конюшню, они нашли в ней комнату, стены которой были увешаны карандашными набросками. У окна стояла неоконченная картина, почерневшая от колоти и пыли. На столе они увидели кофейник, несколько грязных тарелок и остатки чего-то, оказавшегося хлебом. Рядом, под слоем копоти, лежал женский носовой платок тонкого полотна, помеченный инициалами М. К. Один из рабочих взял его домой для своей жены. Все остальное — эскизы и картина — было брошено в кучу и сожжено на том самом месте, где восемью годами раньше пылал на снегу другой костер.

Предыдущая главаГлава 4 из 4К книге