Как-то Сезар пришел к сестре. Смотрел, как она возится с младенцем. Платок с головы соскользнул, и оказалось, что волосы – первые робкие волосы – уже немного отросли. Стояли вокруг головы золотой короной. Шею полностью не закрывали – шея была тонкая, белая, длинная.
Сезар смотрел на нимб волос, пылающий в золотом свете, и думал о чем-то, о чем ему думать не следовало.
Ребенок рос. Лукреция почти не спускала его с рук, и он становился все плотнее и тяжелее. Пришлось нанять еще одну кормилицу – первая уже не справлялась с его жадным аппетитом. Он рос, и день проходил у него за три, а месяц – за два. Зубы у него вылезли все, когда ему было только два месяца. В три месяца он начал сидеть, в четыре – ходить. Он был уже почти похож на человека. Только две вещи отличали его: быстрый рост и волосы. Вся голова его была покрыта волосами, но были они разных цветов: встречались и рыжие, и золотые, и седые, и каштановые. Глядя на него, Сезар задавался вопросом, чьи же еще пряди добавляла Лукреция и как она их добывала.
Лукреция была счастливая-счастливая. Когда ходила, то немного отрывалась от земли, будто тяга земная на нее не действовала. Иногда могла зависнуть над землей, совсем невысоко, в одной онсии[26]. Если окликали, она сразу опускалась. Сама за собой этого не замечала.
Люди начали говорить. Прознали, что мадонна Лукреция возится с ребенком, и слухи, взметенные людьми, снова пошли над Римом.
Было прислано письмо из Неаполя, осторожное, обходительное, разведывательное – пока что. Пока римляне заняты были своими делами, в Неаполе было все неспокойно: длиннорукий Людовик вытянул пальцы, взял королевство в тиски. Старый король, отец Альфонсо, к тому времени умер, и умер его единственный законный сын.
Теперь тем, что осталось от Неаполя, правил дядя покойного Альфонсо – правил и знал, что без союзников ему не выстоять. Поэтому – мягко спрашивал. Поэтому – обходительно писал.
Ему ответили – также обходительно, но четко, – что мальчику уже много лет, больше, чем прошло с заключения брака Альфонсо и Лукреции: он и правда выглядел трехлетним.
Тогда вспомнились кости покойника-Перотто, стали думать, что это его сын. В первый раз, как Сезар это услышал, нахмурился, на второй раз пришел к отцу и сказал:
– Назови меня отцом маленького Родриго. На бастардов от мужчины никто и не смотрит. Но незаконный ребенок опорочит честь женщины.
– Хорошо, – сказал старый Родриго, глядя на сына своими немигающими совиными глазами. – Я издам буллу, которую тут же обнародую. Пусть он твой сын от знатной, но замужней дамы. А еще издам другую, тайную, чтобы в ней было сказано, что это мой сын. Что ты смотришь зверем? Папе не положено иметь бастардов, но я знаю твою волчью суть: стоит мне умереть, решишь, что ничего ему оставлять не надо, не выделишь денег, обойдешь при дележе.
– Сына Лукреции никогда не обойду, – сказал Сезар, но в глазах у него мелькнуло тревожное.
– Обойдешь, – сказал Александр, сверля его взглядом. – Сына, наверно, не обойдешь, но с этим будет иначе. Сам себе скажешь, что это за сына не считается. Убедишь себя.
Сезар злобно подбородок вздернул, но дальше спорить не стал.
Так и пошли слухи, которые называли маленького Родриго сыном Сезара, сыном папы Александра, а матерью называли Лукрецию. Слухи говорили о кровосмешении, слухи говорили о разврате, и так было не в первый раз. Пали в землю, растревоженную рассказами оскорбленного Джованни Сфорца, первого мужа. И поверили, многие поверили этому.
Чуть ближе стала нить, что связывала Лукрецию и Сезара, на половину ногтя короче. Никто этого и не заметил.
Приходили еще раз, смотрели еще раз: отец, Хуан, Сезар. Ничего не сказали, ушли.
Напугали Лукрецию. До этого она была спокойна, а тут начало сниться разное, страшное. Снился отец, с ладоней которого медленно капала кровь. Снился Хуан с ножом в руках. Снился Сезар с темным взглядом, нависающий над ее постелью, жадно на нее глядящий. Его она больше всех боялась. После таких снов бегала смотреть, как там ребенок.
С мальчиком было все хорошо, но однажды она услышала, как ключ медленно повернулся в двери, и в комнату заглянул Мигель. Увидев, что она молча и пристально смотрит на него, скорчил какую-то рожу, будто он ошибся дверью, извинился – и пропал.
Лукреция заметалась, закрыла дверь, задвинула щеколду, побежала к люльке мимо сонной кормилицы, выхватила из колыбели младенца, прижала крепко, цепкими пальцами. Родриго заплакал.
Убьют, убьют его. Лукреция теперь была совсем уверена. Они хотят его убить: отец, Хуан, Сезар, даже Джоффре – такой же волк теперь, как они. Дождутся, как она уснет, и войдут, и прирежут – а даже тела прятать не надо, он весь и распадется на волосинки. Значит, ей нельзя спать.
И тогда Лукреция перестала спать.
Она знала наверняка, что при ней ничего не случится, ведь и ее мужа не стали убивать при ней. Но стоит ей заснуть – кто упасет Родриго? Ей казалось, что она одна в своем горе, что в своем доме она окружена врагами.
Она щипала себя до кровавых черных синяков, она хлестала себя по щекам, она прикусывала себе пальцы, лишь бы не уснуть. Но сон все равно был сильнее. Лукреция клонила голову у колыбели, засыпала на лавке рядом с ней, засыпала на полу.
Просыпалась в слезах, уверенная, что все уже свершилось, что ее Родриго уже убит своими дядьями-отцами.
На третью ночь такого бодрствования к ней пришли гостьи: мать и сестры, прозрачные в зимнем небе, смотрели на нее с той стороны окна.
Лукреция шагнула к ним и потянулась к окну, хотела до них дотянуться, открыть. Голова ее кружилась, и все на мгновение стало черным, и что-то повлекло ее вперед, с башни, но тревожный хор родных голосов привел ее в сознание.
– Тебе нужно спать, – сказала ей мать.
– Мы поможем, – сказала Джиролама.
– Мы последим за ним, – сказала Изабелла.
– Нет, нет, – замотала головой Лукреция. – У вас прозрачные руки. У вас прозрачные тела. У вас голоса тонкие, как колокольчики в маленькой лесной церкви, что играют панихиду по королю горностаев. Вы не остановите убийц. Вы разбудите меня слишком поздно.
– Тогда мы проследим за теми, кого ты боишься, – сказала Ванноцца. – И я стану тенью Родриго, что теперь называет себя Александром. Я вопьюсь в его тень и займу ее место. Мы все сделаем так. Тогда мы станем достаточно сильными, чтобы удержать твоих отца и братьев, оттащить их от колыбели, замкнуть им уста, чтобы они не отдали приказа.
– Я стану тенью Сезара, – сказала Изабелла. – Я знаю, что такое черная любовь. Я заменю собой его тень. Я чую, какова будет его смерть, но это еще может измениться. Но когда я стану его тенью, это будет навек определено.
– Я стану тенью Хуана, – сказала Джиролама, – потому что я знаю, как взять то, что не должно тебе принадлежать. Потому что я воровка – и он вор. Но знай, маленькая сестра: как только мы станем тенями, мы больше не сможем приходить к тебе и беречь тебя. Мы свяжем свою судьбу с теми, чьими тенями станем, и часть нашего рока станет их роком тоже. Хочешь ли ты этого, о сестра?
Лукреция склонилась над колыбелью, лицо ее озарилось светом, и она сказала лишь:
– Да.
И три прозрачные женщины растворились в густом воздухе, и Лукреция никогда больше их не видела.
Я родилась девочкой, и мой отец любил меня за то больше других. Других он любил со смесью взыскательности и гордости, мне же доставалось больше нежности.
Но это было в детстве. После вся его милость не помогла мне. Я рада, что теперь хозяйка в своем дому и могу позволить себе куда больше, чем могла позволить в девичестве.
Тогда же я никогда не вышагивала за круг означенных мне увлечений, знаний и ролей – за исключением одного случая. Я хорошо умела танцевать: танцы с низкой постановкой ноги и с высокой – тоже. Я читала классиков – в том объеме, чтобы поддержать правильную беседу, но не в том объеме, чтобы показаться сухой и переученной. Я хорошо умела ухаживать за собой: знала, как водить по лицу железным шариком, чтобы уменьшить отеки, знала, как правильно мыть волосы и как их сушить так, чтобы они казались светлее, чем есть. Я также знала все средства по отбеливанию кожи. Я знала наизусть множество молитв и псалмов. Я умела вести хозяйство: рассчитывать объемы щелока для стирки, отрезы ткани на платья – свои и служанок; знала секреты откорма замковых свиней так, чтобы окорока потом получались сочными; знала, сколько маслобоек нужно, чтобы масла хватало на зиму; знала, сколько времени нужно мять и жать сырную заготовку, чтобы получилась моцарелла; и знала, сколько толченого миндаля добавить к пшеничной муке, чтобы получить «королевское тесто».
Я была щебечущей птицей, прекрасной, любящей жизнь, чувственной, немного образованной, исполненной уважения к вере, с легкой духовностью – так, как принято было среди женщин моего поколения.
Но у меня было одно увлечение, что выбивалось из этого круга знаний, хотя началось оно вполне невинно.
Всякая хозяйка должна немного знать медицину, и я знала. Я знала, что гиацинт успокаивает сердце, фига слабит желудок, а тыквенное семя – крепит. Я умела из яичного белка, розового масла и живицы смешать превосходную заживляющую мазь. От меня не требовалось большего, и все же я этим неожиданно увлеклась. Я знала, что глисты возникают от сильного страха, я знала, что бычья кровь отравляет человека, но если он выдержит ее, то станет чудовищем, подобным Минотавру. Я умела из помета дрозда смешать клей для ловли певчих птиц. Я знала, что если натереть спящему человеку зубы шалфеем, то он умрет.
Шалфей что-то сделал со мной. Я долго думала над этим, а потом стала узнавать все больше и больше.
Фармакон есть и лекарство, и яд. Фармакон – это средство.
Если черным пасленом пропитать горгонзолу, то человеку, съевшему такой сыр, покажется, что он превратился в мула. Если накинуть ему на шею веревку, можно его вести за собой куда угодно. Если угостить человека вином с белладонной, то он не сможет больше ничего съесть или выпить, а разучится глотать. Если растереть белену и посыпать ею пищу, человеку будет казаться, что он птица: лебедь или гусь. Если перетереть панцири шпанской мушки, то увеличишь мужскую силу, даже если любовнику семьдесят лет. Но если добавить туда кое-что еще, то получится кантарелла, самый милосердный яд, ибо человек умирает, находясь на пике блаженства.
Смерть – единственный по-настоящему бескорыстный дар, ибо она не требует отдачи.
Я знала это все и любила про это читать.
Они нарекли меня отравительницей.
Но знать не значит применять – правда же?