Обычай умыкания девушек своими истоками уходит в глубокую древность. А раз так — кто посмеет восстать против него? «Не нами обычай придуман, не нам его отменять», — говорили седобородые старики. И не только не осуждали егита, похитившего девушку, но всячески его поддерживали. Значит, богат, значит, властен, настоящий мужчина. А до судьбы женщины кому какое дело! Женщина — только обязательная принадлежность мужчины. «Если в кармане есть деньги — будет и товар».
Плох тот муж, который не бьет жену, от шубы, которую не били прутьями, нет тепла…
Многие женщины настолько смирились со своей участью, что сами говорили: «Такая уж наша доля, все терпеть, все сносить. Бунтовать — значит гневить бога, потому что все хорошее и плохое — от него».
«Сухие» свадьбы устраивались в чувашском краю ежегодно весной, когда зеленели поля, и осенью, когда с полей убирали урожай. И они никого не удивляли, не оскорбляли. Больше того, если бы какая-нибудь из женщин, таким образом выданная замуж, посмела выразить протест — все возмутились бы: чем она лучше многих других!
В иное время, возможно, смирилась бы со своей трагической судьбой и Харьяс. Разве под силу слабой женщине одной восстать против многовековой традиции? Но шел второй послереволюционный год, и это все меняло.
Уже прошла пора девичьих посиделок и «петушиных супов». Наступила холодная зима. Ущербный месяц, кривой, как серп, редко выглядывал из-за туч. Казалось, он чего-то стыдился.
Школа, небольшое деревянное строение, одиноко стоявшая за околицей, со всех сторон обдувалась ветрами, тонула в снегу. Она, как человек, заблудившийся в пути, стоически переносила все невзгоды, боролась со стихией. Комнатушка школьной сторожихи тесна, как коробок, сделанный из березовой коры. В люльке, подвешенной к потолку, спит ребенок в белой шапочке. В углу, на квадратном столике горит маленькая керосиновая лампа. Ее желтый свет отбрасывает на голую стену тень от тонкой фигурки женщины, склонившейся над листом бумаги.
«Как тебе известно, не по своей воле я была выдана замуж. Жизнь с нелюбимым человеком хуже тюрьмы. И я убежала от Пухвира. Но я теперь не одна… У меня родился ребенок. Не знаю, нужна ли я тебе теперь, но мне очень хочется тебя увидеть…» — Харьяс отложила ручку, грустно посмотрела на каракули, оставленные на бумаге, задумалась…
По соседству с каморкой сторожихи находилась комната учителя. Стены бедного жилища Фадея Фадеевича напоминали выжженные полоски земли в знойное засушливое лето — Такими осыпавшимися и потрескавшимися они были.
У входной двери шкаф и стол со школьными принадлежностями — это и глобус, и маленькие весы, и географические карты, и атласы. Справа в простенке между обледеневшими окнами — деревянная кровать. Над нею — самодельная книжная полочка. С противоположной стороны — вторая кровать и столик, на котором тускло горела лампа под круглым зеленым абажуром.
Фадей Фадеевич сел за стол, взял ручку и, глубоко вздохнув, начал писать:
«По моему мнению, в мире нет ни одного чуваша, который смог бы правильно произнести букву «ф». Чуваши произносят «хв» вместо «ф». Например «Хведер» вместо «Федор», «Хвилипп» вместо «Филипп», «Хвадей» вместо «Фадей». Поэтому считаю, что букву «ф» не следует включать в алфавит чувашского языка. Если же мы вопреки установившемуся правилу чувашского произношения включим букву «ф» в чувашский алфавит, мы совершим непоправимую ошибку перед культурой нашего народа».
Фадей Фадеевич встал из-за стола и начал взволнованно расхаживать по комнате: как спасти чувашский алфавит от этой чуждой народному языку буквы? О, какой ненавистной казалась она Фадею Фадеевичу! Точно фигура подбоченившейся легкомысленной городской женщины. Но это не довод в возражениях языковедам из Чебоксар.
В это время Харьяс, подперев щеку ладонью, все еще сидела над своим печальным посланием. Найдет ли когда-нибудь оно адресата, жив ли Христов… С тех пор, как до нее дошли слухи о том, что он на стороне красных сражался за Казань, прошло несколько месяцев…
Молодая женщина бережно сложила свое письмо, спрятала его в глубокий карман платья и, чтобы найти повод войти в комнату учителя, взяла в руки незаконченную вышивку.
И вдруг стук в стенку. Харьяс знала — это Фадей Фадеевич приглашает ее к себе.
— Скажи два раза «Фадей Фадеевич», — попросил он как только она вошла.
Харьяс посмотрела на учителя с удивлением.
— Да, да, не спеша, чисто и внятно скажи: «Фадей Фадеевич». — И, приготовившись слушать, приложил полусогнутые кисти рук к ушам.
— Хватей Хватейча, — произнесла Харьяс. — А зачем это, Хватей Хватейча? — и, не удержавшись, смущенно улыбнулась, вытащила из-под фартука расшитую белую тряпочку. — Посмотрите, какой платочек я вышила. Узор сняла с замерзшего оконного стекла. Нравится?
— Хорошо вышиваешь. Настоящая картинка получилась. Только узоры нужно снимать не с окон, а с сурбанов[1], — сказал учитель и, взяв из рук Харьяс платочек, отошел к лампе, чтобы получше его рассмотреть.
В это время Харьяс взяла маленький сундучок, стоявший у двери, сняла с вешалки черную дубленую шубку и выскользнула за дверь. Вернулась она так же быстро и бесшумно. Фадей Фадеевич даже ничего не заметил.
— Твоими руками, доченька, творит вековое искусство нашего народа, — сказал он, когда Харьяс подошла к нему. — Чего стоит одно солнце! Очень удачно получился верблюд. Я уверен, что в древние времена наше искусство и искусство египтян были очень близкими. Мы — несомненно, одна из ветвей шумерской культуры. На, возьми свой платок. Хорошо ты вышиваешь, а вот правильно сказать «Фадей Фадеевич» не умеешь.
Харьяс, так и не поняв забот учителя, робко произнесла:
— Хватей Хватейча, мне велели прийти в ликбез. Можно, я схожу? И Мани почему-то нет…
Фадей Фадеевич, взглянув на часы, рассердился:
— Мане давно пора домой. Без матери она совсем отбилась от рук. Все время куда-то уходит, возвращается поздно… Скажи ей, что отец ругается, пусть немедленно идет домой. До сих пор не ужинала… А ты можешь остаться в ликбезе. Только что я буду делать с твоим Сергушем, если он проснется?
— Сергуш только что уснул, а я ненадолго… — сказала Харьяс, поспешно выходя из комнаты учителя.
Фадей Фадеевич снова вернулся к своей работе, доказывающей преимущества дореволюционного чувашского алфавита перед новым. Он не видел, как Харьяс с сундучком и Маниной дубленой шубкой в руках выскочила из школьного здания и побежала в село. Смеркалось; как скирды соломы, захваченные в поле метелью, темнели убогие крестьянские избы. Маленькие оконца светились тускло и подслеповато. Под ногами звонко скрипел снег.
Не переводя дыхания, Харьяс добежала до противоположного конца села. У бывшей караулки, превращенной недавно в избу-читальню, или, как говорили тогда, в народный дом, стояла лошадь, запряженная в красивые, со спинкой, сани. Вокруг них, пританцовывая от холода, ходил извозчик.
— А вот и ты, — обрадовался он, — что так долго? Я совсем окоченел. И лошадь застыла.
Харьяс, не отвечая, вбежала в дом. В слабо освещенной комнате, кроме дочери учителя и женорганизатора волости Ануш, был еще человек в красноармейской шинели.
— Наконец-то, — обрадовались ей все трое.
Харьяс с любопытством посмотрела на военного. Он совсем не похож на чуваша, скорее мордвин: светло-русые волосы, серые глаза, сам высокий и коренастый, настоящий богатырь.
— Это товарищ Иревли, — шепнула Маня.
— Ты его любишь? — также еле слышно спросила Харьяс.
— Да что ты! Это же брат Ануш-апы. Он едет в Казань и меня согласился подвезти.
— Ануш-апа тоже едет?
— Нет, она пришла, чтобы проводить нас.
Тетя Ануш выглядела весьма живописно: невысокая, худощавая, над густыми черными бровями узкие раскосые глаза, быстрые и решительные, как молнии. Просторный, до пят овчинный тулуп, схваченный солдатским ремнем, поверх платка — шапка-малахай, в правой руке — железные вилы. Это вместо пистолета: время тревожное, кулаки озлоблены, должность ответственная и неспокойная.
— Если папа обо всем узнает и будет тебя ругать, не бойся и иди прямо к Ануш-апа, — наставляла ее Маня.
— Харьяс, как я знаю, не из пугливых, — отозвалась Ануш. — Едва ли она испугается твоего отца, если не побоялась своего бывшего мужа.
И, обратившись к брату, добавила:
— Пухвир теперь в той бандитской шайке, которую организовал Курганов, когда разгромили белых. Ты обязательно расскажи об этом в Казани. Надо побыстрее изловить эту банду, жизни нет от нее людям. Курганова часто видят в лесном кордоне Ильма. Говорят, он ходит в шапке с зеленым верхом. Недавно его банда убила на базаре в селе Нурусово шестнадцатилетнего комсомольца.
— А вы не боитесь, что бандиты нагрянут к вам? — спросил Иревли. — Сюда их может привести Пухвир.
— В нашем селе много мужчин и почти у каждого есть оружие. К нам они побоятся явиться. К тому же Пухвир знает, прошло то время, когда можно было вернуть жену насильно.
— Почти у каждого есть оружие, а ты все ходишь с вилами, — пожурил Иревли сестру. — Сколько раз тебе нужно говорить, чтобы ты зашла в милицию за наганом?
— Мои вилы надежнее любого нагана, — уверенно ответила Ануш, воинственно подняв свое оружие.
Как только Маня переоделась, все гурьбой вышли на улицу.
— Эй, добрые люди, у меня с собой нет ни копейки денег, — вдруг спохватилась она, — Харьяс, тебе не удалось захватить мое свидетельство и деньги? Что же я буду без них делать в чужом городе?
— Не бойся, — успокоил ее Леонид Иревли, — поехали, в Казани зайдем в чувашский отдел Наркомнаца.
— Как же, как же, и свидетельство и кошелек с деньгами принесла. И как это я о них забыла? — засуетилась Харьяс. И, передавая Мане, шепнула: — Письмо в кошельке. Очень прошу тебя, разыщи Тодора, передай ему. Фамилию не забудешь?
— Ну, что ты! Христов. Тодор Христов. — Маня спрятала в карман заветный кошелек и, отвернув воротник шубы, спросила Иревли: — Послушайте, вы не знаете, где там служит болгарин по фамилии Христов?
— Я лично с таким не знаком, но если он там, значит в Интернациональном батальоне. Что, привет ему передать?
Харьяс так застеснялась, что не смогла вымолвить ни слова.
— Мне поручено разыскать его, — таинственно заметила Маня.
— Разыщем.
— До свиданья, Харьяс, до свиданья, Ануш-апа! — попрощалась Маня, когда сани тронулись.
— Газеты, которые я оставил вам, завтра же раздайте крестьянам! — крикнул Иревли сестре.
Ануш и Харьяс стояли возле избы-читальни, пока подвода не скрылась из виду.
— Тоже мне учитель, родную дочь не отпускает в город учиться, — возмутилась Ануш. — Молодец Маня, правильно поступила. Теперь не такое время, чтобы слушаться мужчин!
— Мы проводили Маню, как невесту к любимому жениху, тайно от родителей, — с завистью сказала Харьяс.
— В добрый путь!
Возвращаясь домой; Харьяс думала о своей, так неудачно начавшейся самостоятельной жизни, о Христове. Какими счастливыми они могли быть! Даже теперь воспоминания о встречах с Тодором там, в Элькасах, скрашивали ее горькое одиночество. Легче жить, переносить невзгоды, когда знаешь, что где-то есть человек, которому ты тоже нужен. Харьяс с благодарностью вспомнила и Кируша, его ободряющие слова во время ее свадьбы.
Правда, красные пришли в Элькасы только через три дня, и среди них не было ни Христова, ни Чигитова, но молодая женщина была уверена, что их прислали ее друзья.
Чалдун и Долбов, покинув свои богатые хозяйства, ушли вместе с колчаковцами. За ними, как всегда, увязался и Пухвир. Но не один, с молодой женой. «Погибать, так вместе», — заявил он Харьяс, когда та умоляла оставить ее в родной деревне.
В районе Тетюш, во время переправы через Волгу, среди белогвардейцев, преследуемых Красной Армией, произошла страшная паника. Взбешенные офицеры бегали по берегу, кричали, размахивали оружием, угрожали кому-то полевым судом. А солдаты все прибывали и прибывали. Паром не справлялся. На Чалдуна, Долбова и Пухвира, умолявших побыстрее перебросить их на ту сторону реки, никто не обращал внимания, — каждый здесь думал о спасении собственной шкуры. Пухвир, кажется, совсем забыл о своей жене. Этой суматохой и воспользовалась Харьяс, но вернуться в родное село не решилась: там он мог ее легко найти.
Она пошла вдоль железной дороги в сторону, противоположную родной деревне, несколько дней ходила из селения в селение, нанималась на временную работу, пока не набрела на школу, в которой работал Фадей Фадеевич.
Должность школьной сторожихи пришлась беженке по душе. Тем более что здесь ей выделили маленькую комнатку. Харьяс никому не мешала, и ее никто не стеснял. Старый учитель и его дочь относились к ней как к родной, сочувственно восприняли они и ее рассказ о несчастном замужестве, а позже — сообщение и об ожидаемом ребенке.
Казалось бы, все устроилось как нельзя лучше. Вот только бы матери дать знать о себе. Но как, через кого, чтобы не навести на свой след Пухвира? И вдруг до Харьяс дошел слух, что в Элькасах ее давно считают погибшей. Дескать, утонула в Волге во время переправы. Мать не вынесла еще одного — которого уже по счету потрясения! — и сошла в могилу.
Эта горькая весть сразила Харьяс. У нее начались преждевременные роды. Родился мальчик. По совету Мани и Фадея Фадеевича его назвали Сергушем.
Вскоре после этого события, ночью, заявился Пухвир. В школе не было ни Фадея Фадеевича, ни Мани, и Харьяс сильно испугалась. Но вспомнив, что сейчас не царское время, она смело, с достоинством указала пришельцу на дверь. Пухвир, начавший с упреков и угроз, заговорил ласково и подобострастно: «Глупенькая, что же ты будешь одна делать с ребенком? Чахнуть в этом чулане? Я не допущу, чтобы мой сын рос голодранцем. Советская власть продержится недолго. Скоро снова войдут в силу прежние законы, и я стану хозяином имения Чалдуна. Уже купчая оформлена». А заодно дал понять, что недалеко отсюда, в лесу, находится большой отряд белых во главе с атаманом Кургановым. Так что, если Харьяс не захочет по-хорошему вернуться к своему законному мужу, пусть пеняет на себя. Но по осунувшемуся облику Пухвира, по его одежде, грязной и истрепанной, Харьяс понимала, как мало шансов осталось у белых на то, о чем они мечтают.
Как только вернулись учитель и его дочь, Пухвир, попросив никому о себе не говорить, поспешил скрыться.
Харьяс со слезами на глазах сразу же обо всем поведала Фадею Фадеевичу и Мане. А на другой день, по их совету, — Ануш.
О том, что Тодор Христов воюет где-то в Татарии, стало известно не так давно. Как бы ей хотелось оказаться там же, рядом с ним. Но куда двинешься с ребенком на руках… Вся надежда была на Маню, которая собиралась в Казань.
И вот письмо отправлено… Скоро кончится гражданская война и Тодор непременно приедет к ней. Эта вера освещала путь молодой женщине, как маяк кораблю во мраке ночи.
Харьяс не заметила, как оказалась у порога школы. И тут только осмыслила, в какую историю втянула ее Маня. Вдруг Фадей Фадеевич уже обнаружил пропажу денег и вещей и, заподозрив ее в воровстве, выгонит на улицу. Куда она пойдет с грудным ребенком на руках, в эту лютую зимнюю ночь? Если бы там, за стеной, не спал ее сын, она, пожалуй, ни за что сейчас не вернулась бы сюда.
Фадей Фадеевич тотчас услышал легкий стук и вышел в прихожую, чтобы открыть наружную дверь.
— Маня, ты? Долго-долго гуляешь, озорница, — ласково ворчал он, гремя запором.
— Это я… одна… она еще осталась… потом придет, — виновато пробормотала Харьяс и поторопилась скрыться с глаз учителя.
— Это еще что за новости! Куда она девалась, что с ней! — возмущался Фадей Фадеевич, запирая дверь. И, почувствовав что-то неладное, кинулся в свою комнату.
Харьяс, затаив дыхание и прислушиваясь к тому, что делается за стеной, стояла у люльки. Сергуш беззаботно спал, его щечки были розовыми, как анисовые яблоки.
Фадей Фадеевич бегал по комнате, передвигал мебель, чем-то гремел.
— Кто лазил в ящик? Где сундучок? Куда девался тулуп? — донеслось до Харьяс. Потом он подбежал к перегородке, изо всех сил стукнул по ней кулаком, крикнул:
— Это твое дело? Вот о чем вы шушукались с Маней! Куда ты ее проводила?
Харьяс, инстинктивно прижав к груди спящего ребенка, молчала.
— Чего молчишь? Я тебя спрашиваю, отвечай! — грозно кричал Фадей Фадеевич.
Сергуш, разбуженный шумом, испуганно заплакал. Харьяс, сунув ему в ротик грудь, храбро ответила:
— Вы сами виноваты. Маня учиться хочет, а вы ее не отпускали!
— Ишь ты какая умница, мало того, что сама от мужа сбежала, мою дочь развратила! Вон из моей комнаты и чтобы твоего духа больше здесь не было!
Малыш заплакал еще громче и жалобней. Грудь выпала из его раскрытого ротика. Харьяс, представив весь ужас своего положения, тоже зарыдала. Через несколько минут, выплакав всю боль, молодая женщина вытерла глаза, успокоила ребенка, стала собирать свои пожитки. Одной рукой она придерживала сына, другой тискала в мешок пеленки, чистое и грязное белье.
Харьяс уже укутала Сергуша, оделась сама, когда в ее комнату вошел Фадей Фадеевич. Он был бледен, седые жиденькие волосы взлохмачены, в глазах — слезы.
— Сумасшедшая! Она в самом деле собралась уходить! Да куда же ты пойдешь ночью с дитем? А ну положи ребенка на место и не смей его мучать!
Минуту постоял у двери, тяжело вздохнул и уже из прихожей сказал:
— Завтра, как обычно, разбуди меня в семь.
Харьяс распеленала сына, уложила его в люльку и приготовила себе постель. Но спать не хотелось. Чтобы не терять драгоценное время, села за столик, — нужно было выучить заданный в ликбезе урок. Затем достала с полочки газету «Канаш». «Орган чувашского отдела Наркомнаца РСФСР», — прочла она, но не поняла что это означает.
«К первому Всероссийскому съезду коммунистов-чувашей…» — крупными буквами был набросан заголовок передовой статьи. Харьяс медленно, старательно вникала в смысл каждого предложения, прочла один абзац, второй, третий… Многое было ново, неясно. Но главное поняла: коммунисты, рабочие и крестьянская беднота хотят создать новую жизнь, название которой — трудовая коммуна.
Она легла, когда начинало светать. В комнате Фадея Фадеевича все еще горел свет.