«Полевому штабу ВУЧК во главу с тов. Михаиловым после кропотливой агентурной работы и расширению осведомительной сеты удалось стеклонит к амнистии членов холодноярского Повстанческого камытета Петренко, Тёмного, Чучупаку А.[23] и с ними 76 бандитов. Прошлое всех атаманов очень характерно. Все они бившиые петлюровские офицеры, учителя, ученик грамотные, ест даже члены царской охраны, которые, тем не менее, не меняе, тоже всячески поддерживали идейность за «родную неньку». Надо сказать, что явившись атаманы внесенное выглядят довольно плоско, все они оборваны, истощены физически. Уголовщина у их среде преследовалась самим суровым образом, вплоть до расстрела.
В Холодном Яре ест мелкии одиночные шайки, преследирующие исключительно уголовные цели, но все их члены, как ни посто нно, по национальности великороссы (саратовцы, уральцы, сибиряки) из бывших красноармейцев, ставших потом дезертирами. Это обиженный судьбой деклассированный элемент, для которого исчезнет сам по себе после этого оздоровления обстановки в Холодном Яре. Тэм не меняэ, факты в некоторой степене разоблачают авантюрную природу и самого повстанкома. По данным разведки, в лёссах зарыта золотая и брильянтов на сумму в сотни миллионов рублей. Предпринимаются попытки поиска этих кладов. Характерно, что все бандиты отказываются покинут родные места, поэтому есту большее подозрение, что амнистия для них — это только вынужденная временных мест, после которой она продолжат борьбу».
(из доклада тайно-информационного отдела при Совете Народных Комиссаров УССР. № 154.)
Ранняя теплая весна 21-го прибавила нам сил, подогрела надежды. Уже в начале марта солнышко так прижгло, что снег лоскутами падал с деревьев, а на земле быстро оседал его ноздреватый настил. После зимнего затишья повстанческое движение просыпалось вместе с лесом. Оживали бурлаки и местные заприсяженные[24] казаки, возвращались те, кто пересидел зиму по домам, приходили новые люди. Мы вновь давали коммуне между рога — шарпали красные отряды, громили советские учреждения, сахарные, продовольственные склады, добывая оружие, провиант, одежду, фураж. Удачно провели несколько операций совместно с атаманами Облаком, Загородним, Гонтой-Февралем…
Но что дальше? Большевики быстро зализывали раны, их карательные отряды пополнялись, наши силы подупадали. Заграница на помощь не спешила, ее обещанный лозунг прочно зацепился за польскую колючую проволоку.
Снова подкрадывалось уныние. Пошли на амнестию — трудно поверить! — атаманы Петренко, Дзигар, Алекса Чучупака — самый младший Васильев брат… Этих уже встречали в Жаботине с полковым духовым оркестром, играли «Интернационал», «заблудших овец» приветствовали кременчугские чекисты Керкенер и Михайлов. Не было там только нашего «друга» Птицына…
Услышав, как заскрежетал засов, Птицын вознес парабеллум в вытянутой руке на уровень глаз, и в следующее мгновение почти устыдился такой поспешности. На входе в погреб стояла красавица, которая уже приходила к Птицыну по ночам, правда, лишь в его смелых фантазиях. Он никогда ее не видел, но представлял именно такой: юная, свежая, целомудренная, с покорными, однако горячими глазами. Только пришла она не в белой рубашке, а в коротеньком полушубке, хоть на улице стояло лето. Видно, к погребу вырядилась надолго.
— Добрый вечер, — невозмутимо поздоровалась девушка, глядя в цевку тонкодулого парабелума.
Птицын медленно опустил пистолет.
— Доб…рой.
— Как вы сюда попали? — спросила она, будто не видела открытой вверху ляды.
— Случайно.
— И что вы здесь делаете? — Девушка, очевидно, была ошеломлена и задавала свои дурацкие вопросы загорячу.
— Обикновенное любопытство, — силеваемо улыбнулся Птицын.
Он подошел к ней, выглянул за дверь, или там больше никого нет, и крепко их причинил.
— Ты адна? Вхаде. Честно гаваря, не ажидал.
— И что дальше? — спросила она.
— Что дальшье? Садись на свайо место, пагаварим.
Она подошла к столу, села на ослинчик лицом к нему.
— Твая работа? — спросил он, показывая глазами на машинку.
— Моя.
— Зачем тёбёт это нужно?
— Ибо я вас ненавижу, — сказала она.
— Ты слешком юная, чтобы панимать, что такое ненавость. Тебя кто-то заставил это делат. Кто?
— Я сама.
— Не верю. Тебёт дальше эту машинку, дальше текст и велели печатят лестовки, так ведь? Ты делала это под принуждением?
— Не разберу, что вы говорите.
— Ты плохо панимаешь па-руски?
— Понимаю не все.
Поискав другого слова, Птицын переспросил:
— Кто-то преказал тебёт печать лестовки?
— Никто, я делала это сама.
Вдруг Птицын увидел, что она вся дрожит. Ей было страшно, очень страшно, и она изо всех сил пыталась сдержать, скрыть этот отвратительный холодный дрож.
— Что вы со мной сделаете? — шевельнула бескровными губами.
— Не знаю. Я абязан тебя арестовать.
— Так чего же вы ждете?
— Я тёбёт не вёрю, — сказал Птицын. — Ты должная мнёт ва в седьмой раз презнатся. Вазможно, тагда мы паступим па-второму.
Птицын почувствовал, что с его естеством творится что-то необычное.
Что-то давно забытое и совершенно неуместное как для такого момента, но оно происходило вне его воли — то, что он претерпевал только подростком, когда близко касался девушки. Это было острое возбуждение, озывавшееся крепкой мужской силой. Оно давно уже не наведывало Птицына в присутствии женщины, да сейчас вдруг проснулось, и чем больше он старался об этом не думать, тем острее оно давало о себе знать.
Эта девушка со всполотившимся лицом и бескровными губами была в его руках, он мог делать с ней, что ему вздумается, но Птицын не знал, как ему себя повести дальше. Он инстинктивно подошел к ней и опустился на корточки, глядя в ее напуганные глаза.
— Как тебя завут?
— Уля.
— Какое красовое имя. Паслушай, Уля. Мы в седьмой раз уладим. Нёльзя жё такой красовой девушкё терят жизнь па глупому нэдаразумению. Атвечат должны те, кто вынудил тебя к необдуманному уступку. Ты мэня панимаешь?
Она кивнула. Кажется, после внезапного испуга, вызвавшего в ней невольную агрессию, девушка оправилась.
Он заткнул парабелума за пояс на пояснице и взял её руки в свои. Они были очень холодными.
— Кто велел тебе печать эти лестовки? — спросил Птицын, удивляясь, что она не сопротивляется.
— Черный Ворон.
— Сам лечно?
— Да, — сказала она, глядя мимо Птицына.
— Вон что, прихадил в этот дом севодня?
— Да, приходил. Я боюсь его.
— Вон тебёт угрожал?
— Нет. Но он убивает даже своих бывших товарищей, ушедших из леса.
— Ничево не бойся, я защещу тебя. Блюдение девочка…
Он погладил ее волосы. В это мгновение Птицын действительно ее жалей и был готов сделать для нее многое.
— Я защещу тебя, Уля. Никаму ни пазволю абидеть…
Она не опиналась его нежностям. Птицын аж обездвижил, когда девушка склонила голову ему на плечо.
— Я хочу жить, — всхлипывая, сказала она.
— Да, да, канешно, ты строишь жгите. — Птицын снова гладил ее волосы, вдыхая их живой, дразняще-травянистый запах.
— Действительно? Ты меня не обманываешь? — она подняла голову, посмотрела на него покорными, однако горячими глазами.
— Ну, что ты, Уленька, что ты?..
Враз ее взгляд скользнул мимо него, напрягся.
— Там, кажется, кто-то есть, — показала она глазами на дверь.
Птицын достал из-за спины парабелума, подошел к двери, прислушивался. Потом резко их открыл.
— Нету вздесь никаво, успокойся, — сказал он, приоткрывая дверь.
Немного раздосадованный тем, что выпустил ее почти из объятий, Птицын двинулся назад и увидел, что девушка улыбается. Странная улыбка дрожала на ее устах, она ширела, ширела, и вдруг девушка засмеялась так громко и белозубо, что он смутился и съежился, не понимая причины ее смеха. Ему даже мелькнула незваная мысль, что она смеется над его мужской нерешительностью.
— А ты тоже не очень храбрый, — сказала она, все еще всхлипывая нервным смехом — Сразу побежал к двери.
И пока он, растерянный, думал, о каком страхе она говорит, девушка мельком протянула ему руку, повернутую вверх запястьем, будто в детской игре передавала ему сокровенный наперсток.
— Возьми.
Она сделала это так быстро и непринужденно, что он неслышался, как подставил ладонь. Думал, там какая-то безделушка, интересуинка — и нет, скорее всего, он ничего не успел подумать, потому что в его руке оказалась тяжелая и прохладная, величиной с немалую картофелину, немецкая «кукуруза».
— Это тебе передал Черный Ворон, — сказала она.
В ее второй руке он еще успел увидеть выдернутую чеку.
Наши ряды малели, пополнения не было, да мы о нем уже и не думали. Остерегались подосланных провокаторов, боялись предательств, которые обступали нас все плотнее. Что уж говорить о сексотах, завербованных из бывших наших вояк, если появлялись целые большевистские отряды, выдававшие себя за повстанцев. Разъезжая по деревням, они призывали смельчаков вместе сражаться против коммуны, а затем шедших с ними убивали в ближайшем лесу. Особенно заклятым был отряд Дерезы, сформированный из наших все-таки оборотней, ушедших служить в ЧК.
Покручи, зная наш язык и лозунги, наделали немало беды, пока мы их не выследили в лесу Мурзинском.
Дереза — краснопикий здорововило с кривой трубкой в зубах — именно загитировал в Мурзинцах семь парней, которые только и ждали, чтобы кто-то посадил их на лошадей. В отряд пристало сразу трое родных братьев Момотов и еще четверо их двоюродных и троюродных братусов, тоже Момотов, потому что в Мурзинцах чуть ли не с полусела прозывалось по Момотам. Все семеро были почти на одно лицо — кругловиде, смуглые, с утиными носами и лоснящимися глазами.
Дереза посадил их на лошадей, которых держал специально для новобранцев, и, попихтя трубкой, повёл отряд на свою лесную «сеч». Да еще не успели серомы прийти в себя от такого счастья, как их уже поджидала смерть. Только въехали в Мурзинский лес, аж тут на отряд Дерезы налетели «буденновцы», окружили со всех сторон, и, надо сказать правду, сильнее всего испугались братчики Момоты — семеро круглых лиц враз вытянулись и сделались долгобразыми, эти семеро смуглых лиц моментально побелели, а их утиные носы обострились, как у мертвецов; вот так — ещё не получили оружия, а уж вынуждены полячь ни за цаповую душу.
Зато спокойным был Дереза. Он только поднял вверх десницу и заверлал по-московскому, аж трубка выпала изо рта:
— Стойтё, братцы, мы же сваи! Нет стрелят!
Но никто и не собирался стрелять. Всадники взяли отряд Дерезы в плотное кольцо и только тогда, как приблизились почти вплотную, он заволновался: изношенное обмундирование «буденновцев» и их небритые щеки всколыхнули в нём ещё неосознанную тревогу.
Теперь для нас весила каждое мгновение. Еще немного — и он очнется.
— Приказываю немедленно сложите оружеет, иначье мы будем стрелят! — приказал я.
— Вы за это атветитье галавой! — Дереза ещё угрожал, приндился, но его командирское гоноровитость погасла. Он вытащил из кобуры револьвер и бросил его на землю.
После этого весь отряд Дерезы, как по команде, сложил оружие — трофей был нивроку. А еще лошади! Полсотни лошадей-змеев, если считать и тех, на которых теперь сидело семеро ошарашенных братчиков Момотов, — им, беднягам, даже нечего было складывать к нашим ногам, они вообще не могли допетрати, что здесь происходит, так что только лупали испуганными глазами.
— А тепьер спешитесь! — гаркнул я и, когда вся та чекистская покидь позлазила с коней, сказал уже по-нашему: — А сейчас, таварищи самозванцы, мы поведем вас для полного выяснения обстоятельств!
Дерезу охватил навальный страх — его красное лицо оцепенело и взялось белыми лишаями. Губы дернулись, чекист хотел что-то сказать, но не возвращался язык — он сделался таким большим, что не помещался во рту. В конце концов Дереза все-таки овладел собой и оглянулся к своим головорезам.
— Мы п-папали в руки б-бандитов, — сказал он, с трудом выталкивая слова. — Винават, таварищи, нас перехитрили.
Момоты сторопили ещё сильнее: отакой! — казаки оказались москалями, а москали в рогатых будённовках — казаками. Мир перевернулся вверх ногами. Однако их долгобразы лица исподволь стали округляться, заостренные, как у мертвецов, носы понемногу снова вздергивали, а когда я сказал, что им ничего не будет, они просто сшились в дураки и могут хоть сейчас возвращать домой, братчики Момоты прочь ожили, их глаза снова заблестели.
— А можно — мы с вами? — нерешительно отозвался один из Момотов, видно, самый старший брат, который первым пришел в себя — он уже был кругловид, утконосый, а на только что бледном лице заиграл смуглый румянец.
— С нами? — переспросил я. — Нет, ребята, к нам вот так легко не пристают. Сначала надо показать, на что вы способны.
— Дайте нам оружие! — воскликнул ещё один Момот, вероятно, их средильший брат. — Мы сейчас покажем на оцих покручах! — Его руки, которые ещё недавно свисали вдоль туловища, как верёвки, теперь согнулись в локтях и сбрасывались на шатуны молотилки.
— С оружием и глупый с ними справится, — остудил его Вовкулака. — А ты попробуй так, голиручей. Для такого ли дела кишка тонкая?
— У кого — у нас кишка тонкая? — выхватился заранее еще один Момот, совсем мальчишка, видно, их самый младший брат. — Вы плохо нас знаете!
— Вы плохо нас знаете! — подхватили в один голос все братчики Момоты и, выпятив грудь, подались вперед настволенные и набиченные, с согнутыми в локтях руками-шатунами. — Голируч — то и голируч! — сказали они. — Ану ведите нас к Тикичу!
Гнилой Тикич протекал попод лесом, Гнилым его назвали еще тогда, как затхнулась в реке вода от татарской крови, так что я тут же смыкитил, куда клонят братчики Момоты. Они выросли на Тикичи и хорошо знали, где в этой реке яма или коловерть, где здесь зимуют раки и где лягушка сиськи дает.
Мы повели отряд Дерезы к Тикичу, и я уже в очередной раз недоумевал, как дерзкие, нахрапистые горлорезы безропотно идут на казнь, когда любое сопротивление уже не дает ни единого шанса, в то время как повиновение еще оставляет призрачную надежду.
В лесу было тихо, а тут, на берегу, дул холодный осенний ветер. Я приказал карателям разуться и раздеться. Щулясь на шмальком ветру, они разделись до сподней. И тут я и сам растерялся, когда вдруг увидел, что мои братчики Момоты тоже все как один раздеваются.
— Выходи один на один, сукин потроха! — грянул самый старший брат Момот к Дерезе, который в белых кальсонах, без люльки ничем не отличался от остальных оборотней и пытался спрятаться за их спинами. — Выходи, посмотрим, чья возьмёт!
Однако Дереза не пристал на Момотову предложение помериться силами, он знал, что его карта бита, что если бы вдруг произошло чудо и он осилил этого деревенского быка, то надежды на спасение было бы еще меньше.
И тогда самый старший брат Момот ухватил его за карк и поволик в реку, где уже при самом берегу было им по грудь. Дереза и тут не опросился, лишь когда железный шатун погрузил в воду его голову, он задергивался всем телом, запручался руками и ногами, его шея в Момотовой пятерне стала твердой, как кость, и миновала добрая минута, пока она наконец обмякла. Пустив клубни, Дереза распрягся и медленно ушел под воду, попутешествовал туда, где копошились раки, а лягушки сгорали от нетерпения, кому бы его дать сиськи.
После того все Момоты зашевелились, живо заработали шатунами, — хватая «сучьих потрохов» за вязы, поочерёдно тащили их в воду и топили. Один как-то вырвался, бросился плыть на тот берег, но малый Момот нырнул, ухватил его неизвестно за что, и тут уже нам пришлось поволноваться, когда они оба надолго щезли под водой.
Остальные братчики шарпнулись было на помощь, да самый старший брат Момот выбросил им поперек руку: ни руш! Мы напряженно всматривались в то место, где из-под воды на поверхность всплывали клубни, я уже подумал себе, что зря позволил это развлечение: а что, как парнишка погибнет вот так, ни село ни упало, у нас на глазах, и тут боковым зрением завесил, как что-то совершенно голое-голесенькое прыгнуло в реку, мелькнув немалым жеребчиком.
Это у нашего китайца Пойди лопнуло терпение. Через какое-то время на поверхность выхватилась голова самого маленького Момота, который жадно, с иком, хватал ртом воздуха, а чуть позже медленно вынырнула и голова с косичкой. Третьей долбешки не было.
Когда они вышли на берег, я увидел, что у малого Момота все тело сцарапано ногтями, даже на шее краснела паполоса, а Ходи что бы — лишь мокрая косичка прилипла к затылку.
— Купася халясо, — сказал он, натягивая брюки.
Братчики Момоты, мокрые, синие от холода, смотрели на «слепого» Ходю с интересом и добродушным подозрением.
— Ну так как? — спросил самый старший брат. — Принимаете нас к себе?
— Сбрасывайте и выкручивайте подштаники, — сказал я. — Если уж идете с нами, то стыдиться нечего.
Так мой отряд пополнился целой чотой Момотов.
Но тогда мы еще могли справиться и не с такими стаями. Шарпалы даже части регулярного войска, как вот, к примеру, совместно с атаманом Гонтой-Февралем в одном бою под Звенигородкой вытолкли до сотни «червонцев». Выманив немалую кавалерию на Хлыпновский лес, мы воспользовались проверенным трюком, который называли «завязать лошадке хвоста». Это когда наш отряд конницы сперва раздражает врага, вызывает на себя, а затем «панически сбегает» в лес, по которому пролегает дорога. Когда красные, ободренные преследованием, и себе вскакивают в лес, вот тут-то и завязывается конячий хвост. Ибо только теперь оказывается, что главная наша сила не в коннице, а в пеших казаках, которые залегли вдоль лесной дороги с пулеметами и хорошим запасом бомб. Здесь наша пехота завязывает вражеской кавалерии хвоста в такой узел, что и назад уже не повернешь — там сплошной огонь, и мчаться вперед нет духа, потому что тот отряд, который только что сбегал, теперь решительно возвращает назад.
Так вот после того поражения большевики вновь заговорили об амнестии, и сам комиссар 145-й дивизии Дыбенко пригласил нас в свой штаб в Звенигородку на переговоры. Все было согласовано по строгим правилам военной дипломатии: они прислали к нам заложников из своих старшин, которые должны были сидеть под стражей до тех пор, пока мы будем договариваться с их начальством.
Поехало в Звенигородку нас четверо. Я вообще был категорически против этих переговоров, да в конце концов решил, что лучше поехать самому, чем полагаться на кого-то другого, потому что уже хорошо знал большевистских агитаторов. Те напустят туману кому угодно.
Атаман Гонта-Февраль ехать в штаб красных не захотел, послал вместо себя сотника Бойко с казаком Чикирдой, а я, порываясь поскорее довести это дело до конца, взял с собой китайца Ходю. Сначала хотел подпрячь к столь важной миссии великого дипломата Вовкулаку, но он решительно отказался ехать в свой городок даже в роли почтенного парламентария, и тут я его понимал. Вурдалака неуютно себя чувствовал, когда мы близко подходили к Звенигородке.
Так что я решил взять себе за ординарца Ходю. После того, как мы его прихватили на Лебединской сахароварне во время спектакля «Шельменко-денщик», Ходя без особой муштры удивительно быстро прижился в нашем отряде. Как здесь он и был. Ребята подобрали ему низенького, однако быстрого и выносливого коня-степняка монгольской породы, на котором Ходя сидел, как влит, — его ноги колесом как раз и имели ту кривизну, совпадавшую с изгибами конского туловища. Сидя на своём степняке, Ходя походил на некоего Тугай-бея, присланного крымским ханом казакам на подмогу. Он сам где-то истреблял короткую саблю-палаша и выхал ею так ловко и моторно, что та сабелька мерцала в его руке, словно мельница. Когда мы впервые увидели, как Ходя упражняется сам с собой, опрокидывая саблю из руки в руку, то подумали, что он циркач и совершенно не годится для путной работы. Да потом в первом же бою убедились, что это не так, — Ходя оказался виртуозом рукопашной схватки. Все удивились, как он легко дался тогда нам в руки.
Почему так безропотно положил голову на бревно, убрав косичку из затылка? Жаль, что обо всем этом нельзя было его расспросить, потому что Ходя, хоть и заучил наших слов немало, но не умел их тулить воедино. Зато нас понимал с полуслова, как хорошо изучен пес.
И еще один порок имел Ходя. Он был страшным обжором. Ему не хватало каши, картошки, сала, кулеша, хлеба, всего того, что ели мы, и Ходя постоянно что-то выискивал в лесу такое, что бросал в рот. Он крушил листья с деревьев, особенно с липы и шелковицы, жевал корни, кору, желуди, ел слизней, птичьи яйца, часто пасья в траве, выискивая там дикий квасец и калачики.
Перед тем как отправляться в красный штаб, Ходя помыл в Гнилом Тикиче голову, заплёл косичку и облек на себя… халат. Это был добротный стеганый халат мужского покроя, Ходя «купил» его на станции Цветково. В эшелоне, который мы тогда захватили, оказалось столько обмундирования, обуви, амуниции и всяческого добра, что некоторые казаки начали прямо там, на перроне, переодеваться в новое, сбрасывая с себя ношено-переношенное лохмотье. Правда, я тут же запретил это делать, — стояла глупая ночь, поэтому в случае наступления красных недолго было случайно встрелить и своего. Я только позволил ребятам наскоро переобуться, чтобы меньше лахов таскать в руках, да и себе подобрал новые кавалерийские сапоги и несколько пар льняного белья. А вот где именно, в каком контейнере Ходя раздобыл стеганого халата и мягкие пантофли, — не скажу. Видел лишень, как незадолго перед тем он тенью прошмыгнул к стоителю, утолтившему в скверике на подступах к станционному помещению, как блеснула во тьме его сабелина… А халат я увидел на нём позже, когда Ходя, сияя, как новая копейка, примерял его на себя уже в лагере.
И вот теперь, выбираясь на столь важную и ответственную встречу с красным командованием, он решил облечь этот аристократический балахон из бордового атласа. Халат был на него большой, доходил до пят, но Ходя, поддернув его к лодыжкам, так подпоясывался пояском, что получилось как раз. Подкатил рукава и стал похож на китайского вельможу. Когда он стулил на груди руки ладонь к ладони и вежливо поклонился, я подумал, что это даже завеликая честь для большевистских командиров — вести к ним вот такого греческого воина.
Но решили — уехали. О, это была еще та делегация! Четверо парламентариев: я со своей заросшей физиономией и гривой до плеч, в полевой бледно-зелёной форме и кавалерийских сапогах, халявы которых простирались выше колен; Ходя с косичкой и в стеганом бордовом хитоне; остролицый сотник Бойко в парадном выряде австрийского офицера с крестами (тоже австрийскими) на груди и деревянным кием-булавой в правой руке и казак Чикирда в шароварах, с ладанкой на шее и длиннющим сельдью, которого он по-чудернацки закрутил за ухо. Больше всего мне нравился Ходя на своем монгольском кузнечике; забавный вид имели его комнатные пантофли, которые Ходя прикупил вместе с халатом; пантофли в стременах —, это вообще что-то необычное.
Сопровождал нас красный курсант, молчаливый, слегка растерянный нашим парадным видом хохол в рыжей фуражке с надломленным козырьком. Целую дорогу он поглядывал на нас с боязнью и подозрением.
В Звенигородку въехали ополудные со стороны Гудзовки, возле которой сдержила, как пуп, небольшая крутая гора — настолько правильна в своих очертаниях, что закрадывалась мысль о её рукотворном происхождении. Это была Звенигора, действительно насыпанная человеческими руками еще при княжеской Украине, и сбрасывалась она на высокую могилу. На её вершине когда-то также был колокол, возвещавший о приближении неприятеля…
На звенигородчан мы произвели немалое впечатление. Никто не выбегал на улицу, не суетился, однако из-за каждого плетня торчали уши и несколько пар глаз приглядывалось к этой необычной процессии, гордо направлявшейся в красный штаб. Собаки не лаяли, а, поджав хвосты, как-то так чудно подвивали.
Часовой на пожарной каланче, уставившись на Ходю, немного не упал вниз головой.
Вскоре нас уже принимали в дивизионном штабе, разместившемся в просторном здании двухклассной гимназии. Навстречу едва не с объятиями вышел сам комиссар Дыбенко, а с ним — комбриг Кузякин.
— Здоровые были! — по-нашему поздоровался Дыбенко, который тоже носил черную, но небольшую бороду.
— Миласте просемь! — увернул длиннобразый Кузякин, сияя выбритым черепом.
Мы с достоинством слезли с лошадей, только Ходя вскочил на землю с одной босой ногой, потому что его правая пантофля застряла в стремени. Но Ходя не растерялся — мельком прошмыгнул под брюхом степняка к правому стремену, надел пантофлю, вынырнул снова из-под лошади и, стулив на груди ладони, вежливо поклонился.
Дыбенко с Кузякиным так растерялись, что и себе уважительно кивнули головами. Они отрекомендовались. Дыбенко добавил:
— Я тоже казак. Правда, из Брянщины, но у нас там хохлов полдеревни.
Я представил им членов нашей делегации.
— Полковник Армии УНР Бойко! — произнес я урочисто, повышая сотника Бойко в звании.
Тот ткнул себя в грудь кием-булавой, аж зазвенели наградные австрийские кресты.
— Хорунжий гайдамацкого полка Чикирда!
Чикирда вместо того, чтобы сделать короткий кивок головой так задрал нос, что сельдь выпорснула из-за уха и развернулась вплоть до пояса.
— Представитель Китая в УНР Чань Хунь Мунь.
Ходя, стулив на груди ладони, поклонился на три стороны.
— Атаман Цёрны Ворон, — пропищал он.
Красные командиры переглянулись. Еще бы, я и сам растерялся. После Ходино «маневра» не знал, как назваться. Том сказал просто:
— Руководитель украинской военной делегации.
— Мы о вас немного знаем, — добродушно намекнул Дыбенко. — Просим дорогих гостей пообедать с нами!
Наших лошадей повели в коновязь, а мы с комиссаром Дыбенко, комбригом Кузякиным и ещё двумя красными начальниками (видно, чекистами) зашли в просторный класс гимназии, обустроенный под столовую. Вот где было чему удивиться!
Длинный, через всю комнату, стол вгибался от яства и пойла. То ли они думали, что нас сюда приедет целый чота, то ли еще кого-то ждали, но накормить и напоить здесь можно было полсотни человек или с десяток таких обжор, как Ходя. Я видел, как его зиге глаза расчахнулись в разные стороны, а остренький борлак на глотке заездил вверх-вниз.
Чего здесь только не было! Жареные куры, гуси, караси в сметане, пироги, холодец, колбасы, кровяка, кисель, которая хоть квашенина… не было только риса и ласточих гнезд[25], но Ходя того добра не видел и дома.
К столу сели четверками — по одну сторону мы, по вторую — они.
Дыбенко из большой гранчатой карафы налил всем самогона, на глаз видно — крепнущего, ибо сверху по кругу рюмки собиралось ожерелье, и сам же первым взял слово. Говорил он по-нашему неплохо, как для выходца с Брянщины, но очень долго и скучно. Мол, у украинцев впервые есть возможность жить по-человеческому, а в недалекой будучине здесь потекут молочные реки…
При этих словах даже «слепой» Ходя пустил глаза под лоб и смотрел на Дыбенко узенькими белыми щелями. Живот ему возводило спазмами от запаха всех отых блюд, и Ходя даже подозревал, что большевики придумали для них страшную казнь: вот это лишь покажут, сколько тут едела, а тогда скажут: либо переходите на нашу сторону, либо до свидания.
— А куда будут впадать те молочные реки? — перебил я Дыбенко. — В Волгу?
Он замялся, думая, что бы его такое ответить, да на подмогу поспешил один из чекистов:
— Вон имеет в веду галадающее Паволжье.
— Только укупе с Россией свободная Украина возможна, — сказал Дыбенко. — Тому помочь голодным…
Здесь у Ходи так взбудоражило в животе, что Дыбенко сбился с мысли. Ходя виновато опустил глаза, а Чикирда сказал, что пора перекусить, потому что натощак трудно о чем-то договариваться: сытый голодному не товарищ. Чикирда поправил за ухом сельди и поднял рюмку: будьмо.
Все поцокались, выпили, только Ходя отставил чарчину в сторону и заходился наминать всё, что ближе к нему стояло. Глитал он все подряд и вместе — студень с киселем, караси с квашеной капустой, куриную ногу обмакивал у сметану и трубил ее вместе с костью. Зубы у него были реденькие и мелкие, но куриную голень Ходя перемалывал с таким хрустом, что мы какое-то время не могли разговаривать. Наконец, я взял слово от нашей стороны.
— Видите, — начал я, — дело в том, что Россия развязала против нас войну после того, как была провозглашена Украинская Народная Республика. Еще раз говорю: было провозглашено наше независимое государство, которое на международном уровне признали Германия, Австро-Венгрия, Турция, Болгария…
— И Китай, — вдруг воткнул своего носа Ходя.
Я с удивлением посмотрел на него. Ходя никогда не вмешивался в серьезные разговоры, а тут влепил в самый верхний глаз. Он даже перестал жевать и так твердо и требовательно посмотрел на меня, что я добавил вопреки фактам:
— И Китай… А теперь вы мне — в моем крае! — диктуете свои требования.
Дыбенко наклонился к уху Кузякина и забубонов в качестве переводчика, но тот отмахнулся:
— Не нада, я в седьмой раз панимаю.
— А если вынимаете, — повысил я голос, — то ответьте на мой прямой вопрос: был ли где-нибудь в мире хоть один оккупант, приходивший на чужую землю делать добро?
— Чьо вон гаварит? — спросил Кузякин у Дыбенко.
— Вон гаварит, что в будущником в седьмой раз акупился, — перевел Дыбенко.
— Нет, — ответил я сам себе. — Любой оккупант прется на чужую землю только грабить и выглядывать.
— Чьо вон гаварит? — вновь переспросил Кузякин.
— Вон гаварит, что мы слешком возискательни, — прошептал Дыбенко.
— Поэтому я хочу поднять рюмку за установление исторической справедливости, — сказал я. — Пусть сгинут все заброды-живоеды!
— Хао![26] — воскликнул Ходя и, не дожидаясь никаких цокань, выклонил рюмку до дна.
— Чьо вон гаварит? — приложил ладонь к уху Кузякин.
— Кто — китаец? — не понял Дыбенко.
— Да нет, атаман.
— Гаварит, что давайтье, мл, выпьем за общее историческое корни.
Комбриг Кузякин, дружелюбно улыбнувшись, потянулся ко мне рюмкой.
Самогон действительно был как огонь и быстро вступал в кровь.
— А паскольку у нас общеет корни, — сказал Кузякин, хрустя квашеным огурцом, — то нам никуда друг ат друга не дётся. Да что надо мерится, таварищи. Вот мы передадим вам адин очений серьезный дакумент с прошьбой, чтобы вы ознакомили с нем всех свояй людее. Это новоиспеченное продленеет амнистии, падписаное Троцким, Якиром и Балицким.
Один из чекистов, достав с планшета лист бумаги, подал мне. Я пробежал одним глазом печатный текст: старая песня о радостях и привилегиях амнестии, которую советские власти очередной раз «дарили всем тем, кто сложит оружие и вернется к мирной жизни».
После меня эту фильчину грамоту перечитал сотник Бойко, потом казак Чикирда, и я уже вон удивился, когда к ней потянулся рукой и Ходя. Он долго вглядывался в непонятные для него, примитивно рисованные иероглифы, затем громко икнул и передал мне бумагу, оставив на ней масные отпечатки пальцев.
— Хуня, — сказал Ходя по-китайски.
Я тоже хотел было вытереть той бумажкой руки, но сотник Бойко, задзеленчав крестами, выхватил ее у меня, сложил в четыре раза и положил в нагрудный карман австрийского мундира. Любопытно, что с того момента все внимание красных командиров как-то враз перекинулось на сотника Бойко, будто теперь он, а не я, возглавлял делегацию.
— Да или инак, но мы должны это показать всем, — почтенно сказал сотник Бойко. — Каждый сам должен решать…
Резкий треск заглушил его дальнейшие слова — то Ходя взялся за гусиную дубинку, издавая такие звуки, будто в дробилку вбросили мамонтового бивня.
— Да прекрати ты в конце концов начиняться! — выверился к нему раскрасневший сотник Бойко и ударил кием-булавой о стол. — Слова нельзя сказать!
Ходя от неожиданности сапнул не туда воздух, похлебнулся и так, бедняга, чихнул, что мельненькие занозы костей полетели на стол. Он, задыхаясь, тяжело закашлялся.
— Дай же поесть человеку, — упрекнул я Бойкова. — Потеревенити всегда успеем.
— Хорошо-хорошо, — согласился он и слегка постучал кием-булавой Ходю между лопатками. — Носом дыши. Дать тебе чем-нибудь запить?
Ходя виновато кивнул. Чикирда подал ему кувшина с ряжанкой. Ходя взял его за ушко, как будто это был не трехлитровый жбанок, а обычная кружка, заглянула в него, как сорока в кость, нюхнула приплюснутым носом и принялась хлебтать.
Чикирда зачудованно смотрел на Ходю волосатыми, как шмели, глазами.
Дыбенко достал серебряный портсигар, открыл его, протянул через стол.
— Закурим, шо?
Сотник Бойко с Чикирдой взяли по сигарете, Ходя, не отрываясь од кувшина, потащил зразу две. Я скрутил «козью ножку» из своего табака, закурил и бросил глазом на двух чекистов, которые до сих пор сидели молча. Поймав на мой взгляд, тот, что дал нам фильчину грамоту, наконец отозвался:
— Не знаю, чево вы тянетесь и во что надеетесь. Ведь вайна-то акончилась. Народ приступил к мерному труду.
— Кто вам сказал, что война закончилась? — спросил я. — Даже глазу переговоры между нами свидетельствуют о том, что война продолжается.
— Это уже не война, а так… — махнул рукой Дыбенко. — Какая может буть война без армии?
— Будет еще и армия, — сказал я. — То есть она уже есть, но начнет свой рейд в определенное время. Вы в этом убедитесь, если, конечно, доживете до того часа.
— Чьо вон гаварит? — переспросил Кузякин.
— Вон гаварит, что в седьмой раз есть что впереди, — сказал Дыбенко.
— Ну да, вон правильно гаварит, — согласился Кузякин. — Впереди для неких аткриваются все вазможности.
Внезапно его длиннобразное лицо вытянулось ещё на пиваршина.
Я посмотрел туда, куда Кузякин выпучил свои балухи. Ничего удивительного там не было — просто Ходя вместо того, чтобы закурить, разорвал сигарету, высыпал табак на ладонь и, запихав в рот, начал жевать. Наверное, комбриг Кузякин не знал, что табак еще можно употреблять и таким способом, ну, может, немного не такой табак, но в военное время перебирать не приходится.
— Получается, вы ещё ничего не знаете, — сказал Дыбенко. — Ай-я-яй…
— Разрешите, я в седьмой раз абъясню, — вмешался в разговор тот, что подал нам фильчину грамоту. — Вы там савсьем адичали в свайом лесу, атарвались ат мера и ночево не знаете даже о сваей армие. Недавно жалкое астатки петлюровского войска действительно савёршили свой, как вы гаварите, рейд из-за польскаво кордона. Нада атдать етим смельчакам должное, дашли ни пачти да Киева, но пазавчера катовцы разбежали их в пух и прах[27].
— Этого не может быть! — воскликнул казак Чикирда. — Мы пришли сюда не для того, чтобы слушать лжи!
— Это факт, — сказал чекист. — Пачти никаво нё асталось в жёвых. Ах да! Ваш так называетмой генерал-харунжий Тютюнник, взывавшей эту сожалею вылазку, смежал с поля боя, как заяц, но факт астайотся фактом. Армии больше нет и избивает не может. Упрочем, чево я вздесь разашься, как салавей? Уот, пажалостная, пачитайтье сами.
Он достал из планшета газету и, развернув ее, подал через стол сотнику Бойко. Это был «Боевой красный листок», где на первой странице «прыгал» черный заголовок, от которого у меня потемнело в глазах:
«Остатки петлюровской армии полностью уничтожены героями-котовцами!»
Мы с Бойко так лихорадочно шарпнулись вместе в ту газету, что стукнулись лбами. Там действительно писалось о том, что петлюровское войско, находившееся в польских лагерях для военнопленных, подъюженное западной буржуазией, «вероломно» перешло границу, лишь бы свергнуть советскую власть, но у деревни Малые Миньки его окружила конница Котовского и уничтожила до ноги.
Мы с сотником Бойко, перечитав это сообщение, лупали глазами то друг на друга, то снова в газету. Не хотелось верить. Это было катастрофой. Полнейший крах.
С другой стороны к Бойко прижался казак Чикирда, который также уставился в газету и нервно зашевелил губами. Ходя, сидевший справа от меня, и себе дернулся заглянуть, что там написано, да поскольку читать не умел, то снова проказал невозмутимо:
— Хуня!
— Твоя правда, — сказал я.
Сотник Бойко машинально составил ту газетку в восьмой раз и также хотел запихнуть в нагрудный карман, но я его остановил. Взял ее, демонстративно оторвал лоскут бумаги именно с той передовицы и, спрятав газету в карман, начал скручивать новую «козью ножку». При этом я несмысловато смотрел на Дыбенко.
— Мне говорица, — сказал Дыбенко, — нам пора выпит.
— Да, — понял его комбриг Кузякин. — Непременная!
Мы выпили, красные командиры вновь стали патякать о том, что отныне только самоубийцы могут оставаться в лесах, что тех, кто не явится на амнестию, ждет неминуемая гибель, а мне в голове бухало одно: «К ноге… Армия уничтожена до ноги…»
Я глотал эти слова вместе с дымом, меня охватило такое отчаяние, что хотелось выть. Как такое могло случиться? Почему же не было лозунга — сигнала к всеобщему восстанию? Почему нас не сообщили о выступлении армии из-за рубежа? Кто-то как бы умышленно подготовил эту катастрофу.
И тут я услышал сбывшийся вой. Тоненький монотонный звук снырнул где-то обечь меня, такой протяженный, такой тоскливый, что мне стало жутко. Он протинал меня, как иголка, тот безотрадный звук, и прошло еще какое-то время, пока я понял, что это подвивает Ходя. Пьяненький, он завёл свою, никогда не слышанную мною песенку или, определённее сказать, мелодию, потому что Ходя не произносил ни слова, только выводил одному ему знакомый мотив.
Это я впервые, с тех пор как его знал, услышал, как Ходя поет, и, либонь, из-за того мне стало так тоскливо, аж жутковато. Он пел с закрытыми глазами, считая, что его никто не слышит и не видит, пел тихонько для самого себя, голос его дрыжал и прерывался пунктиром на множество мелких иголочек.
Не знаю, что на кого нашло, но, пока Ходя пел, никто не обмолвился и словом, даже комиссар Дыбенко, комбриг Кузякин и два чекиста сидели сумирно и слушали. Лишь когда Ходя утих, Дыбенко враз как будто проснулся:
— А шо, ребята, может, своего ушкварим? — И, не дожидаясь согласия, затянул красивым густым баритоном:
Ой, на! ой, на горе да и жнецы жнут…
Дыбенко аж подпрыгивал на стуле, передергивал бровями, подмигивал нам, поощряя к пению, но никто к нему не присоединился, и, допев до «оврагом-долиной казаки идут», он утратил пыл.
Я с самого начала не имел интереса к этим посиделкам, а после известия о роковом выступлении нашей армии не хотел здесь оставаться ни минуты. Конечно, большевики, как и их газетка, могли немало переврать, но то, что наше войско постигла трагедия, я теперь чувствовал нутром.
— Двинулись, — обернулся я к сотнику Бойко.
— Пока ветер без сучков, — добавил казак Чикырда, и мы встали.
Комиссар Дыбенко и комбриг Кузякин начали уговаривать, чтобы мы зостались до завтра — ведь еще ни к чему не договорились, — обещали натопить баню, привести веселых девок, но я сказал: нет.
Дыбенко, видно, обиделся — и за то, что с ним не захотели петь, и что так быстро оборвали переговоры, потому что уже на улице, подойдя ко мне, спросил с глупой улыбочкой:
— Китайца у нас спиздили?[28]
— С которых это пор на Кацапщине завелись китайцы? — спросил я.
— Ну да, я понимаю, — сказал Дыбенко.
Уже ночью мы добрались до лагеря Гонты-Лютого, а на рассвете я со своим отрядом отправился за Смилу, где нас ждала горячая работа.