Сезар думал о сестре, но не замышлял злого против ее ребенка. Он надолго оставил ее, потому что почти год осаждал город Фаэнцу.
Правил городом Асторре Манфреди, шестнадцатилетний, златовласый, юный и храбрый, любимый народом.
Дезертирам, беглецам позволяли проходить сквозь армейские ряды без обиды. Самых голодных кормили. Красильщик по прозванью Грамманте бежал из города ночью и утром пришел к Сезару. Стоял, тощий, с нервными лукавыми глазами. Говорил:
– Я знаю место, слабое место крепостных стен. Если ударите туда, то пробьете брешь, и вся стена обрушится, и завтра же вы возьмете неприступную Фаэнцу. А я немного за это прошу: золота по моему весу.
Молча посмотрел на него Сезар, плоскими, ничего не выражающими глазами.
Наутро щедро заплатили красильщику: по его весу вздернули его. Смотрел на это из окна златовласый Асторре, наблюдал за этим, сидя на коне, чернявый Сезар. Им бы быть союзниками – но Бог не судил.
Вели канонаду пушки Сезара. Говорили разными голосами, как церковные колокола на Пасху: на разные ноты пели. Были большие, тяжелые, басовитые пушки. Но таких было всего две. Остальные были баритоны да тенора. Одна была, на остаток отлитая: она тонко-тонко пела, как певец-кастрат. Разное пели: канцоны и мадригалы, баллаты и – редко, по ночам – эстампиды.[28]
Воины Сезара под них спали. И сам Сезар спал. А во сне слушал, как поет его оркестр.
Армия осаждающая музыку слушала – армия защищающаяся ядра ловила: град небесный, свинцовый град. Только вроде зиму пережили – и на тебе, снова с неба сыплется.
Песня пушек сделала свое дело: от города пришли парламентеры, и город был сдан.
Сезар въехал в него победителем, как во многие города до Фаэнцы. Осторожно ступал его конь по изрешеченной мостовой. Жители провожали его долгими и тяжелыми взглядами. Доспех Сезара сверкал, как только вышедший из мастерской.
Документы были подписаны – и Сезар городом овладел.
Попросил вечером явиться братьев Манфреди.
Они пришли, одетые в черное, готовые ко всему: к насмешкам, к унижению. Но Сезар встретил их радостно, с протянутыми руками, подвел их к накрытому столу, усадил подле себя. Сказал учтиво:
– Если бы у меня была такая армия, мои господа, как армия, что защищала Фаэнцу, я бы захватил уже всю Италию.
Стол не был роскошен, но после бедности осажденного города показался братьям настоящим пиром. А Сезар делал знаки, и им подливали. А он все продолжал:
– Я восхищен вашей стойкостью, тем более в таком юном возрасте. Про меня ходит много слухов, но я уважаю достойного противника. Я не ждал его встретить здесь, тем более после прошлых моих походов.
Кто-то заиграл на лютне, и вечер становился все веселее. Офицеры Сезара рассказывали шутки, но ничего слишком уж грубого и непристойного. Словно показывали: война – да, война. Но мы рыцари, на самом деле, что нам теперь враждовать? Теперь-то все уже кончено.
Послушали канцону о любви, выпили еще вина.
– Я отказался от контрибуций, – сказал Сезар старшему, Асторре, – ведь Святому престолу теперь владеть этими землями. Ваши люди не виноваты в том, что защищали вас. И пусть претензии вашего рода основывались на ошибке – Фаэнца была дарована лишь на время и человеку, а не всему роду, вы ничем себя не запятнали, друг мой.
Асторре отхлебнул вина. Он не знал, как на это ответить. А Сезар продолжал:
– Я кормил ваших дезертиров и пропускал их без обиды сквозь наши ряды. Всех, кроме одного: тот красильщик, Грамманте, обещал показать мне слабое место в стене. Но я не люблю предателей и приговорил его к смерти через повешение. Вы видели ее, должно быть, наблюдая с балкона дворца. Я видел кого-то, думал, это были вы.
– Это был я, – ответил Асторре.
– Вы судили бы его иначе?
– Нет, – ответил Асторре после паузы. – Я тоже бы его приговорил.
Сезар улыбнулся ему – но только ему одному, – усмехнулся одним уголком рта. И губы Асторре дрогнули в ответ.
Ночь все длилась и длилась, и текло вино, и декламировались стихи, и пелись песни, и играли лютни.
– Но вообще, – сказал Сезар, – тот красильщик, он был такой один. Остальные, даже кто бежал, сохраняли верность вам и городу.
– Это все наши люди, – сказал Асторре. – Они показывали нам пример стойкости. Знаете, когда пошел восьмой месяц осады, я обсуждал с ними сдачу города, и они отказались. Сказали, что лучше умрут за меня. Вот какие жители Фаэнцы.
– Вы молоды, синьор, – сказал, откинувшись на спинку кресла, Сезар. – Молодости свойственно очаровываться своим окружением.
– Пусть я молод, но я могу отличить добро от зла и преданность – от вероломства. Все прелаты разом отказались следовать приказам самого святого отца, чтобы помочь мне. Торговцы ссужали мне деньги – беспроцентно и без сроков выплаты. Город любит меня, герцог.
– Вы ошибаетесь, – сказал Сезар. Лицо его в свете свечи было печальным, как будто он слышал вещи, узнать которые должен был, но был этому очень не рад. – Ваши воины сражались очень мужественно, но так не бывает.
– Капелланы приносили мне золотую церковную посуду, и мы переплавляли ее на монеты. Плотники вытачивали им деревянную – бесплатно. Женщины несли свои украшения, а торговцы, сговорившись, не поднимали цены, чтобы я мог платить жалованье солдатам и закупать орудия. Теперь вы верите мне?
– Теперь верю, – хрипло сказал Сезар, и глаза у него стали совсем отчаянными. – Мой отец, папа римский, предлагает вам выбор: вы можете отправиться в одну из небольших крепостей на юге Италии, к родичам вашей матери, или отправиться со мной в Рим.
Тут бы Асторре услышать то, что Сезар хотел ему сказать, но он был юн, и напряжение, копившееся в нем все время осады, помноженное на теплое вино, давало о себе знать. Он весело сказал:
– Юг Италии очень далеко отсюда. Родичи матери живут где-то под Беневенто. Вы вообще представляете, где это?
– Рядом с Неаполем, да. Я там бывал.
– Тогда вы представляете, какие это люди. У них даже речь смешная, – весело сказал молодой Манфреди. – Я поеду с вами, герцог. Я всегда мечтал увидеть Рим.
– Вы, должно быть, ошибаетесь, мой друг, – медленно сказал Сезар, – ведь родичи матери ждут вас.
– Нет, я вполне уверен в том, что хочу ехать с вами.
– Быть по сему, – жестко сказал Сезар, резко вставая, – быть по сему.
Глубокие тени залегли под его глазами, но сомнения, казалось, покинули его.
Следующие несколько дней Сезар потратил на обустройство города. Он оставил там отряд – для поддержания порядка, и одного из самых талантливых своих офицеров, чтобы решал все проблемы горожан.
Сезар входил в покоренные города как правитель, не как завоеватель: за это полюбили его Имола и Пезаро. Но Фаэнца не полюбила, потому что была верна своему молодому и отважному герцогу. И эта же любовь обрекла его.
Сезар спешно отправился в Рим, и там оставил братьев Манфреди, и убыл рано утром, не попрощавшись с ними, – тяжело ему было бы взглянуть в их глаза.
Им все говорили, что скоро их примет сам папа, но в одно утро под конвоем повели куда-то вниз, по сырой и узкой лестнице.
Навстречу им, также под конвоем, шла Катерина Сфорца, в тюремном мешковатом платье, потерявшая в холоде подземелий всю свою красу. Мелко-мелко шагала она и все потирала руки: и согреться не могла, и мешало отсутствие привычных уже цепей. Но она радовалась, что ее выпускают и что она снова увидит солнце.
Вниз шли братья, еще не догадывающиеся, куда их ведут.
Катерина и Асторре обменялись долгим взглядом, и старший из братьев все понял. Но он ничего не сказал младшему, потому что теперь уже им было не выбраться. А он, догадавшись, хотел вести себя с достоинством.
Дверь темницы навсегда захлопнулась за ними.
Сезар, Сезар, сам узнаешь, как кандалы звенят!
Через год их заколотые тела были выловлены рыбаками из Тибра.
Грех, Сезар, грех. Совсем мальчики ведь.
Сезар бы долго, очень долго молчал.
– Это не грех, – сказал бы, наконец, Сезар. – Жалко, да, но иначе никак: одними их именами Фаэнца бы восстала. Если бы они были стары, распутны, жестоки, я оставил бы их в живых. Но таких, любимых в народе, юных, отважных, златовласых… Нет, нельзя было оставить в живых. Никак было нельзя. Это необходимость. Это не грех. Грех еще впереди.
Раньше люди делились на три группы: тех, кто молится, тех, кто пашет, и тех, кто воюет. Раньше люди веками строили соборы и, прохаживаясь мимо фундамента детьми, знали, что к тому времени, как они станут стариками, высота собора изменится только на две ладони.
В безвременье, что охватывало каждого и всех, был покой.
Собор когда-нибудь будет достроен. Песок просыпается сквозь пальцы, как делал всегда. Смерть когда-нибудь придет к нам. Это неважно: место умершего булочника займет его зять, место умершего герцога – его сын, вместо умерших детей женщины нарожают новых.
Жизнь подобна вздоху, зимнему дню – стоит ли за нее цепляться?
Но жаркая лихорадка вошла в наши сны, измотала, лишила разума, сделала невозможным прошлое объединение, растащила нас по углам.
Флорентийский собор Санта-Мария-дель-Фьоре долгое время был без купола. Купол невозможно было построить так, как строили прежде: все вместе, заменяя одного другим. Нет, чтобы возвести этот дерзкий, сложный, невозможный купол, нужен был гений. Причем такой, который знал бы, что он гений. Такой, чтобы решился.
И он явился, Филиппо Брунеллески, и сказал:
– Кто поставит яйцо тупым концом на стол – так, чтобы оно не упало, – тот и будет строить купол.
Зодчие, созванные со всех краев земли, никак не могли решить эту задачу. И тогда Филиппо с силой ударил яйцом по столу и разбил его. Но так как яйцо стояло, он был признан победителем, а все люди, что видели это, поняли, что он – человек невероятной гордыни.
Он взялся за дело, и купол собора-цветка наконец закрылся.
Теперь каждый строит по-своему.
О, как мы горды!
Каждый теперь, кто может, заказывает свой портрет, чтобы остаться в веках. Теперь мастера подписывают свои работы – но и этого мало: именем, одним только именем или прозвищем. Они верят, что это имя останется в веках.
Да здравствует Человек! Ура Человеку!
Древним богам подобные герои, алые метеоры зимней ночи – будут про нас вспоминать. Про нас будут писать и рассказывать у костров долгими холодными вечерами.
Теперь каждый торопится жить, вгрызается жадно в кость, как пес, беспокойным разумом проникает в самую суть вещей. Хочет быть: и суровым, и коварным, и прекрасным, и умнейшим. И все вместе. Смирения мало в нас – его выжгло полуденное летнее солнце.
Теперь каждый из нас – отде́лен и отделён.
О, как мы теперь одиноки!