После собрания Оника попросил Наримана задержаться и наедине веско сказал ему:
— Прошу тебя, Данаев, всегда помнить о том, что я могу позвонить тебе и среди ночи, что частенько и делаю. А ты должен рудничные дела знать как свои пять пальцев. Лучше всего не жди моего звонка, а сам давай сводку ежедневно после четырех часов утра. Договорились?
Оника навис над Нариманом, заглядывая ему прямо в глаза, и молодому инженеру не оставалось ничего другого, как согласно кивнуть.
— Хорошо, товарищ Оника, но…
— Какие могут быть еще «но»? — недовольно поморщился директор, и его блестящая лысина побагровела.
— Ради бога, не пугайтесь! — невольно рассмеялся Нариман. — Я просто подумал о том, будет ли удобно беспокоить вас среди ночи.
Данаев очень уважал Онику, но не был способен испытывать страх перед каким бы то ни было начальством. Директор понял его правильно, голос потеплел, и заговорил он гораздо тише прежнего:
— Ну-ну, обо мне можешь не беспокоиться: еще не то приходилось в жизни видеть. Многое прошло через эту вот голову, даже волос на многострадальной не осталось. — Оника посмеивался. — А раньше, бывало, расчески ломались в кудрях. Свои гребни не задерживались, так я у друзей постоянно одалживался. Теперь они шутят при встрече, стервецы: «Вот тебе расческа, Константин Александрович, расчеши-ка свои роскошные власы». На мою долю остались одни вздохи. Помню даже, как-то был я в Шугле. Выходим после бюро, спускаемся на первый этаж. Видимо, загляделся я на вывеску парикмахерской, как вдруг слышу голос за спиной: «Уж не стричься ли собрался, Константин Александрович?» Оглянулся, а это Зангаров стоит, улыбается. Посмеялись и разошлись, и все неприятности, все те суровые замечания, которые пришлось мне выслушать, я увидел в новом свете. После нехитрой той шутки все смыло начисто. Прекрасный человек Алмас Зангарович, поверьте мне, Нариман. Ну, доброго пути! Езжай в свой Жанатас, — протянул Оника широкую ладонь.
От скупой ласки директора у молодого специалиста стало тепло на сердце.
«Сейчас Оника сделал для меня то, что когда-то сделал для него Зангаров. Урок и тебе, Нариман Данаев. Ты тоже руководитель, учись у них. На собрании чуть не съел меня, а на дорогу приласкал. Понял, что нельзя отпускать человека с тяжелым сердцем. Все смыло начисто», — думал Нариман, выходя из кабинета.
Через дорогу находился универмаг, и Нариман решил зайти туда. Покупать особенно было нечего, просто захотелось зайти. Кто мог знать…
В галантерейном отделе на втором этаже ему приглянулась электробритва «Харьков». Нариман выписал чек и пошел к кассе. Очередь была большая, и он тут же пожалел, что выписал чек, но деваться было некуда, и, вздохнув, Нариман решился выстоять до конца.
Отдел «Женская одежда» в самом конце магазина был перекрыт красной веревкой, на которой висела бумажка: «Отдел не работает». Но чувствовалось, что за коричневой ширмой кто-то есть. Слышался приглушенный разговор. Люди за ширмой отражались в большом зеркале витрины напротив, и Нариман безотчетно следил за мелькающими тенями. Вдруг он напрягся, еще не поняв, что его встревожило. Гулко забилось сердце, похолодели руки. «Она?! Неужели? Если это она, то просто заглянуть ей в глаза… Один лишь только раз. Поздороваться и уйти!»
Почти целую минуту стояла она в зеркале вся, в полный рост. Нариман прикрыл глаза. Да, он не ошибся. Но нет уже прежней Тан-Шолпан с ее тонкой талией, с девичьей, крылатой легкостью. Нет ее… Зеркало отразило зрелую женщину. Время, время… Или ее так толстит это платье с огромными, безвкусными цветами? Слишком пестрое платье для Тан-Шолпан. Или зеркало искажает ее? Вот она. То смеется, то хмурит брови. Резкий взмах руки, доказывающий что-то кому-то. Боже мой!
«Что же выходит, она работает продавцом в этом универмаге? Была ведь маркшейдером… Впрочем, что с того, что была? Мало ли таких, что работают не по специальности?»
— Молодой человек, вы будете стоять?
Раздраженный голос вывел Наримана из оцепенения. Он вышел из очереди, шагнул к зеркалу, шагнул еще раз, остановился и вернулся на свое место.
«Она!» — убежденно сказал он себе. Теперь до самой кассы не отрывал он взгляда от зеркала. Щемило сердце.
В зеркале он узнал Тан-Шолпан.
За несколько дней до этого она принесла продавщице по имени Сауле не одно, не два, а целых три кримпленовых платья. Подобные операции проводились не впервой. Изменчивая мода обладает способностью обгонять даже время. Вещь вожделенная, которую с превеликим трудом удалось достать вчера, сегодня уже ни на что не годна. Тан-Шолпан относится к числу тех немногих избранных, кто имеет свободный доступ на городской торговый склад. Раньше двери подобных складов были для нее за семью замками.
— Эй, да не можешь ли ты завести связи с торговым начальством, подобно другим людям? Человеком пора стать, — не раз говорила она Жарасу.
Муж на эти ее слова только посмеивался, но отделаться ухмылочками ему не удалось. В один прекрасный день Тан-Шолпан устроила ему такой разнос, что Жарас получил полное представление об аде.
— О господи! — вопила Тан-Шолпан. — И меня еще называют женой главного инженера! Хожу как нищенка! Заел ты мою молодость! Зачем только пошла я за тебя замуж?! Чтобы юность свою сгубить в этой дыре? Что хорошего видела я в жизни? Ой-бай! Даже тряпку несчастную достать руки коротки! Всякая корова носит, а я чем хуже?! Позор! За что мне такое?
Жарас попытался ее образумить:
— Родная, мне странно это слышать от тебя! Ты же не была мещанкой. Не стоит, право, ссориться из-за тряпок. Ты у меня умница. Не в тряпках смысл жизни, нашего счастья…
— Вот еще божье наказание! Да за что?! За что, господи?! До чего твердолобый! Еще будет меня учить, как жить! Мне, как дурочке, втолковывает, в чем смысл жизни! Свои поучения можешь спрятать в карманчик кальсон! У тебя же там тайничок. Не то намажь на хлеб и ешь вместо масла. Какие радости вижу я в этой глуши? Скажи, какую иную жизнь ты можешь мне предложить в сей Тьмутаракани? Что здесь есть, кроме проклятых камней и высохшей земли? Посмотришь по сторонам — камни, оглянешься назад — камни, всюду камни, бездушные, мертвые. Камни, камни, камни… И под боком каменный идол с медным лбом! Да по сравнению с этим гиблым местом Рудный просто рай. О господи! Каждый второй едет в Алма-Ату, так ты туда даже кончик рыла не осмелился сунуть, а удрал в этот Карасай, словно по тебе всесоюзный розыск объявили. И то верно! Тут никакая милиция не отыщет никакого преступника. А ты хоть и не убил, зато душа у тебя черная, как у бандита. Обманул! И чем только соблазнил меня, дуру! Горами золотыми! Где они? Уж не те ли, что за окном? Звезды достать обещал. А на кой мне леший те звезды, тем более что они не твои. На руках носить клялся? Так мне на диване удобней будет. Ну, где обещанный рай?!
Разговор происходил на кухне. Жарас пришел домой в обеденный перерыв и пил чай. Бледная от злости Тан-Шолпан гремела посудой, словно хотела перебить ее всю на счастье, которое не удалось поймать в клетку холодного расчета. Кружевной подол сорочки выглядывал из-под халата из китайского шелка, у жены был злой, неопрятный вид. «В девушках все красны, откуда берутся дурные жены?» — подумал Жарас, невольно уставясь на подол комбинации, висящий из-под халата.
Продолжая кричать, Тан-Шолпан схватила тупой нож и принялась отпиливать углы бумажных пакетов с молоком.
— Дорогая, — не выдержал Жарас, — да возьми лучше ножницы!
— А-а-а, тебе, видать, действует это на нервы? А то, что ты меня столько лет пилишь тупым ножом, тебя не трогает? «Эх, да кто поверит, что тебе нечего надеть? Ты ведь жена главного инженера! Поди, целый гардероб нарядов бережешь для столицы? Хитруша такая! Кому, как не тебе, птиц хватать на лету! Наше общество тебе не подходит, красавица?» — как говорят мне бабы на работе, а мне это легко слышать, сам посуди! И говорят не раз и не два, с ухмылочками да шуточками. У меня сердце кровью обливается. А тебе все нипочем.
Чтобы избежать в дальнейшем подобных истерик, Жарас, ценивший семейный уют и домашний покой, обратился к Жаманкулу Ахрапову, который приходился родным братом геологу Аманкулу.
Однако свободного доступа на склад оказалось мало. Чтобы получать от него радость, потребовались деньги, и немалые. Главный инженер комбината зарабатывал совсем не плохо, но если то, что собирается по ложке, тратится плошками, не хватит никаких денег. Эта крайняя нуждишка стала причиной новых ссор, все более бурных и частых. Один из таких скандалов только недавно потряс стены дома Жараса.
У Жараса скончался дядя. В городской газете появилось небольшое соболезнование, набранное петитом. Собственно, горе для Жараса небольшое, но сочувствующих вдруг оказалось очень много, каждый считал своим долгом навестить убитого горем родственника именно в его доме. Это не считая тех, кто останавливал его на улице и в коридорах комбината. Были и другие, которые по разным причинам считали себя близкими ему. Так прошел день, второй. Без угощения никого не отпустишь. Надо отдать должное Тан-Шолпан — стол ее всегда был готов для встречи гостей.
Гром грянул на третий день. Засверкала молния. Ударил град.
— Эй, любвеобильный господин, столь подверженный родственным привязанностям! Не пора ли зарабатывать деньги? Или ты думаешь питаться своим горем и упиваться им? Доставай деньги! Спрашиваешь, зачем они? Так не бойся, я их своим родичам не собираюсь отправлять. На твоих же родственников потрачу, которые придут соболезнование выразить.
— Больше никто уж не придет. Да если и придет, им ничего не нужно. Зайдут и выйдут, не станут рассиживаться за дастарханом до рассвета.
— Ой-бай! Да в своем ли ты уме? Или ты ослеп? Сам же видел, что не только еду, но и водку подобрали не торопясь. Тебе-то все равно, наоборот, даже посочувствуют и пожалеют, если стол не будет накрыт, а про меня примутся злословить: дескать, жена у Жараса ведьма, у нее зимой снега не выпросишь, и мужа держит в черном теле… В общем где хочешь и как хочешь, но деньги мне, дорогой, ты найдешь.
— Дорогая, — в тон ей отозвался закипающий Жарас, — я не знаю, где хранятся клады, и не умею печатать фальшивых денег. Где же я тебе их откопаю? Рожу, что ли? — Черная кровь бросилась ему в лицо, высветлив глаза.
— Ах, вот как?! Зачем же ты в таком случае велел дать некролог в газете?
— Я ничего не давал! Это они сами…
— Сами? Кто это сами? Другие? А откуда им знать имя-фамилию твоего почтенного дядюшки? Вообще откуда известно им самим стало о его смерти? Или ты в анкете своей и его упомянул?
Форточка на кухне была открыта, и Жарасу стало неловко при мысли, что кто-нибудь из соседей во дворе услышит их милую перебранку, поэтому он прошел в столовую и тяжело опустился на диван. Раньше говорили, что в доме, где лишь один день была ссора, сорок дней не будет покоя. А у них скандалы становятся нормой. Что же будет дальше?
Четыре стены дома укрыты дорогими, красивыми коврами, пол не виден из-под толстого паласа, но нет уюта в доме, нет мира, нет главного, что делает дом теплым. Мертвые вещи, словно побитые инеем. Невеселые вещи. Будто ударил мороз в жаркий июльский полдень, задул студеный ветер и погубил все живое и зеленое. На ковровом ворсе тоже дыхание зимы…
«О аллах! Если дать волю этой тряпичнице, она и на потолок ковер приколотит!» — с досадой подумал Жарас, поднимая глаза к потолку. Там висела роскошная, тысячерублевая люстра из звонкого и прозрачного хрусталя. Каждая грань по-своему преломляла свет, и казалось, будто звездочки далекие мерцают в молочном космическом тумане, синие, зеленые, алые, желтые, но холодным было их свечение.
В городе еще не было ни комиссионного магазина, ни барахолки, поэтому Тан-Шолпан избавлялась от почти новых, но вышедших из моды вещей через универмаг. Сначала делать это было неудобно, но потом стало привычным занятием.
Раньше у дверей универмага прохаживался толстый тулуп с невзрачным ружьишком за плечами, а в тулупе том прятался от ночного страха тщедушный старичок. В последнее время сторожа того что-то не видать. Конечно, сократили старичка не потому, что полностью вывелись воры и мошенники, а потому, что совершенней стала техника сигнализации. О том, что по ночам в магазине полной хозяйкой оставалась огромная овчарка, знали даже не все работники магазина. Рано утром в универмаг заходил участковый милиционер и уводил собаку. Однажды, придя, как обычно, в универмаг, участковый и представитель магазина увидели, что овчарка лежит на ворохе дорогих платьев, сорванных с вешалок. В ужасе схватившись за голову, работник магазина бросился к испорченным товарам, но когда проверили их, то сперва облегченно вздохнул: не их ассортимент. Но тут же встревожился: откуда взялись эти платья, если в продаже их быть не могло?
Оказалось, что собака почуяла чужой запах и извлекла эти платья из тайничка, словно знала, что дело здесь нечисто. Улеглась на них и принялась крепко охранять, выполняя свой долг. А того, что платья приведены в совершеннейшую негодность, ей было не понять.
Следователь стал допрашивать продавщиц. Одна из них, припертая к стенке, расплакалась и созналась во всем. Какая корысть продавцу брать на себя чужие грехи, когда и своих хватает. Она и назвала имя Тан-Шолпан.
Вот откуда появилась красная веревочка, закрывающая отдел, и разговоры за ширмой.
Нариман купил бритву и небрежно сунул ее в карман. Он слышал раздраженный и злой голос Тан-Шолпан, видел ее отражение в зеркале, и волнение в нем постепенно гасло. Он не отводил взгляда от той ширмы, а сам все отступал, сталкиваясь с потоком покупателей, и постепенно очутился на первом этаже.
С той встречи прошло около месяца. Возвращаясь из Шуглы, где было собрание, Нариман у самого моста через Сунге вспомнил старика Ахана. Он дал знак шоферу остановиться.
— Серик, ты, кажется, из этих мест? Знаешь, где дом человека по имени Ахан?
— Конечно! Кто Ахана не знает? Знаю, — ответил Серик.
— Если так, то заворачивай к нему.
За весь месяц он впервые вспомнил о старике. Нартасский зной высушил мозги так, что он забыл обо всем. Не только Ахана, которого видел всего раз, но и родную мать, живущую совсем рядом, нет возможности проведать. А ведь если что-нибудь случится с ним в этой горячке, то есть на свете только один человек, который умрет сразу после него, — мать. Никто не знает, что ждет его впереди. Автомобильная катастрофа, авария на карьере — все может случиться. Мир не содрогнется, но погаснет свет в глазах матери… Прочь эти мрачные мысли!
Газик промчался по тихой улице колхоза и стал осторожно спускаться в сай. Мелкая галька заскрипела под колесами. Впереди крепостной стеной поднялись заросли ивняка. За ними — царство больших деревьев. Зеленые листья трепещут, пропуская редкие золотые лучи солнца. На каждой ветке, как сказочный плод, висит витое, прочное гнездо. Журчит вода на дне оврага, а на самом краю леса размещается пионерский лагерь. Совсем другой мир — чистый, ясный, зеленый.
К прохладной земле, к самой воде клонят гибкие ветки плакучие ивы. Их много между высокими и могучими стволами. А на земле, в густой, остро пахнущей траве, примяв кусты, лежат столетние деревья, корни которых не удержала земля. Но связано дерево с матерью-землей своими кровеносными сосудами, длинными корнями, гонит соки по угасающим веткам, на которых мелкими зелеными огоньками вспыхивает жизнь, обреченная на скорое угасание. Дереву больше не подняться. Наверное, сокол мечтает в последний миг о небе — о битве, — а дерево мечтает умереть стоя. Этот островок девственного леса в Малом Каратау напоминает оазис, цветущий и дикий, в пустыне Сахара. Вообще-то Малый Каратау не богат лесами, не то что лежащий за ним Большой Каратау. Те горы другие. Малый Каратау богат ископаемыми…
Машина перебралась через ручей, натужно загудела, поднимаясь на противоположный склон. Одинокий домик под острой крышей предстал глазам путников. Он стоит у самого входа в ущелье, вокруг угрюмо высятся черные скалы. Немая тишина. Не глухая, а именно немая, потому что человека не покидает ощущение, что его слушают горы, но молчат. До поры до времени. Жить в одиночестве среди такого сурового величия не всякий сможет.
На шум подъезжающей машины откуда-то с глухим лаем выскочил рыжий огромный пес, а за ним выбежала целая толпа галдящих детишек.
— Эй, озорники! Не балуйте! Не шумите! — с этими словами появилась моложавая женщина, солидная, как байбише. Стан ее, несмотря на жару, перетянут пуховой шалью.
Встревоженно захалтыкал индюк, распустил крылья и хвост, стал собирать в кучу свой гарем, чтобы защитить прекрасных наложниц. Спрятались в тень козлята и ягнята. Бока у них тяжело вздымаются. Жарко, а вода… Шум воды совсем слабо доносится со дна оврага. Резко кричит какая-то горная птица. Но все это только подчеркивает царящую здесь тишину. Если остановиться и вслушаться, то услышишь, как шебуршится кеклик в своем гнездышке, и покажется вдруг, что горы полны кекликов. А впрочем, так оно и есть. Нариману показалось, что он попал в сказочный сон, где слыхом не слыхали грохота гигантских «БелАЗов», шума бурильных машин, криков рабочих, взрывов, скрипов, визга. Покойный, тихий островок. Пока Нариман оглядывался, из-за дома степенно и гордо вышел могучий архар. Несмотря на юность, он выглядит внушительней крупной овцы казахской породы. Высокие, крутые рога венчают гордую голову. Сильное тело, под шкурой перекатываются мускулы. Шерсть сивая, как седина у мужчины средних лет, как мех черно-бурой лисицы. Важно ступая, архар подошел к Нариману с Сериком, оглядел их влажными смелыми глазами, но, поняв, что лакомств у них для него нет, гордо удалился. Нариман поначалу слегка обеспокоился. Как бы этот горец не ударил его рогами, уж очень глаза у него не по-домашнему спокойные и смелые. Знает, черт, свою силу. Холодным и враждебным, волчьим взглядом проводил архара рыжий кобель. Тут вышел на порог сам Ахан, хозяин этих мест.
На этот раз был на нем казахский тюбетей, вельветовый костюм, а на ногах калоши.
— Баракелды! Я думал, кто чужой заехал, а ты, оказывается, не забыл старого Ахана. Молодец! Не забыл, спасибо! Вовремя приехал. Слыхал? «Зовут — иди, бьют — беги, дают — бери, только зла на джигита не держи, ноги ему не вяжи…» Охо-хо! Надо ехать, коли звали, — улыбался старик.
— Апырай[7], Аха! Я вижу, даже дикие звери считают ваш гостеприимный дом своим, — не выдержал Нариман.
— А-а-а, ты об архаре говоришь? Я его нашел еще совсем беспомощным, едва сбросившим пленку, с необсохшей шерсткой. Лежал он себе в одном укромном месте на Киик-коттэ. Какие-то двуногие хищники убили его мать. А его, беднягу, в густой траве не заметили. Я случайно наткнулся на малыша. Лошадь в горах искал. Увидел, и жалко стало несмышленыша. Ему и птица враг, и зверь, и человек худой. Погибнет. Холод и зной страшны. Камни падают. Реки глубоки. Все против него, а защитить-то и некому. Вот и взял его домой. Дети ему молоко давали, потом он приучился хлеб есть, оправился, вон какой вырос. Теперь гони его, все равно не уйдет. Здесь его только собака и недолюбливает. Он тоже. Собака-то, волчья кровь, чует, что архар вольный зверь, и пахнет он диким, вот и норовит его укусить. А тот ее рогами прогоняет, пугает. К людям ласкается, нежный такой парень, ему и дела нет, что матери лишился, да и не помнит, совсем мал был. Незлобивое, доверчивое существо, бедняга. Ох, да что это я, старый? Ну-ка, в дом прошу, проходите, гости! — И старик пошел вперед, показывая им путь.
В трех комнатах домика все сияло чистотой. Такую чистоту встретишь не в каждом доме уважаемых сородичей в родном ауле. Нариман был приятно удивлен.
— Как твои дела, сынок? Все ли устроилось для тебя благополучно? Приступил ли уже к новой работе? — спросил Ахан, присев на колени.
— Спасибо, Аха! Все в порядке. Только трудно очень. Дело, сами знаете, новое, только начинаем строить.
— Конечно, конечно, — согласно закивал аксакал, теребя свою козлиную бородку, накрутил ее конец на палец и пытался поднести ко рту. — В прошлые годы, когда я работал в партии Безрукова, Нартас был голой пустыней, ничего там не было, а вы город целый строите. Конечно, трудно.
— Вы работали вместе с Безруковым?
Старик пристально посмотрел в лицо парню, который и не думал скрывать свое удивление.
— Я, светоч мой, работал рядом с Безруковым. Нартас открыли Безруков с Гиммельфарбом. С ними делил я хлеб, и пуды соли вместе съели. Раньше и названия такого не было — Нартас. Называли просто Беркутиным склоном. Однажды Гиммельфарб вызвал меня и спросил: «Аха, как будет по-казахски камень плодородия?» — «Нартас», — коротко ответил я ему. С тех пор и стало место так называться — Нартас. На картах так и отмечали.
— А вы хорошо знаете русский язык, — заметил Нариман, услышав, как чисто старик произнес слова «камень плодородия».
— Научились кое-чему, — легко улыбнулся хозяин. — Как только приезжала геологическая партия, сразу же начинала меня разыскивать и с собой забирала. Проводником просили быть, дорогу показывать, называть разные места со старыми именами. Работал. Камни дробил, образцы искал, шурфы копал, буры ставил. Деньги большие платили, хорошо зарабатывал. Безруков был поэтом. Сидит, бывало, на камне и пишет что-то. Думаем, карту чертит или записи новых образцов, а он стихи пишет. Перед войной Безруков пешком пришел в наши места из самого города Аулие-Ата. Вот о таких людях и говорят, что они, как мотыльки, преданы огню. Крылья опалят, а не улетят от пламени. Горят, понимаешь. Работа для них большой пожар… Ох, беседа хороша, да за ней забываешь о теленке, который к матке припустится, а колотушки тебе достанутся. Ну, джигиты, кто из вас умеет барана резать? — Старик поочередно посмотрел на своих молодых гостей.
Нариман ничего подобного не ожидал.
— О каком баране вы говорите, Аха?! Не надо, что вы! Ради нас не стоит делать этого! Мы чаю попьем и поедем. Торопимся, работы много, аксакал.
Ахан опустил голову и некоторое время молчал, рассматривая узоры на войлочном ковре.
— Не поступай как чужой, — сказал он наконец, не поднимая головы. — Казаху великий отец не выделил доли, не разрешил отделяться. Есть должок за мной. Подарок за новое место твое, сынок. Неужели все это не стоит одной овцы? Иначе стыд для Ахана. Может, ты, светоч мой, думаешь, что старику что-то нужно от тебя? Нет! Мне ничего не нужно. Слава аллаху, всем я доволен, все есть у меня, свое, не чужое. Времена хорошие сейчас, только сумеете ли вы понять это, другого ведь не видали… Белое брюхо верблюда распоролось. Так говорят о сытом и мирном времени. Всего хватает. Лишь бы сохранил нас бог от ненасытных. Надо знать меру своих потребностей и не грабастать все подряд. Говорят же: умеренный будет сыт, неумеренный последнего коня зарежет. В доме старого Ахана есть небольшой достаток, сынок, и все тебе предлагается от сердца. Я ценю чужую щепетильность и поэтому говорю тебе, что в этом доме все честными руками заработано. Мы не сидим сложа руки, хотя и живем в стороне от людей. Весь Карасай пьет чистую воду из этого ущелья, а собирается она в моем море. Я слежу за чистотой этого источника, сынок. Я сторож этой воды. Ну, говорите же, кто из вас умеет резать барана?
Нариман с Сериком переглянулись. Серик вечером должен был идти на свадьбу друга. А Нариман созвал людей на совещание, назначил время. Серику надо быть в Нартасе в пять часов, Нариману — часом позже.
— Аксакал, мне никогда не приходилось резать барана, — сказал он, чувствуя великое смущение.
— Я тоже не умею, — покраснел Серик.
— Спасибо вам, Аха! Мы и вправду спешим. Как-нибудь в другой раз специально приедем.
Ахан тяжело молчал, уставясь в пол, потом сказал тихо, мучаясь неловкостью:
— И я не могу зарезать барана для вас, гости. Руки не годятся. Парень был, но он еще утром уехал в город на машине. Не вернулся. Что же нам теперь делать? Апырай, зарезать барана стало тяжелой наукой для казаха! Сын степи не может разделать тушу!.. Ну, что поделаешь, угостим вас чем-нибудь полегче. Эй! Келин![8] Фатимат! Где ты, светоч глаз моих?
В дом вошла его невестка. Нариман увидел, что она не казашка.
— Гости наши спешат, не хотят, чтобы для них резали сейчас барана. Ты быстренько приготовь, доченька, пареной индюшатины, — сказал ей старик.
Фатимат вышла. Нариман решился задать старику вопрос, вызванный его странным приказом:
— Аха, как это — пареный индюк?
Ахан не выдержал и прыснул, глядя на растерянного гостя.
— Гость покорней овцы, говорят. Камень дадут — ест, масло дадут — благодарит. Увидишь и ты, каким он бывает, пареный индюк. Келин моя — дочь курдов. Слышал про такой народ? Аллах, и с ними мы стали сватами. Доброе дело, хвала всевышнему! Есть у них такое блюдо — пареная индюшатина. Сами они называют его бозбаш. Бесбармак для тебя, конечно, не новость. Казах его часто ест, а это новое блюдо попробуй, может, и по вкусу тебе придется.
— Вот оно как! Хорошее дело, аксакал. Значит, вы сватом стали Мустафе Баразани?
— О! О таком человеке приходилось мне слышать, — живо заговорил хозяин. — Я хоть и стар, но газеты читаю. Как у них там дела, свет мой? Добились независимости?
— Кажется… — смешался Нариман, не зная, что сказать по такому поводу, и жалея, что затронул этот вопрос, потому что последних известий о борьбе курдов он не знал.
— Сватья мои работают в соседнем колхозе «Кок-Аспан», пасут коров. Люди трудолюбивые, честные и скромные.
— А-а-а, — засмеялся Нариман, — так вы в тот раз приходили с жалобой на своих родственников?
Удивленно откликнулся старик, заглядывая в лицо Нариману:
— Ой, джигит! Я-то принял тебя за молчуна и скромника, а у тебя, оказывается, язычок что перца стручок. Это правда, что сваты пасут, однако коровы здесь норова бешеного, я тебе скажу. За ними в горах трудно уследить, наловчились по камням прыгать не хуже горных коз. Две тысячи число немалое, а? Думаешь, всех их мои курды пасут? Нет, у сватов есть совесть, они далеко уходят со стадом, мучаются, но терпят. А другие пастухи норовят пригнать к самому озеру и осквернить воду. Здесь, у берегов, ровнее земля и гуще трава. А я их гоню. Жалею, но гоню. По горам набегаются, видят, что толку на грош, вот и пьют. Я тебе скажу, сынок, что «Кок-Аспан» не такое место, где коров держать выгодно. Нет, здесь овец хорошо разводить. Верно говорю. Они прибыль дают, да вся прибыль уходит на то, чтобы убытки покрыть от недосдачи молока. По идее колхоз должен снабжать молоком город Карасай, да где там! Районное руководство знает об этом? Знает, сынок. Да, видно, мало что может сделать. А коровы разбредаются по горным лесам, по зарослям. Да-а… Беседа время сокращает, не осуди, если тебе неинтересно. Для меня это забота большая. Так вот, в горах не особенно хорошо растет кукуруза. А у коровы молоко на языке, говорят. И верно говорят. Никто не думал держать здесь такое количество коров, да район заставил. Корову доить подходишь, а она тебе в ладони тычется. Совхоз не может кормами обеспечить, где их взять, вот и не выполняется норма. Труд горек, пользы на пятак. И знают ведь об этом в районе. Что ты скажешь на это, мой собеседник?
«Силен старик, — подумал про себя Нариман. — Всем бы вот таким трезвым взглядом смотреть на дело. Не только в сельском хозяйстве есть такие факты головотяпства, непонимания местных условий, но и в промышленности, хотя бы в нашем деле».
— К сожалению, такое отношение встречается и у нас, — сказал Нариман.
— И вы планируете заведомо бесполезные дела? — удивился Ахан, поворачиваясь к инженеру всем телом.
— Бывает и такое. — Нариман уже раскаивался, что затронул эту тему. Но и молчать было невозможно, потому что Ахан внимательно смотрел на гостя и ждал его дальнейших слов. — Например, тот же Нартас. Значительное, важное и нужное дело. Но для того, чтобы брать богатство, нужна хорошая подготовка. Люди там уже работают, и надо в первую очередь подумать о них. Что им необходимо? Нельзя выезжать на одном энтузиазме и считать их лишения временными. Они ведь не временные здесь. Они живут. И хотят жить по-человечески. Надо бы сначала построить жилье, баню, клуб, кинотеатр, магазин, парк, библиотеку, а потом требовать с них работу. Не так ли? У нас же пока ничего подобного нет. Будет, говорят. И будет, разумеется. А сейчас? Рабочие живут в вагонах. Чтобы руду добывать, нужна могучая новая техника, а для техники нужны хорошие дороги. Нет дорог, аксакал. Только начали их строить… Если говорить обо всем, то и ночи не хватит. По-моему, хочешь рудник открыть — построй сначала дороги, дома, а потом уж добывай руду. Люди привыкнут, приживутся и руднику жизнь дадут. В Нартасе же не так. Умри, но руду дай. Да еще говорят, сколько руды ты должен дать. Зима не за горами, а если и за горами, то за нашими, а у нас из двенадцати необходимых вещей, которых нет, одной не хватает. Вот, аксакал, какие у нас дела, все решать надо на месте, теребить начальство, а вы хотите, чтобы мы отдохнули у вас, погостили. Где здесь отдыхать, время торопит. Рады бы, дорогой отец, только сами видите, какая у нас запарка.
Ахан снова навернул кончик бороды на палец и потянул ко рту. Такая уж, видно, была у старика привычка. Внезапно в углу заплакал ребенок. Старик принялся качать люльку, накрытую шелковым покрывалом. Теперь только Нариман ее заметил.
— Эй-яй-яй, цыпленок! Ой-ей-ей, ягненок! Не плачь, в доме гости. Нехорошо при них плакать, ах ты, шалун! Потерпи немного, ты же джигит, ну-ну, апа твоя занята, некогда ей, руки не доходят до всего, ты понять должен, птенчик! Ах ты, досада, никак не унимается! Эй, Аскарбек! Зови скорее свою женге, Ермек плачет. Это все птенцы мои, богом данные, — обратился хозяин к гостям. — Трое сыновей у меня да одна дочь. Двоих войне отдал. Сыновей. Войне с германом. Один остался. Он жив. Здесь живет.
Ахану вдруг захотелось рассказать этим людям о своей беде, о горе дочери Марзии, которая так несчастливо вышла замуж за пьяницу и он ушел, оставив ей ребенка. О том, как трудно ей в глаза смотреть людям и как она уехала в Нартас, оставив у стариков годовалого сына. Порывался, но не сказал. Что говорить? Чужое оно для них, его горе. И пусть будет таким. Зато радости — на всех. «Подумают, что жалуюсь, ослабел. Нет, не стану им ничего сказывать. А то еще поймут мой рассказ как мольбу о помощи. Везде корысть видят нынешние люди, о аллах! И этот молодой начальник может подумать, что я за Марзию прошу. Не-ет, Марзия и сама не пропадет. Обожглась разок — теперь на воду станет дуть. Тимофей от стыда глаз не кажет. Он-то чем виноват? Придется мне самому как-нибудь собраться и съездить в Нартас. Тогда и скажу о своем деле этому вот главному инженеру. Сейчас не время. Не годится так: в дом зазвал и начал свои болячки показывать. Парень, видно, неплохой, глаза у него теплые. Скромный, не выпячивает грудь: я, мол, начальник. Кажется, нет в нем хитрости и лукавства. Не встретился, к несчастью, такой правильный человек нашей Марзии. Бедная девочка! Несчастлива… Мне и самому нет прощения. Взял грех на душу, отправил ребенка в глухие горы, сам же и отпустил, настоял, чтобы ехала к геологам. В старости стал причиной несчастья собственной дочери. Впрочем, кто знает…»
В дом вошла Фатимат. Она стала кормить ребенка, отвернувшись к стене. Младенец засосал и затих, довольный.
В позе кормящей матери есть непередаваемая красота. Лицо ее светится изнутри, счастье разливается по нему, взгляд опущен, добрый, спокойный. Она словно слушает, о чем тихо поет ее ребенок. И для малыша это, наверное, самое счастливое время. Море счастья. Оно тем и хорошо, что его не осознаешь. Потом дитя вырастет, узнает вкус самых изысканных блюд, но такого счастья уже не испытает, не вернется время, когда весь пропах сладким материнским молоком, когда жадно сосал, припав к святой груди матери, и думал, может, что жизнь всегда будет так же сладка. Нет, не сознает малыш счастья своего.
Кто-то сказал, что если к сорока годам дом не наполняется детским смехом, то он наполняется кошмарами. Если не будет своего дома с теплым очагом, если детских песен не будет, то человек может потерять любовь к дому, доброту к ребенку, замкнется в своем одиночестве. Это пугает Наримана. Ему давно пора иметь семью. Даже неловко перед людьми. И еще… очень хочется целовать доверчивого малыша.
Он уже опасается прямого вопроса старика:
— Сколько у тебя детей?
Уехать бы побыстрей… Но Ахан затеял новый разговор:
— О, эти горы священны. В прошлые времена был один акын из албанов[9], его звали Стремительный Кулмамбет. С ним состязался в айтысе[10] поэт Майкут. Кулмамбет начал всячески охаивать наш Каратау: народ-де нищ, земля бедна. От незнания, я думаю. Какие только богатства не находят сегодня в наших горах. Ого! Зря так говорил Кулмамбет. Даже по тем временам. У этого самого Каратау паслись тысячные табуны. Правда, они были байскими. А-ха! Баи сохраняли богатство до первого джута. Потом у иных оставались на руках только стремена да уздечки. Мне довелось немного захватить и то время. А-а, бедняги разорялись, гибли, не подозревая о том, какие богатства были у них под ногами. А если бы и знали, что могли они с ними поделать? Темные люди, беспомощные. Словно черная пелена застилала глаза человека!..
Слушая Ахана, Нариман вспомнил легенду, рассказанную ему в детстве.
Детство военного поколения, мало было у него радостей. Некогда, да и некому было рассказывать детям сказки на ночь. Дети работали рядом со стариками и взрослыми. Однажды на молотьбе Нариман и услышал легенду, которая теперь ему вспомнилась.
Увиделось все так, словно было вчера. К вечеру рабочая горячка немного спала, раскаленная сковородка тока постепенно остывала, лошадиные шеи освободились от хомутов, натруженные руки человека выпустили отлакированные до зеркального блеска черенки лопат… Уже по-осеннему холодело небо. Легкие белые облака, подобно лебединым стаям, опускались на горы. Они купались в густых, холодных лучах тяжелого закатного солнца, окрашивающего все на земле и на небе в пурпур и золото. Красиво было. И холодно.
В шалаше старик Сапы смешал айран[11] с ключевой водой, взболтал полученный шалап, напился, пригладил бороду, унял биение сердца и начал рассказ. Слова на миг застывали в серебряных усах, скатывались по бороде и падали драгоценными камнями в настороженные уши ребят. Аксакал снимал пропотевший тюбетей, проводил сухими руками по бритому темени, отливающему зеленью. На щеках его появлялся румянец, в глазах возникали золотые огоньки. Борода его тряслась, когда он поворачивался к Карасаю.
— Отроки, знаете ли вы, что в Карасае джунгары спрятали много золота и драгоценностей? — спрашивал он.
Вспыхнули облака, высвеченные последними лучами умирающего солнца, пробежали по ним последние отблески рубиновых огней. А в воображении ребятишек заполыхал пожар давно угасших войн, прошедших по этим горам. Вспыхнули и погасли горящие аулы, беззвучный топот джунгарской конницы наполнил детские сердца. Где же казахская конница? Где наши бесстрашные батыры, на мечи которых надеялся плачущий народ? Нет их! Видно, далеко занесли их боевые кони. Домбра зарокотала, призывая их. Припал к степи самый молодой из батыров, услышав призыв. Повернули коней батыры.
О джунгары! Мало мы правили синие мечи о ваши толстые шеи! Вперед, казахи, вперед!
Ребята слушали с открытыми ртами, глаз не могли оторвать от посуровевшего лица старого Сапы.
Джунгары успели спрятать золото. Глубоко укрыли. Сорок аршин. И еще сорок. До сих пор лежит та ямина открытой. Многие смельчаки пытали там счастья. Брали волосяной аркан сорок по сорок, брали в руки светильник и опускались в бездну. Огонь в светильнике то и дело гас. Иных это пугало, и они лезли обратно. Другие добирались до самого дна, вставали, радостные и взволнованные, на твердую землю, и глазам их открывалось множество пещер, ведущих в разные стороны. В какой спрятан клад — загадка. Но если храбрец ее найдет, то перед ним встанет тяжелая дверь из черного камня. Только волшебным ключом можно открыть ее, а ключ этот не из железа, не из золота, не из серебра, а из чудесных слов человеческих. Только их знать надо. Если удастся дверь ту открыть, то и это еще не все препятствия на пути к сокровищам. Встретят батыра огромные злые жеребцы с прижатыми к голове ушами, со страшно оскаленными, острыми белыми зубами, готовые растоптать храбреца могучими копытами. Кому удастся спастись от них, те идут дальше. А там пышет навстречу им зеленое пламя из пасти ужасного дракона с глазами, похожими на круглые бронзовые щиты, раскаленные на адском огне. Но и дракона миновать можно. Самое страшное испытание впереди. Глаза батыра притягивают сверкающие горы из золота, бриллиантов, изумрудов, сапфиров, лалов, жемчуга розового, топазов, опалов, янтаря. Горы всяких чудес открываются батыру, и он забывает о земле, о родине и матери и навсегда остается в недрах гор. Так что на всем пути гостей белых человеческих видимо-невидимо. Потому Никто и не завладел сокровищами…
— Эгей! Люди! Что это вы вдруг отдых себе устроили? Вечерняя прохлада хороша. Работать совсем не утомительно. Давайте дружненько провеем вот эту пшеничку! — прервал рассказ бригадир.
Кончилась сказка. Мир ее потерял очарование, истаял в голубой дали. С трудом вернулись на землю аульные ребята, в глазах которых еще дымится золотой сеет сказки, тревожат волшебный шорох крыльев говорящих птиц. Но идут дети, послушные зову, хватают вилы и лопаты, шмыгают носами, ворочают тяжелое зерно до боли в неокрепших поясницах Работают, как взрослые, без жалоб и слез, молчаливые дети войны. Лишь Каратау слышит их. Каратау хмурится. Ему не дано с места сойти, а то сдвинул бы разом горы, раздавил коричневую нечисть, отнявшую у них детство… Но только чернеет молчаливый Каратау.
Не раз с тех пор спускался Нариман в черные глубины подземелья, находил пещеру и заветную дверь, шептал волшебные слова: «Аррагерра-гушабарр-алтенназичуг-колабин!» Бесшумно отворялась каменная дверь. Нариман устремлялся вперед. Кони приседали и ржали грозно, но он сильной рукой сдерживал их, кормил сахаром, и они вытирали гривами пыль с его краевых сапог. Зеленое пламя дракона опаляло его лицо. Нариман, прикрыв глаза рукою, кидался к стене, к которой был прикован змей, выдергивал кольцо, бросал дракону бурдюк с пенистым кумысом. Змей жадно пил молоко, пламя из его ноздрей слабело, бледнело и гасло. Спадали с него чешуйчатые оковы, и оказывалась перед Нариманом прекрасная девушка. Он брал ее за руку и шел дальше. Дракон исчез. Он берег в себе самое драгоценное сокровище подземелья — теплую дочь человеческую! Потом они входили в огромный зал, где высились горы сверкающих камней. Нариман брал один-единственный зеленый камень, девушка — один-единственный алый камень на память, и они, оседлав коней, поднимались наверх, в солнечный мир, где их ждали люди. Нариман говорил им, что нет преград на пути к богатствам, что можно спуститься, забрать и честно поделить их, чтобы не плакал на земле ни один бедняк. И… стало золото сниться Нариману почти каждую ночь. Однажды он сказал об этом матери. Она задумалась, и грустными стали ее глаза.
— Светоч мой, ягненок мой! Золото во сне — это желтая тоска наяву, разлука и печаль по близким и родному дому. Видно, дорога тебе предстоит дальняя и долгая, и станешь ты скучать по своему аулу и по мне.
Золота Нариман не нашел, но тоску по дому узнать ему довелось…
За неторопливой беседой катилось время. Внесли огромное блюдо с дымящимся бозбашем. Вымыв руки, уселись в круг.
— Я не посылал за бешеной водой, не обессудьте, — доставая нож из белой тряпицы, сказал хозяин. — Не подумайте, что из скупости не уважил вас старик. Денег не жалко. Хватает всего. Но арак[12] никогда не был пищей наших предков, которых я чту. И не в этом, гости, уважение к вам. Из этого дома прошу уйти без обиды и без дурно пахнущих ртов, без насмешки и без мутной головы. Я с радостью угощу вас кумысом. Двух дойных кобылиц держу. Кумыс — чистое серебро. Пейте вволю, сынки. Жаждущие делают крюк и заворачивают к моему дому, чтобы испить кесе[13] настоящего кумыса. Ну, а сейчас, прошу вас, отведайте угощения. Попробуйте блюдо моих сватов. Ешьте без смущения, хорошо ешьте, ибо пища не любит застенчивых.
Кто бы мог подумать, что мясо индейки может быть таким вкусным!
Старик проводил своих гостей до самых ворот. Было еще довольно рано, но ущелье уже наливалось сумеречной синевой, предвещающей вечер. Солнце ушло за хребет. Отчего усиливается шум воды, когда уходит солнце? Или она плачет ему вслед? Конечно, натаяв за жаркий день, несет река обильные слезы ледников, наполняет ими берега. А горные речки шумны и гневливы. Внизу грохочет Сунге, и рев воды напоминает весеннее могучее наводнение. Копчагай, огибающий водохранилище, как согнутая рука, берегущая чашу с драгоценной водой, потемнел. Каждая ложбинка наполнилась синью, каждая складка притаила загадку. Горные щели пролили темноту. Они были страшны и таинственны. Или хотят заманить, или прячутся от кого-то. Страшно…
Нариман засмотрелся на горы. Его ладони вдруг коснулось что-то живое и влажное. Он невольно отдернул руку и оглянулся. Рядом с ним стоял архар и смотрел на него человечьими глазами. Покачивая большими рогами, он безмолвно чего-то ждал. Может, ответа на вечный вопрос: когда же люди поймут диких зверей?
— Не бойся, батыр! Он просит у тебя сладкого. Ишь, в привычку вошло! Ребятишки его разбаловали, — сказал Ахан.
Архар понял, что от этих гостей ничего не дождешься, презрительно посмотрел на них и зашагал к родному загону, где хоть сено есть, а калитку, ведущую туда, поддел рогами, и она настежь распахнулась.
— Эй! Не можешь потише, что ли? Дверь чуть не сломал! — укоризненно крикнул ему вслед старик.
Уже садились в машину, когда аксакал пожал им руки и попрощался.
— Ну, сынки, дом мой видели. Теперь приезжайте всегда. Будем вам рады. Мне от вас ничего не нужно, кроме доброго отношения и уважительного приветствия. С вами, молодые гости мои, не успел я насладиться беседой. Говорят ведь: «Спроси не у того, кто много жил, а у того, кто много видел». Да что поделаешь! Не остались заночевать в доме Ахана, оставили его жаждущим многих слов. Я вам желаю здоровья. Жду вас в гости.
Они поблагодарили старика и тронулись в путь. До самого спуска в овраг провожал машину лохматый кобель, лаял и бежал волчьими прыжками вслед. Оставшись на склоне сая, он вдруг отчаянно заскулил. Одинокий домик остался у подножья горы. Его окутывали сумерки, выползающие из ущелья. Свет угасал над домом. Снова машину окружили деревья. Но они походили теперь на молчаливых и угрожающих великанов. Среди них бродили бледные призраки. О аруахи![14] Да храните вы путников! А они соскучились по теплу человеческому, выходят на дорогу и раскидывают руки, чтобы остановить тех, кто нынче в пути.