К книге
Сторож брата. Том 2Глава 55. Последняя
100%
Глава 55. Последняя
30

— Знаете, что мне пришло на ум, Блекфилд? — рассуждал Теодор Диркс за вечерней чашкой чая в пабе «Индюк и морковка».

Название «Смердяков с топором» продержалось на Коули-роуд недолго, вывеску уже вернули старую, бойкого российского ресторатора выгнали взашей, Клару Куркулис, торговавшую акварелями сестры, здесь больше не видели. Исчезли, растаяли в оксфордском сыром воздухе глупые эти фантомы, словно и не было их никогда. Остались готические строения великого Оксфорда, платаны, Бодлианская библиотека. Все те же самые портье в черных котелках, те же маленькие пабы с дубовыми стульями, жидким пивом, камберлендскими сосисками. Великий университетский город живет своей неторопливой жизнью и никуда не спешит. Ученые вороны по-прежнему ходят по подстриженной траве внутренних садов в колледже, собираются в обеденной зале и обмениваются приветствиями: «Good to see you! — Another wonderful day!»

Как и прежде, пробегает по своим делам профессор Бруно Пировалли, милейший и общительный человек, друг своих друзей и добрый преподаватель. Как и прежде, чинно прохаживается по своему королевству мастер колледжа адмирал Джошуа Черч и покровительственно оглядывает работу ворчливого садовника Томаса. Как и прежде, аккуратный профессор Медный обсуждает с бурсаром Лайтхаусом подробности внутреннего распорядка: хозяйство немалое, надо за всем приглядеть — студенты, обеды, расходы. Ждут вечернего high table и, судя по тому, что капеллан Бобслей тихо улыбается, повара сегодня удивят ученых воронов чем-то особенным.

Великий университет живет установленным веками порядком, а мелкие происшествия — война на Востоке Европы или циклон в Атлантике — это проносится мимо. Бруно Пировалли уже забыл занесенный снегом поезд, цыганский табор, коченеющий от холода в белорусских степях, вооруженных людей из батальона «Харон». Все осталось далеко, в мутном тумане восточного холода.

Бури истории — они так или иначе будут осознаны и описаны учеными, но не вдруг, без спешки. Знания копятся постепенно, каждый день прибавляет кроху к уже усвоенному, а иногда меняет прежние представления. Надо набраться терпения, уметь ждать и медленно вчитываться в книгу. Именно так и делают старые друзья — профессор Стивен Блекфилд и профессор Теодор Диркс.

Они не торопятся с выводами, беседа их в «Индюке и морковке» протекала степенно.

Теодор Диркс беседовал со Стивеном Блекфилдом о роли личности в истории, друзья разбирали и Карлейля, и Гердера, и Конта, моральный подход Плутарха, но рассуждали неторопливо, поскольку спешить было решительно некуда.

— Могу ли я с вами поделиться крамольной мыслью?

— Разумеется, Тео, — отвечал Стивен Блекфилд. В последние недели он стал еще худее, изможденное лицо сделалось еще более костлявым, однако он по-прежнему при встрече показывал коллегам большой палец: мол, все идет отлично!

— Тогда слушайте. Рассуждение некорректное, поскольку зависит от ясности толкуемых субстанций — «личность» и «история», — а у меня ясности нет. Личность, в моем понимании, обязательно моральна. Но личность, меняющая историю, часто аморальна. Именно моральный императив позволяет мне назвать существо — личностью. Но, видите ли, Стивен, я не уверен, применимы ли понятия морали, эпитеты «хороший» и «плохой» к правителю, который правит народом сорок лет. Можно прийти к власти с прекрасными намерениями, но даже рядовой депутат за свой трехлетний срок сумеет все перевернуть. А если император правит сорок лет? Он когда-то был хорошим, когда-то плохим, учреждал то одни, то другие законы, он строил, разрушал, строил опять, но, в конце концов, строил не он персонально. Дело в том, что за сорок лет правления он слился с историей. Спросите испанцев — хороший или плохой Франко. Франко — всякий. Это уже не человек, попросту Испания. Хороший или плохой Мао? Это просто уже сам Китай. Хороший или плохой Соломон? Он правил восемьдесят лет. Он, наверное, бывал и жестоким, чего стоит его шутка с разрубленным ребенком. Про этот случай мы знаем, все обошлось, а что, если других младенцев разрубали? Когда у тебя тысяча жен, то наверняка кого-то обидишь, а то и казнишь. Хороший или плохой был Моисей? Пастырь народа, сорок лет правил и все водил народ по пустыне. А какой он был? За сорок лет успел быть разным: если бы был для всех хорошим, евреи не бросились бы к золотому тельцу, едва Моисей ушел на Синай. Моисей — не хороший и не плохой, он попросту — эпоха.

Иудейская вера требует долгожителей: разговор с Богом долгий. Но ведь у власти не только верующие.

Меня смешат обвинения журналистов, адресованные Тито, Кастро, Чаушеску: эти персонажи срослись с народом. Хороший или плохой Фидель Кастро, который правил пятьдесят четыре года? Но оставим Кастро: историческому анализу на Кубе тесно. Поговорим о больших пространствах. Вот Карл Великий, собравший Европу и правивший сорок шесть лет. Мы относимся к нему с благостной улыбкой, ах, сказочный Шарлемань! Однако Шарлемань, предполагаю, иных подданных миловал, а иных казнил. Вот Иван Грозный, который правил пятьдесят лет, Екатерина, которая правила тридцать семь. Скажу ужасную вещь: наверное, даже Иван Грозный успел сделать что-то не очень грозное. Хотя мы царя знаем как абсолютного злодея. Но эпоха не может быть абсолютно злой. У эпохи задача эпохальная, а мы подходим к эпохе с той же логикой, с какой совершаем покупку в супермаркете: подорожало масло или нет? Сталин, который правил тридцать четыре года, — это абсолютное зло? Да, понимаю, ты возмутишься. Жестокий тиран отвратителен. Но это эпоха. Что не является ни оправданием, ни порицанием. Были лагеря, была коллективизация, была победа в войне, была индустриализация, была восстановленная из праха страна. Выставите истории счет за эпоху, если можете. Сумеете набросать смету? Счет можно выставить пассионарию, мелькнувшему, как комета. Пассионарии вроде Ленина, Наполеона, Гитлера вспыхивали и гасли. Ярко? Очень. Опасно? Очень. Счет можно выставить балаганной и гротескной фигуре вроде Горбачева, Зеленского, Джонсона. Последние войдут в историю как комические Геростраты, бездумно сломавшие то, что строили Карл Великий или Екатерина. Мелкие шулера и ведут себя суетливо. А Соломон правил и правил, много лет подряд, и кто именно правит народом: он лично или сама история, теперь уже непонятно. Возможно, народ сочиняет сам свою историю, а правитель лишь фантом, вылепленный воображением народа. Всегдашняя ошибка: мы предъявляем одинаковый счет Цезарю и Августу, Гитлеру и Сталину, Путину и Зеленскому, а феномены разные, и с этим следует считаться. Долгая история не зависит от нас с вами. История течет как хочет, она как река с водоворотами, быстриной, омутами.

Стивен Блекфилд встал и подошел к окну паба. Из тусклого окна низкой комнаты на Коули-роуд не видно ничего, кроме дрянных домишек напротив. Но Стивен знал, что за уродливыми домами расстилаются зеленые поля.

— Не нравится мне это рассуждение, Теодор, — негромко сказал Стивен Блекфилд. — Совсем не нравится. А нравится наша зеленая веселая Англия, в которой правители меняются часто и, как правило, это сволочи, но они не засиживаются на троне. Уж так здесь устроено. Сволочи сменяют друг друга, а народ пьет свой джин или пиво и живет бедно, но свободно. Это не так уж плохо. Есть книги, друзья, жена и дом.

Стивен Блекфилд подумал, не забыл ли он упомянуть еще что-то в списке преимуществ. Ах да. Личность.

— Что такое личность, мне кажется, я знаю. У нас с женой есть подруга. Она итальянка и живет далеко отсюда, в маленьком местечке Арезе под Миланом. Мы видим Кристину нечасто. Может быть, в общей сложности, видели двадцать раз за всю долгую жизнь. Ее зовут Кристина Барбано. У нее прекрасные зеленые глаза, и она всегда поступает так, как нужно и правильно. Не морально, понимаешь, Теодор? Не морально! Никто не знает, что такое мораль, даже Кант не знает. Он ведь никогда никак не поступал сам — у него и причин не было «поступать». Его жизнь была дистиллирована, можно это считать моралью. Но Кристина прожила жизнь, такую же, как все мы, а в этой жизни есть всякое — только нет дистиллированной морали. И она все время совершала поступки. Она поступает не морально, но «кристинино», и это всегда оказывается так, как всем хорошо. Когда надо и когда беда, она поможет, когда надо, промолчит, когда надо, придет. Ведь это самое важное. Мораль здесь, в сущности, ни при чем. Императивы хороши для императоров и философов. У обычных людей все проще. Мне нравятся обычные люди. Есть Кристина. Она — личность. А как этот феномен объяснить иначе, я не знаю.

Стивен помолчал.

— Я знаю одного человека, который много лет живет с парализованной женой. И пьет с ней по утрам чай. Я знаю человека, который воспитывает ребенка-дауна и счастлив с ним каждую минуту. Я знаю женщину, которая вышла замуж за больного раком. Я знаю старика, который сидит рядом со своей больной старухой и радуется, что может держать ее за руку. Я знаю одного человека, который поехал искать брата, чтобы найти себя. Все это разные личности. Совсем не похожие друг на друга.

Стивен подумал еще немного.

— А история… Как историю определить мне, социологу? Мы, социологи, ведем статистику, подсчитываем голоса, узнаем подробности выборов лидера, копим сведения о социальных группах, об их доходах и надеждах, складываем эти знания вместе и ждем, что из наших знаний сложится понимание человеческого общества в целом. Называем эти знания фактами. Хотя каждый факт (и это мы тоже знаем) уравновешен фактом с противоположными результатами. Но продолжаем накапливать знания о мире. А понимания нет. Понимания нет потому, что рождаются новые люди, и они приходят в мир не с дистиллированной моралью, а с уникальной любовью и надеждой. Они личности не потому, что принимают или не принимают категорический императив. Их социальная страта имеет небольшое значение. Они могут быть даже игрушками. Вот, скажем, знал ли медвежонок Винни Пух о категорическом императиве? Он большой любитель меда, и слишком плотно ел в гостях. Однако Винни Пух — личность. Людей трудно и не нужно обобщать в единую абстрактную массу, потому что абстрактной морали нет. Кристина права тогда, когда поступает по-кристининому, а Теодор — когда поступает по-теодорову. Вы поступаете различно! И категорический императив не работает! Не надо, чтобы Кристина поступала по-теодорову! Не надо, чтобы Теодор поступал по-кристининому! Все не должны поступать одинаково, иначе Третий Рейх станет царством категорического императива. Но все люди — родственники, и надо надеяться, что ваши с Кристиной поступки не противоречат друг другу. Вот и все. Только это и важно. Остальное важно меньше, многое говорится зря. История — это череда неудачных попыток объяснить общество разных людей как единое целое. Но люди неповторимы.

Теодор обнял Стивена, потому что увидел, что у того в глазах слезы. Однако Стивен Блекфилд тихо снял руки Теодора со своих плечей. Он стоял прямой, почти такой же сухой и твердый, как Мария Рихтер.

— Мы с тобой знаем еще одну женщину, — сказал Стивен Блекфилд. — Видишь ли, Тео, определить поведение этой женщины через следование «категорическому императиву» невозможно, поскольку она поступает так, как другим поступить не дано. И она не ждет, что другие поступят так же, как поступает она. Эта женщина сама по себе и есть категорический императив, причем это утверждение, высказанное в одиночку и не для общего употребления. Не уверен, что понятно выразился. Человек есть цель в себе, говорит Кант, и тут же вводит абстрактную мораль в виде категорического императива. Но абстрактное обобщение не производит ни морали, ни истории, ни знания. Моя зеленая Англия останется зеленой Англией, а белая снежная Россия останется снежной Россией. Напористые идеологи могут отрицать уникальную сущность, объявить несуществующей, но сущность не исчезнет — ни английская, ни Кристинина, ни русская.

— Неужели не исчезнет? Куда перейдет наша сущность, — спросил рассудительный Теодор Диркс, — когда нас с тобой не будет?

— Полагаю, наши сущности будут жить в плюшевых игрушках, — сказал Стивен Блекфилд. — Мы ведь с тобой знаем их, встречали, не так ли? Моя сущность уже давно перешла в плюшевого Винни Пуха.

— А моя?

— Как, ты разве не знаешь?

— Расскажи.

— Однажды ты сам поймешь.

Пока Стивен Блекфилд рассказывал о семье Марии, — в далекой Москве, в тесной кухне собрались игрушки, а с ними две женщины и три ребенка. Здесь был и лев Аслан, и Марк Уллис, и тигр Ры, и орангутанг Дядюшка Френдли, и панда По, и гномы, и Пух с Пятачком. Игрушки расположились вокруг стола с пирогом и чаем, и первой заговорила кошка Мурочка.

Мурочка говорила голосом Марии, ровным, чистым, спокойным.

— Дорогие Аслан и Марк Уллис, — сказала Мурочка, — я рада, что вы помирились.

— Мы не ссорились, — ответил величественный Марк Уллис, и мальчики, которые прислушивались к беседе, узнали в крупном льве своего доброго папу Марка Рихтера. — Мы просто долго не могли понять, что мы разные и именно это делает нас одним целым.

— Некоторые вещи кажутся ясными, но это первое впечатление, — объяснил лев Аслан, и это был Роман Кириллович Рихтер. — Все узнается постепенно. Надо набраться терпения. Теперь, когда мы узнали больше, ясные вещи стали еще яснее.

— Важно, чтобы вы все были здоровы, — сказал Марк Уллис. — Ты береги деточек, Мурочка.

— Постараюсь, — ответила Мурочка.

— Буду помогать, — сказал тигр Ры, в которого воплотился Каштанов.

— И я за ними присмотрю, — сказал лохматый орангутанг Дядюшка Френдли, в которого воплотился Кристоф.

— Гораздо легче, когда все вместе, хоть мы и разные, — рассудительно заметил Винни Пух, который иногда в рассеянности называл себя Стивен Пух. — Не правда ли, Пятачок? Ты согласен, гном Тонте?

И Пятачок (капеллан Бобслей) и гном Тонте (Теодор Диркс) кивнули.

А маленький панда По сказал:

— Меня возьмете в свою компанию?

— Конечно, — сказала мудрая и спокойная Мурочка. — Ты, Колин Хей, нас давно знаешь, а мы знаем тебя. Возьми Пуха за лапу, пойдем все вместе.

— А куда мы все идем? — спросил старший мальчик.

— Наверное, искать нашего папу, — сказал младший мальчик.

Марк Уллис посмотрел на мальчиков внимательно и сказал:

— Ваш папа здесь. Он никуда от вас не уходил. Он всегда-всегда будет рядом со своими мальчиками. И когда мальчикам станет страшно от темноты, или они заблудятся, или устанут идти, или вдруг поссорятся друг с другом, тогда папа им объяснит, что надо делать.

— А что надо делать, папа? — спросил младший мальчик у Марка Уллиса.

— Надо взяться за руки и вместе сказать волшебное слово.

— Какое слово?

— Мария.

Предыдущая главаГлава 30 из 30К книге