К книге
Читаем вместе с Толстым. Пушкин. Платон. Гоголь. Тютчев. Ла-Боэти. Монтень. Владимир Соловьев. Достоевский«Опыты» Монтеня — вечный спутник Толстого. Встреча на перекрестке шести веков. Приложение. Толстой о смерти близких его сердцу людей — Братьев Дмитрия и Николеньки — Сына Ванечки — Любимой дочери Маши
89%
«Опыты» Монтеня — вечный спутник Толстого. Встреча на перекрестке шести веков. Приложение. Толстой о смерти близких его сердцу людей — Братьев Дмитрия и Николеньки — Сына Ванечки — Любимой дочери Маши
17

Брат Дмитрий и брат Николенька

По-разному Толстой пережил смерть рано ушедших из жизни старших братьев — Дмитрия и Николая.

Смерть Дмитрия

Она всегда была для него упреком, ибо не вызвала в нем должного сострадания.

Дмитрий Толстой. 1854 г.

Л. Н. Толстой. Фрагмент из «Воспоминаний»

«Кажется, я был тогда уже на Кавказе, когда с Митинькой (третий брат по старшинству; орфография по подлиннику. — В.Р.) случился необыкновенный переворот. Он вдруг стал пить, курить, мотать деньги и ездить к женщинам. Как это с ним случилось, не знаю, я не видал его в это время. <…> И в этой жизни он был тем же серьезным, религиозным человеком, каким он был во всем. Ту женщину, проститутку Машу, которую он первую узнал, он выкупил и взял к себе. Но вообще эта жизнь продолжалась недолго. Думаю, что не столько дурная, нездоровая жизнь, которую он вел несколько месяцев в Москве, сколько внутренняя борьба, укоры совести сгубили сразу его могучий организм. Он заболел чахоткой, уехал в деревню, лечился в городах и слег в Орле, где я в последний раз видел его уже после Севастопольской войны. Он был ужасен. Огромная кисть его руки была прикреплена к двум костям локтевой части, лицо было — одни глаза и те же прекрасные, серьезные, а теперь выпытывающие. Он беспрестанно кашлял и плевал, и не хотел умирать, не хотел верить, что он умирает. Рябая, выкупленная им Маша, повязанная платочком, была при нем и ходила за ним. При мне по его желанию принесли чудотворную икону. Помню выражение его лица, когда он молился на нее.

Я был особенно отвратителен в эту пору. Я приехал в Орел из Петербурга, где я ездил в свет и был весь полон тщеславия. Мне жалко было Митиньку, но мало. Я повернулся в Орле и уехал, и он умер через несколько дней. Право, мне кажется, мне в его смерти было самое тяжелое то, что она помешала мне участвовать в придворном спектакле, который тогда устраивался и куда меня приглашали» (34, 385).

Позже, в «Анне Карениной», в ХХ главе V части, единственной, которая имеет название в романе, и это название «Смерть», Толстой в подробностях воссоздал сцену ухода из жизни брата Левина — Николая. В ней сошлись мотивы страха и отчаяния перед лицом смерти, сострадания к мучениям умирающего и рассудочный эгоизм крепкого здоровьем Константина, мистические противостояния смерти и жизни.

Л. Н. Толстой. Фрагмент из «Анны Карениной»

«Прошли еще мучительные три дня; больной был всё в том же положении. Чувство желания его смерти испытывали теперь все, кто только видел его: и лакеи гостиницы, и хозяин ее, и все постояльцы, и доктор, и Марья Николаевна, и Левин, и Кити. Только один больной не выражал этого чувства, а, напротив, сердился за то, что не привезли доктора, и продолжал принимать лекарство и говорил о жизни. Только в редкие минуты, когда опиум заставлял его на мгновение забыться от непрестанных страданий, он в полусне иногда говорил то, что сильнее, чем у всех других, было в его душе: „Ах, хоть бы один конец!“ Или: „Когда это кончится!“ <…>

В нем, очевидно, совершался тот переворот, который должен был заставить его смотреть на смерть как на удовлетворение его желаний, как на счастие. Прежде каждое отдельное желание, вызванное страданием или лишением, как голод, усталость, жажда, удовлетворялись отправлением тела, дававшим наслаждение; но теперь лишение и страдание не получали удовлетворения, а попытка удовлетворения вызывала новое страдание. И потому все желания сливались в одно — желание избавиться от всех страданий и их источника, тела. <…>

Священник, окончив молитву, приложил к холодному лбу крест, потом медленно завернул его в епитрахиль и, постояв еще молча минуты две, дотронулся до похолодевшей и бескровной огромной руки.

— Кончился, — сказал священник и хотел отойти; но вдруг слипшиеся усы мертвеца шевельнулись, и ясно в тишине послышались из глубины груди определенно-резкие звуки:

— Не совсем… Скоро.

И через минуту лицо просветлело, под усами выступила улыбка, и собравшиеся женщины озабоченно принялись убирать покойника.

Вид брата и близость смерти возобновили в душе Левина то чувство ужаса пред неразгаданностью и вместе близостью и неизбежностью смерти, которое охватило его в тот осенний вечер, когда приехал к нему брат. Чувство это теперь было еще сильнее, чем прежде; еще менее, чем прежде, он чувствовал себя способным понять смысл смерти, и еще ужаснее представлялась ему ее неизбежность; но теперь, благодаря близости жены, чувство это не приводило его в отчаяние: он, несмотря на смерть, чувствовал необходимость жить и любить. Он чувствовал, что любовь спасала его от отчаяния и что любовь эта под угрозой отчаяния становилась еще сильнее и чище» (19, 72–75).

Но и в этом повествовании нет искреннего сопереживания умирающему, довлеет жесткость и холодность интонаций.

Настоящее потрясение у Толстого вызвала смерть любимого брата Николеньки.

«…он умер так, как я бы желал умереть, спокойно, кротко и прекрасно»

Николай Толстой (1823–1860), талантливый человек, чей писательский талант не раскрылся, как считал И. С. Тургенев, из-за отсутствия в нем тщеславия.

Именно от Николеньки в детстве Лев услышал легенду о Зеленой палочке. Тот, кто найдет ее на краю оврага в яснополянском лесу и прочитает написанные на ней магические слова, тот откроет тайну, как сделать всех людей счастливыми и никогда не ссорящимися. Мечту о всеобщем братстве и единении Толстой пронес через всю жизнь и одну из поздних статей так и назвал «Зеленая палочка» (1905).

Николай Толстой. 1851.

Старший брат Николай умер от чахотки в 1860 г. в возрасте 37 лет на юге Франции, в Йере, на руках Льва Николаевича и сестры Марии Николаевны.

Из Дневника Л. Н. Толстого

«13/25 Октября. Иер. Скоро месяц что Николинька умер. Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уж недалеко до отправления туда. Куда? Никуда. — Пытаюсь писать, принуждаю себя и не идет только от того, что не могу приписывать работе того значения, какое нужно приписывать для того, чтобы иметь силу и терпенье работать. Во время самых похорон пришла мне мысль написать матерьялистическое евангелие, жизнь Христа матерьялиста. <…> Николинькина смерть самое сильное впечатление в моей жизни» (Дневник; 48, 29–30).

Лев и Николай Толстые. 1851 г.

Письмо Л. Н. Толстого — Т. А. Ергольской

1860 г. Сентября 20/октября 2. Гиер.

«Chère tante![234] Черная печать вам всё скажет. То, чего я ждал 2 недели с часу на час, случилось нынче в 9 часов вечера. — Только со вчерашнего дня он позволил мне помочь ему раздеться; нынче первый день, что он решительно лег и разделся и потребовал gard malade[235]. Всё время он был в памяти. За 1/4 часа до смерти он выпил молоко и сказал мне, что ему хорошо. Нынче еще он шутил и интересовался моими делами о воспитании. Только за несколько минут до смерти он прошептал несколько раз: „Боже мой, Боже мой!“ Мне кажется, что он чувствовал свое положение, но обманывал нас и себя. Машинька нынче только часа за 4 уехала от нас, т. е. из Hyères[236], за 4 версты, где она еще живет. Она никак не ожидала этого так скоро. Я только что закрыл ему глаза. Я скоро теперь буду с вами. — И всё расскажу изустно. Тело его я не думаю перевозить. Похороны устроит к-ня Голицына, которая взялась за всё.

Прощайте, chère tante. Утешать вас не могу. Воля Божья! вот одно. Сереже я теперь не пишу, он, должно быть, на охоте, вы знаете где, поэтому и известите его или пошлите это письмо» (60, 352–353).

Письмо Л. Н. Толстого — гр. С. Н. Толстому

1860 г. Сентября 24 и 25 / октября 6 и 7. Гиер.

«Ты, я думаю, получил известие о смерти Николиньки. Мне жалко тебя, что ты не был тут. Как это ни тяжело, мне хорошо, что всё это было при мне, и что это подействовало на меня, как должно было. Не так, как смерть Митиньки, о которой я узнал в Петербурге, вовсе не думая о нем. Впрочем, это совсем другое дело. С Митинькой были связаны воспоминания детства и родственное чувство и только, а это был положительно человек для тебя и для меня, которого мы любили и уважали (здесь и далее курсив Л. Н. Толстого. — В.Р.) больше всех на свете. Ты это знаешь эгоистическое чувство, которое последнее время приходило, что чем скорей, тем лучше, а теперь страшно это писать и вспоминать, что это думал. До последнего дня он с своей необычайной силой характера и сосредоточенностью делал всё, чтобы не быть мне в тягость. В день своей смерти он сам оделся и умылся, и утром я его застал одетого на кресле. Это было часов за 9 до смерти, что он покорился болезни и попросил себя раздеть. Первое было в нужнике. Я вышел вниз и слышу, дверь его отворилась, вернулся — его нет нигде. Сначала я боялся войти, он не любил; но тут он сам сказал: „Помоги мне“. И он покорился и стал другой, кроткой, доброй; этот день не стонал; про кого ни говорил, всех хвалил и мне говорил: „Благодарствуй, мой друг“. Понимаешь, что это значит в наших отношениях. Я сказал ему, что слышал, как он кашлял утром, но не вошел из-за fausse honte[237]. „Напрасно, это бы меня утешило“. Страдать он страдал, но он только раз сказал дня за два до смерти, что ужасные ночи без сна. К утру давит кашель, месяц, и что грезится Бог знает! Еще такие ночи две это ужасно. Ни разу ясно он не сказал, что чувствует приближенье смерти. Но он только не говорил. В день смерти он заказал комнатное платье и вместе с тем, когда я сказал, что, ежели не будет лучше, то мы с Машинькой не поедем в Швейцарию, он сказал: „Разве ты думаешь, что мне будет лучше?“ таким голосом, что видно, он чувствовал, но для меня не говорил, а я для него не показывал; однако с утра я знал как будто и всё был у него. Он умер совсем без страданий (наружных, по крайней мере). Реже, реже дышал, и кончилось. На другой день я сошел к нему и боялся открыть лицо. Мне казалось, что оно будет еще страдальческее, страшнее, чем во время болезни, и ты не можешь вообразить, что это было за прелестное лицо с его лучшим, весёлым и спокойным выражением. Вчера его похоронили тут. <…> Я чувствую теперь то, что слыхал часто, что, как потеряешь такого человека, как он для нас, так много легче самому становится думать о смерти. Твое письмо пришло в самую минуту, как его отпевали. <…> Два дня до смерти читал он мне свои записки об охоте, и много говорили о тебе. Он говорил, что ты всем от Бога сделан счастливым человеком и сам себя мучаешь. Я только на 2-й день хватился сделать его портрет и маску, портрет уже не застал его удивительного выражения, но маска прелестна. <…> Я в письме тетеньки не означил числа. Он умер 20 сентября нашего стиля, в 9 часов вечера» (60, 353–354).

Письмо Л. Н. Толстого — Т. А. Ергольской

1860 г. Сентября 24 и 25 / октября 6 и 7. Гиер.

«Милый друг тетинька!

Вот письмо Сереже, которое я посылаю на ваше имя, вы прочтете всё. Посреди нашего горя верьте, что мы с Машенькой каждую минуту вспоминали вас и думали о том, как тяжело вам будет перенести еще этот удар. Утешений нет никаких как для вас, так и для меня, одно, что он умер так, как я бы желал умереть, спокойно, кротко и прекрасно. Тут не было священника, и я уверен, что он бы причастился, ежели бы это можно было. Никто, впрочем, не думал, что это будет так скоро. Доктор, который видел его за несколько часов, потом говорил, что он никак не ожидал этого. Впрочем, такой кротости и доброты, как последние его дни, трудно вообразить себе. Да и вся жизнь его! <…> Берегите себя, милый друг тетинька, теперь ваша любовь нам всем еще в 10 раз нужнее. Прощайте, целую ваши руки» (60, 355–356).

Письмо Л. Н. Толстого — гр. А. А. Толстой

1860 г. Октября 17/29. Гиер.

«Я вас потерял из виду, любезный друг Alexandrine, потому что уехал за границу с сестрой, и главное, за братом Николаем, который осенью заболел, и вот скоро месяц, что умер. А никогда мне так нужно вас не было, как это время. Два месяца я час за часом следил за его погасанием, и он умер буквально на моих руках. Мало того, что это один из лучших людей, которых я встречал в жизни, что он был брат, что с ним связаны лучшие воспоминания моей жизни, — это был лучший мой друг. Тут разговаривать нечего; вы, может быть, это знаете, но не так, как я; не то, что половина жизни оторвана, но вся энергия жизни с ним похоронена. Не зачем жить, коли он умер — и умер мучительно; так что же тебе будет? — Еще хуже. — Вам хорошо, ваши мертвые живут там, вы свидитесь с ними (хотя мне всегда кажется, что искренно нельзя этому верить — было бы слишком хорошо); а мои мертвые исчезли, как сгоревшее дерево. Вот уж месяц, я стараюсь работать, опять писать, что я было бросил, но самому смешно. В Россию ехать не зачем. Тут я живу, тут могу и жить. Кстати сестра здесь с детьми. Я вам пишу не для того, чтобы вы утешали меня. Пожалуйста, не пишите мне ничего обо мне; пожалуйста, ничего не пишите. Пишите о себе, о России, о делах наших, о вашей матушке, сестре, княжнах.

Я говорил сестре, как в горе узнаются друзья, — не так, как это думают, что они помогают, но потому что в горе только воспоминанья о лучших людях всплывают наружу. Не было дня, чтобы я не вспоминал про вас, и что бы я дал, чтобы последние дни на секундочку увидать вас» (60, 356).

Письмо Л. Н. Толстого — А. А. Фету

1860 г. Октября 17/29. Гиер.

«Мне думается, что вы уже знаете то, что случилось. Нашего 2 °Cентября он умер, буквально на моих руках. Ничто в жизни не делало на меня такого впечатления. Правду он говаривал, что хуже смерти ничего нет. А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что было H. Н. Толстой, для него ничего не осталось. Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: „Да что ж это такое?“ — Это он ее увидел — это поглощение себя в ничто. А уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше. И уж верно не я и никто так не будет до последней минуты бороться с ней, как он. Дня за два я ему говорю: „Нужно бы тебе судно в комнату поставить“. „Нет, говорит, я слаб, но еще не так; еще мы поломаемся“.

До последней минуты он не отдавался ей, всё сам делал, всё старался заниматься, писал, меня спрашивал о моих писаньях, советовал. Но всё это, мне казалось, он делал уже не по внутреннему стремленью, а по принципу. Одно, природа, — это осталось до конца. Накануне он пошел по. ать в свою спальню и упал от слабости на постель у открытого окна, я пришел. Он говорит со слезами в глазах: „Как я наслаждался теперь час целый“. Из земли взят и в землю пойдешь. Осталось одно, смутная надежда, что там, в природе, которого частью сделаешься в земле, останется и найдется что-нибудь. — Все, кто знали и видели его последние минуты, говорят: „Как удивительно спокойно, тихо он умер“, а я знаю, как страшно мучительно, потому что ни одно чувство не ускользнуло от меня. — Тысячу раз я говорю себе: „Оставим мертвым хоронить мертвых“, надо же куда-нибудь девать силы, которые ещё есть, но нельзя уговорить камень, чтобы он падал наверх, а не вниз, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила, нельзя есть, когда не хочется. К чему всё, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью подлости, лжи, самообманыванья и кончатся ничтожеством, нулем для себя. — Забавная штучка. Будь полезен, будь добродетелен, будь счастлив, покуда жив, говорят века друг другу люди да мы, и счастье, и добродетель, и польза состоят в правде, а правда, которую я вынес из 32 лет, есть та, что положение, в которое нас поставил кто-то, есть самый ужасный обман и злодеяние, для которого бы мы не нашли слов (мы либералы), ежели бы человек поставил бы другого человека в это положенье. Хвалите Аллаха, Бога, Браму. Такой благодетель. „Берите жизнь, какая она есть“. „Не Бог, а вы сами поставили себя в это положенье“. Как же! Я и беру жизнь, какова она есть, как самое пошлое, отвратительное и ложное состояние. А что поставил себя не я, в том доказательство, что мы столетия стараемся поверить, что это очень хорошо, но как только дойдет человек до высшей степени развития, перестает быть глуп, так ему ясно, что всё дичь, обман, и что правда, которую все-таки он любит лучше всего, что эта правда ужасна. Что как увидишь её хорошенько, ясно, так очнешься и с ужасом скажешь, как стоит: „Да что ж это такое?“ Ну, разумеется, покуда есть желанье есть, ешь, есть бессознательное, глупое желание знать и говорить правду, стараешься узнать и говорить. Это одно из мира морального, что у меня осталось, выше чего я не мог стать. Это одно я и буду делать, только не в форме вашего искусства. Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь. Я зиму проживу здесь по той причине, что я здесь, и всё равно жить, где бы то ни было.

Пишите мне, пожалуйста. Я вас люблю так же, как брат вас любил и помнил до последней минуты» (60, 357–358).

Болезнь и смерть Ванечки

Ванечка был последним из 13 детей Софьи Андреевны и Льва Николаевича. С его рождением в 1888 г. после многих драматических конфликтов в отношениях между супругами появилась надежда на мир и согласие. Его любили все. Он был редким по доброте и чуткости мальчиком, иногда его мучили мистические предчувствия, и он делился ими с ближними. Для окружающих это был не ребенок, а ангел. В 7 лет в нем проснулась потребность к сочинительству, сохранился его рассказ «Спасенный такс». Друзья и гости Толстых предрекали ему большое будущее. Но он скоропостижно скончался в возрасте 7 лет от скарлатины.

Каждый из супругов по-своему пережил это горе.

Из Дневника С. А. Толстой. 1895 г.

«22 февраля. Утро.

Со вчерашнего вечера опять заболел Ваня. У него сегодня уже скарлатинная сыпь, болит горло и понос. Был Филатов и определил.

23 февраля. Мой милый Ванечка скончался вечером в 11 часов. Боже мой, а я жива!

[Только через два с половиной года С.А. возобновила ведение Дневника]

1897

1 июня. Два года было 23 февраля, что умер мой Ванечка, и с тех пор, написав последнюю страницу в книге дневника, я закрыла ее так же, как закрыла свою жизнь, свое сердце, восприимчивость и радость жизни. И я не ожила, но полнейшее душевное одиночество снова пробудило желание писать дневник. Да и пускай останется на бумаге картина последнего времени моей жизни — главное, замужней жизни. Буду писать строго одни факты, а когда буду более расположена, — опишу и эти промежуточные два года моей столь значительной, по внутреннему ее содержанию, жизни»[238].

Из Дневника Л. Н. Толстого. 1895 г.

«Нынче 26 — ночь. 1895. Москва. Похоронили Ваничку. Ужасное — нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю тебя, Отец. Благодарю Тебя» (53, 10).

Из книги С. А. Толстой «Моя жизнь»

«Тотчас же после похорон художник Касаткин приехал на могилу, когда уже все разъехались, и набросал два этюда с свежей могилы. Один он подарил мне, другой Тане, написав при этом очень милое, сердечное и поэтичное письмо с любовью к Ваничке, которого называл „прозрачным“.

Вернулись мы осиротелые в наш опустевший дом, и помню я, как Лев Николаевич внизу, в столовой, сел на диван, принесенный раньше для больного Левы, и, заплакав, сказал:

„Я думал, что Ваничка один из моих сыновей будет продолжать мое дело на земле после моей смерти“.

И в другой раз повторил приблизительно то же:

„А я-то мечтал, что Ваничка будет продолжать после меня дело Божие. Что делать!“

И мне было еще тяжелее смотреть на его глубокую скорбь, чем страдать самой.

Пишу сестре про Льва Николаевича:

„Левочка согнулся совсем, постарел, ходит грустный, с светлыми глазами, и видно, что и для него потух последний светлый луч его старости. На третий день смерти Ванички он сидел рыдая и говорил: `В первый раз в жизни я чувствую безвыходность`“.

Ваничка из всех детей был больше всех лицом похож на отца. Те же глубокие, вдумчивые и светлые глаза, та же серьезность духовного внутреннего содержания. Как-то раз, расчесывая свои вьющиеся волосы перед зеркалом, Ваничка обернул ко мне свое личико и с улыбкой сказал: „Мама, я сам чувствую, как я похож на папу“»[239].

Из Дневника Л. Н. Толстого 1895 г.

«Нынче 12 Марта 95. Москва.

Так много перечувствовано, передумано, пережито за это время, что не знаю, что писать. Смерть Ванички была для меня, как смерть Николиньки, нет, в гораздо большей степени, проявление Бога, привлечение к Нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это (радостное) — не радостное, это дурное слово, но милосердное от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к Нему, событие. — Соня не может так смотреть на это. Для нее боль, почти физическая — разрыва, скрывает духовную важность события. Но она поразила меня. Боль разрыва сразу освободила ее от всего того, что затемняло ее душу. Как будто раздвинулись двери, и обнажилась та божественная сущность любви, которая составляет нашу душу. Она поражала меня первые дни своей удивительной любовностью: всё, что только чем-нибудь нарушало любовь, что было осуждением кого-нибудь, чего-нибудь, даже недоброжелательством, всё это оскорбляло, заставляло страдать ее, заставляло болезненно сжиматься обнажившийся росток любви. — Но время проходит и росток этот закрывается опять, и страдание ее перестает находить удовлетворение, vent (выход — фр. — В.Р.) в всеобщей любви, и становится неразрешимо мучительно. Она страдает в особенности потому, что предмет любви ее ушел от нее, и ей кажется, что благо ее было в этом предмете, а не в самой любви. Она не может отделить одно от другого; не может религиозно посмотреть на жизнь вообще и на свою. Не может ясно понять, почувствовать, что одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви, или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, — различно сочетаясь — одни прежде, другие после, — как волны.

Я стараюсь помочь ей, но вижу, что до сих пор не помог ей. Но я люблю ее, и мне тяжело и хорошо быть с ней. Она еще физически слаба: два месяца нет р. и она иногда думает, что она беременна. Таня, бедная и милая, тоже очень слаба. Все мы очень близки друг к другу, как Д. (А. Н. Дунаев, друг семьи Толстых? — В.Р.) хорошо сказал: как, когда выбыл один листок, скорее и теснее сбиваются остальные. Я чувствую себя очень физически слабым, ничего не могу писать. Немного работал над катехизисом. Но только обдумывал. Написал письмо Шмиту с программой международного Посредника. За это время вышел Хозяин и Работник, и слышу со всех сторон похвалы, а мне не нравится, и несмотря на то, чувство мелкого тщеславного удовлетворения. —

Нынче захотелось писать художественное. Вспоминал, что да что у меня не кончено. Хорошо бы всё докончить, именно:

1) Коневская. 2) Кто прав. 3) Отец Сергий. 4) Дьявол в аду. 5) Купон. 6) Записки матери. 7) Александр I. 8) Драма. 9) Переселенцы и башкиры. — Рядом с этим кончать Катехизис. И тут же, затеяв всё это — работы лет на 8 по крайней мере, завтра умереть. И это хорошо.

За это время думал:

<…>

3) Смерть детей с объективной точки зрения: Природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ваничка. Но это объективное дурацкое рассуждение. Разумное же рассуждение то, что он сделал дело Божие: установление Царства Божия через увеличение любви — больше, чем многие, прожившие полвека и больше.

4) Соня говорила часто: он меня спасал от зла. Я дурная, грубая натура, он любовью своей смягчал, приближал меня к Богу. Как будто он теперь не делает этого.

5) Да, любовь есть Бог. Полюби, полюби того, кто делал тебе больно, кого ты осуждал, не любил, и всё то, что скрывало от тебя его душу, исчезнет, и ты, как сквозь светлую воду на дне, увидишь божественную сущность его любви, и тебе не нужно и нельзя будет прощать его, тебе нужно будет прощать только себя за то, что ты не любил Бога в том, в ком он был, и из-за своей нелюбви не видал Его».

Из книги С. А. Толстой «Моя жизнь»

«Лев Николаевич никогда не хотел видеть во мне ничего религиозного, потому что я не хотела и просто не могла отойти от Церкви, как он. В то время я писала сестре:

„Я ищу утешения в том, что страданиями я перехожу в вечность, что страдания эти нужны для очищения моей души, которая должна соединиться с Богом и Ваничкой, который весь был любовь и радость, и я кричу: `Да будет воля Твоя!` если это нужно для перехода моего в вечность, но несмотря на этот постоянный подъем духа и на искренний крик сердца отдаться в волю Божью, нет мне в этом утешения и ни в чем, ни в чем“.

Почему-то Лев Николаевич отрицал во мне почти всякую религиозность. Его раздражало то, что я все время ходила по церквам и монастырям, и соборам. Помню, как постом я провела 9 часов сряду в Архангельском соборе, то стоя на службе, то сидя на приступках с богомолками, странниками и какой-то женщиной интеллигентной, которая, как я, потеряв уже взрослого сына, искала утешения в молитве и храме Божьем.

Возвращаясь раз домой из Кремля в Хамовнический переулок, я все время шла под дождем, промокла, простудилась и надолго заболела. А до того времени мы с Сашей говели, и, вероятно, и это было не по сердцу Льву Николаевичу. Пишет он в дневнике 27 марта 1895 года:

„Соня все так же страдает и не может подняться на религиозную высоту… Причина та, что она к животной любви к своему детищу привила все свои духовные силы“.

Почему животной любви? Много у меня было детей, но именно к Ваничке в наших обоюдных чувствах преобладала духовная любовь. Мы жили с ним одной душой, понимали друг друга и постоянно уходили, несмотря на его возраст, в область духовную, отвлеченную»[240].

Из Дневника Л. Н. Толстого 1895 г.

12 марта. Продолжение:

«6) Да, жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я.

7) Соня сказала: он серьезен, как дети.

8) Несколько дней после смерти Ванички, когда во мне стала ослабевать любовь (то, что дал мне через Ваничкину жизнь и смерть Бог, никогда не уничтожится), я думал, что хорошо поддерживать в себе любовь тем, чтобы во всех людях видеть детей — представлять их себе такими, какими они были 7 лет. Я могу делать это. И это хорошо.

9) Радость жизни без соблазна есть предмет искусства.

10) С особенной новой силой понял, что жизнь моя и всех только служение, а не имеет цели в самой себе» (53, 10–12).

18 марта. Москва.

«За это время был старичок из Сибири, где он живет в пустыне. Я говорю: как же жить в пустыне, когда люди во тьме: не надо ставить свет под спуд. А он говорит: кто станет искать света, тот найдет. Т. е. дело не в том, чтобы светить, а в том, чтобы быть светлым» (53, 12).

Из книги С. А. Толстой «Моя жизнь»

«Так как… книга озаглавлена мной „Моя жизнь“, то мне казалось очень важным включить в нее это прекрасное письмо (письмо к А. А. Толстой. — В.Р.), дающее мне радость воспоминания той любви, которой утешал меня в то время мой муж. И вообще он трогательно нежно относился тогда ко мне. Помню, он позвал меня раз навестить его сестру Машеньку в ее именины, 25-го марта, и мы придумывали, что ей подарить. Я вспомнила, что ей хотелось иметь будильник, чтоб не просыпать церковных служб, и мы вместе купили будильник и подарили ей, чему она была очень рада, так же как и нашему посещению. А то, помню, еще под предлогом купить книг для тюрьмы Лев Николаевич пригласил меня пойти на Вербу в вербную субботу.

Он думал, что меня это развлечет. Купила я тогда искусственных белых цветов, ветку белой сирени, которая и поныне висит на большом Ваничкином портрете.

Побывав у сестры своей Марии Николаевны, Лев Николаевич писал в своем дневнике, что „Машенька стала добрей, с тех пор как она в монастыре. Что это значит? Как соединить язычество с христианством? Не могу вполне уяснить себе“[241].

Такой же язычницей он считал и меня, только потому, что я с Машенькой не отреклась от Церкви. А я всегда думала, что плоха та вера, для которой так много значит форма и обстановка. И как может помешать моей вере то место, куда веками люди сходились во имя Бога, хранили эту идею Божества, приносили в храмы свои горести, радости, духовные настроения, надежды, сомнения — все, чем жило и живет человечество»[242].

Только через три месяца после смерти сына Толстой смог возвратиться к художественному творчеству. 1895 год. Шла весна — лучшая пора года для его творческого вдохновения. Хотелось писать «художественное», но боль утраты постоянно давала о себе знать.

Софья Андреевна впала в отчаяние, и оно долго не покидало ее.

Смерть любимой дочери

Мария Львовна родилась в 1871 г. 12 (24) февраля, в зимний день, а умерла поздней осенью 1906 года. Жизнь была короткой и трудной.

Будто предчувствуя это, Толстой в конце октября 1872 г., когда Маше не было и двух лет, писал о ней двоюродной тетке А. А. Толстой:

«5-я Маша, 2 года, та, с которой Соня была при смерти. Слабый, болезненный ребенок. Как молоко, белое тело, курчавые белые волосики; большие, странные, голубые глаза; странные по глубокому, серьезному выражению. Очень умна и некрасива. Это будет одна из загадок. Будет страдать, будет искать, ничего не найдет; но будет вечно искать самое недоступное» (61, 334).

Толстой угадал отчасти. Маша всегда была в поиске «самого недоступного», но сумела найти свое место в жизни. Она целиком разделяла идеи отца, служила ему верой и правдой, вплоть до вегетарианства. Несмотря на слабое здоровье, телесную хрупкость, активно участвовала в трудовой крестьянской жизни. Получив педагогическое образование, Маша создала собственную школу. В ней учились крестьянские дети и их родители.

Вместе с врачом Душаном Маковицким в яснополянской усадьбе она создала амбулаторию и врачевала всех, кто нуждался в медицинской помощи. Ей часто приходилось помогать вдовам и сиротам, участвовать в полевых работах, и это нередко было сопряжено с тяжелым физическим трудом. В непогоду, порой в дождь или метель, сама управляя лошадью, ехала к больным или попавшим в горе крестьянам. В 1891 г. при разделе имущества между членами семьи Маша отказалась от своей доли.

Маша была хорошо образована, знала несколько иностранных языков, переводила для отца философские тексты, помогала ему вести корреспонденцию, переписывала рукописи, часто для себя и по просьбе отца музицировала.

Она не отличалась физической красотой, но духовно по-настоящему была красива. Именно духовная сторона жизни привлекла Павла Ивановича Бирюкова, будущего биографа Л. Н. Толстого. Влюбленность была обоюдной. Но резко против свадьбы выступила Софья Андреевна, у которой с Машей всегда были натянутые отношения. Похоже, здесь был момент понимания того, что в семейном конфликте Маша приняла сторону отца. Но и Толстой не счел возможным поддержать любовь Маши и Павла. Сказалась, быть может, ревность, излишняя привязанность отца к дочери; возможно, его страх остаться в доме без поддержки близкого человека. Позже Маша вышла замуж за князя Н. Л. Оболенского. Супруги любили друг друга, и оба стремились жить по идеям Толстого.

Маша была не только помощником, но и верным другом отца, его любимой дочерью. Ей он доверял самые сокровенные тайны, перед ней мог стоять на коленях и плакать. Ей всегда оказывал поддержку в трудные для нее минуты жизни, и она отвечала тем же. Если младшая дочь Саша была огонь и пламя, то Маша — это элегия.

Маша не отличалась здоровьем. В ней, видимо, как и у отца, сказалась наследственность — склонность к легочным заболеваниям. И все же ее смерть для всех была неожиданной.

Из дневника С. А. Толстой

«15 ноября. Дождь, 4 град. тепла, грязь непроходимая. Писала, рисовала Танюшке картинки и красила. Играла с Наташей в 4 руки Гайдна трио (два). Льву Николаевичу нездоровится; он читает Montaigne’a (Монтеня. — В.Р.). Получил известие, что Веригин (духобор) едет из Канады в Россию.

17 ноября. Приезжал mr. Salomon. Приехал Лева-сын.

Шел ночью снег, днем опять тает, скользко и пути нет. Болят глаза, весь день ничего не делала.

19 ноября. Вернулся Андрюша, исполнив все мои поручения. Ходили все гулять в елочки, видели лисицу Маша и Андрюша. Маша заболела вечером потрясающим ознобом, и я очень встревожена этим.

20 ноября. Очень плоха Маша; жар к вечеру 40 и 8. Камень на сердце, жалко ее и страшно за нее. В доме тихо и печально.

21 ноября. Маше очень плохо, ночь и день температура 41 и 3. Приезжал доктор Афанасьев.

23 ноября. У Маши жар 40 и 7 и речь затрудненная, все страшно; ночи не сплю, на душе тоска.

Приехали к обеду Лина и Миша, и стало повеселей; есть кого еще любить, и много таких — внуки.

24 ноября. Маше все очень нехорошо. Приезжал В. А. Щуровский и Афанасьев Вл. Алексеевич (врачи. — В.Р.). Воспаление левого легкого и плевры.

Уехали Липа и Миша. Приезжал Илья, все денег ему нужно. Идет снег, 1 град. мороза. Ничего нет, кроме Машиной болезни.

25 ноября. Маша в ужасном положении, стонет, бредит, мечется. Сидела у нее, и нестерпимо видеть ее жалкое положение. Прошлась по проспекту и думала: отчего люди так дорожат своей жизнью и жизнью близких. Все мы в напряженном ожидании.

27 ноября. Маша скончалась тихо в 20 минут первого ночи. Лев Николаевич сидел возле нее и держал ее руку. Она сидела прислонясь к подушкам, мы все были в комнате (под сводами). Я поцеловала ее в лоб и стояла возле Л. Н. Коля (Н. Л. Оболенский — муж Маши) плакал порою и целовал ее руки, когда она уже утихла. Страшный ветер гудел и рвал все. Не верится, что Маши нет, и тяжело очень.

28 ноября. Приезжала Саша Долинино-Иванская. Машу положили в гроб, сидят с ней Марфа Кубасова, Ольга Ершова, Матреша и ее мать. Лев Николаевич, Коля и Таня входили к Маше; служили панихиду, и я присутствовала с Колей и Андрюшей, который всем распоряжается.

29 ноября. Хоронили Машу.

30 ноября. Ничего не делаю весь день, застыла жизнь. Ходила во флигель к Танюшке, которая бесконечно мила.

6 декабря. Приходили вечером 4 духобора и 2 девицы с ними. Приезжал Гольденвейзер, и уехала Соня Мамонова.

9 декабря. Писала на ремингтоне письма, приходили Веригин с духоборами, пели гимн. Благообразие удивительное! На душе уныло, безнадежно все.

10 декабря. Лев Николаевич ездил на Вороном в Ясенки верхом, вечером писал письма. Уехали духоборы.

13 декабря. Читала Зосе свою автобиографию. Была во флигеле, шила вечером рубашку для нищих. Лев Николаевич привел к себе Дорика и деревенских ребят, читал им мысли Эпиктета и пытается сделать общедоступный „Круг чтения“»[243].

Из Дневника Л. Н. Толстого

Л. Н. Толстой и М. Л. Толстая Оболенская. 1906 г.

23 ноября 1906. Я.П.

«Маша сильно волнует меня. Я очень, очень люблю ее» (55, 277).

«27 ноября 1906. Я. П. 26 ноября 1906. Я. П.

Сейчас час ночи, скончалась Маша. Странное дело. Я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления горя и вызывал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом — не говорю уже своем — нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной и потому безразличное.

— Смотрел я все время на нее, как она умирала: удивительно спокойно.

Для меня — она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, т. е. мне перестало быть видно это раскрывание; но то, что раскрывалось, то есть. „Где? Когда?“ это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни» (55, 277–278)..

29 Ноября 1906. Я. П

«Сейчас увезли, унесли хоронить. — Слава Богу, держусь в прежнем хорошем духе. С сыновьями сейчас легче» (55, 279).

1 Декабря 1906. Я. П.

«Нет-нет и вспомню о Маше, но хорошими, умиленными слезами, не об ее потере для себя, а просто о торжественной, пережитой с нею минуте от любви к ней. Записать:

1) Как живо чувствую теперь, что основа, жизнь есть божественная частица, сознаваемая нами любовью. Насколько соскакивают животные страсти, отсыхает и спадает кора животности, настолько высвобождается оно, божеское начало — любовь, которая и есть и была и в детстве и в юности сущность жизни, прикрытая, преобразованная тогда страстями.

2) Если понял не одним умом, a всем внутренним опытом жизни, что жизнь, смысл, благо ее только в высвобождении заваленной, засоренной, затемненной духовной основы жизни; если понял и положил в этом жизнь, то чем же иным может представляться смерть, как только полным высвобождением этого духовного начала от того, что скрывает его — от ограничения плоти. И потому смерть должна бы быть не страшна, а желательна, как полное осуществление того, к чему шла вся жизнь. Мы всегда инстинктивно ждем, ищем, желаем будущего, торопим его пришествие. Смерть, правда, приходит чаще с страданиями и трудом перенесения их, но ничто хорошее не приходит, как роды (евангельское сравнение), без страданий. Но женщина, зная, что она рожает, не боится страданий и смело, радостно идет на них. Так же должны и мы встречать смерть. И это не слова, а я верю в это. —

3) Сейчас чувствую себя очень слабым, не только членами тела, но мозгом, умом. Не могу думать ясно и напряженно, и странное дело, в этом слабом состоянии я сознаю свою жизнь и смысл ее и добра, свое дело в жизни лучше, чем в самые светлые в умственном отношении времена. Ум, энергия ума, быстрота его совсем не нужны для понимания и исполнения закона жизни. Скорее напротив: сила Божия в слабости совершается» (55, 282–283).

Письмо Л. Н. Толстого — П. А. Буланже

1906 г. Ноября 29? Я. П.

«Часто думаю о вас, милый друг Павел Александрович. И странное дело, два раза в уме писал вам и собирался написать, когда первый раз было получено ваше письмо Маше (как больно еще произносить это имя. Сейчас плачу), и второй раз 3-го дня, когда было получено ваше мне. Сказать вам много хочется, но могу сказать всё в одном слове: люблю вас хорошей любовью, и желаю, и верю в ваше сердце, и знаю, что вы идете к отцу и придете. Целую вас» (76, 248).

Письмо Л. Н. Толстого — Н. Л. Оболенскому[244]

1906 г. Ноября 27…30. Я. П.

«Я боюсь, что расплачусь с тобой говорить, а сказать хочется и нужно, что ты мне теперь еще гораздо ближе, чем был прежде. И думаю, что тебе легко будет смотреть на меня как на отца, как и мне на тебя как на сына.

Подумаем вместе, как ты будешь жить теперь. Когда осилим, то поговорим» (76, 249).

«Вместе со смертью Маши, — говорил Толстой, — ушла моя последняя радость».

«Милый друг Машенька, — писал он сестре-монахине, — часто думаю о тебе с большою нежностью, а последние дни точно голос какой всё говорит мне о тебе, о том, как хочется, как хорошо бы видеть тебя, знать о тебе, иметь общение с тобой. Как твое здоровье? Про твое душевное состояние не спрашиваю. Оно должно быть хорошо при твоей жизни. Помогай тебе Бог приближаться к нему. […]

Очень чувствую потерю Маши, но да будет воля Его, как говорят у вас, и как и я от всей души говорю. Про себя, кроме незаслуженного мною хорошего, ничего сказать не могу. Что больше стареюсь, то спокойнее и радостнее становится на душе. Часто смерть становится почти желательной. Так хорошо на душе и так веришь в благость того, в ком живешь и в жизни и в смерти. […]

Поклонись от меня всем твоим монашкам. Помогай им Бог спасаться. В миру теперь такая ужасная, недобрая [1 неразобр.] жизнь, что они благой путь избрали, и ты с ними. Очень люблю тебя. Напиши мне словечко о себе. Целую тебя.

Брат твой и по крови и по духу — не отвергай меня — Лев Толстой» (77, 77).

Предыдущая главаГлава 17 из 19Следующая глава