Сначала был город, где никогда нет ночи. Беловатый и зеркальный, стены из антисептического металла – как огромный автоклав. Чистый и непотревоженный, такой безмолвный, что даже кипучее нутро его сердца и разума скрывалось от внимания. Город самодостаточный, и шаги отдавались по нему всюду – плоские шлепающие ноты экзотичного кожаного музыкального инструмента. Звуки, что возвращались к своему хозяину, будто йодли с другого конца горных долин. Звуки скромных жителей, чьи жизни такие же упорядоченные, такие же стерильные, такие же металлические, как сам город, что по их воле прятал их за своей пазухой от лет. Город – плетеная артерия, где люди – кровь, что бежит по ней заледенелой. Здесь человек человеку гештальт, и вместе они образуют единое целое. Город, сияющий в своем постоянстве, вечный по самой задумке, возносящийся аккуратной и продуманной формулой восторга; самое современное из всех современных сооружений, более чем идеальное жилье для идеальных людей. Окончательный результат всех социологических планов, стремящихся к Утопии. Живое пространство – так его назвали и так его обрекли жить с ними, в этом Едгине[75] расчерченных респектабельности и опрятности.
Никогда – ночь.
Никогда – тени.
…тень. Клякса, ползущая по алюминиевой чистоте. Движение тряпок и налипшей земли из могил, зарытых века назад. Силуэт.
Походя он коснулся металлически-серой стены: отпечаток пыльных пальцев. Мерзкая тень двигалась по антисептически чистым улицам, и они становились – после него – черными подворотнями из других времен.
Он понимал, что случилось, хоть и смутно. Без конкретики, без подробностей, но он силен, он выдержит происходящее, и тонкие, как скорлупка, стенки его разума не проломятся. В этом сияющем лабиринте ему негде было спрятаться, негде подумать, но ему требовалась передышка. Не видя никого вокруг, он замедлился. Почему-то – необъяснимо – он чувствовал себя… в безопасности? Да, в безопасности. Впервые за очень долгое время.
Всего несколько минут назад он стоял в узком переулке перед домом 13 на Миллерс-корт. Было 6:15 утра. Лондон молчал, когда он задержался в дверях доходного дома Маккарти, в смрадном, провонявшем мочой коридоре, где принимали клиентов шлюхи Спиталфилдса. Несколько минут назад, заткнув пробкой стеклянную банку с заспиртованным эмбрионом внутри саквояжа, он задержался, чтобы вдохнуть густой туман и затем вернуться кружным путем обратно в Тойнби-Холл. Всего несколько минут назад. Потом он уже вдруг был в другом месте, уже не в 6:15 зябким ноябрьским утром 1888 года.
Он поднял взгляд на свет, заливающий его здесь, в этом незнакомом месте. В Спиталфилдсе стояла прокопченная тишина, но вдруг, безо всякого ощущения того, что он двигался или его двигали, его залило светом. И когда он поднял взгляд, уже был здесь. Помедлив теперь, всего через несколько минут после переноса, он прислонился к яркой стене города и вспомнил свет. Свет от тысяч зеркал. На стенах, на потолке. Спальня с девушкой. Красивой девушкой. Не то что Черная Мэри Келли, или Темная Энни Чепмен, или Кейт Эддоус, или любые другие ничтожные отбросы, кого ему приходилось навещать…
Прелестная девушка. Блондинка, такая чистая, пока не распахнула халат и не превратилась в ту же шлюху, с кем ему пришлось работать в Уайтчепеле…
Сибаритка, любительница удовольствий, Джульетта – так она назвалась перед тем, как он взялся за нее с большим ножом. Тот нож он нашел под подушкой, в постели, куда она его привела, – позор, каким безропотным он был, каким растерявшимся, вцепившимся в свою черную сумку с детским трепетом, – он, тот, кто скользил по Лондону жидкой тенью, ходил, куда хотел, без помех достиг своей цели восемь раз, теперь был доведен до греха очередной шлюхой, что воспользовалась им, пока он пытался понять, что с ним приключилось и где он оказался, какой же позор, – и тем ножом он и воспользовался.
Всего несколько минут назад, хотя работал он с ней очень эффективно.
Нож оказался необычным. Клинок словно был двумя тончайшими металлическими лезвиями с чем-то пульсирующим и светящимся между ними. Некой искрой, как от генератора Ван де Граафа. Но это же попросту смехотворно. Никаких проводов, никаких проводящих шин – ничего даже для самого грубого электрического разряда. Он отправил тот нож к себе в саквояж, где тот теперь и соседствовал со скальпелями, катушкой кетгута, флакончиками в кожаных футлярах – и эмбрионом в склянке. Эмбрионом Мэри Джейн Келли.
Он работал эффективно, но быстро, выложил ее почти так же, как Кейт Эддоус: горло перерезано от уха до уха, грудь вскрыта от горла до вагины, кишки вытащены и накинуты на правое плечо, часть их отделена и помещена между левой рукой и телом. Печень проколота кончиком ножа, с вертикальным надрезом в левой доле. (Он с удивлением обнаружил, что в печени нет ни следа цирроза, повсеместного у проституток из Спиталфилдса, которые беспробудно пили, облегчая бремя своей жуткой жизни. Вообще-то эта девушка не была похожа на них ни в чем, хоть и куда смелее в своих сексуальных эскападах. А уж нож под ее подушкой…) Он перерезал полую вену, ведущую к сердцу. А потом перешел к ее лицу.
Он подумывал извлечь и левую почку, как сделал с Кейт Эддоус. Улыбнулся про себя, представляя выражение лица мистера Джорджа Ласка, председателя Уайтчепелского комитета бдительности, когда тому пришла по почте картонная коробка. Коробка с почкой мисс Эддоус и письмо с насмешливыми ошибками:
Из ада, мистер Ласк, сэр, шлю вам паловину почки, что я вырезал у одной женщины, сахранил для вас, а вторую палавину я зажарил и съел; было очень вкусно. Можит, пришлю еще и окрававленный нож, которым резал, дайте срок. Поймайте, если сможете, мистер Ласк.
То письмо он хотел подписать «Истинно ваш, Джек Потрошитель», либо Джек-попрыгун, а то и Кожаный фартук – что в голову взбредет, – но его все-таки остановило чувство вкуса. Зайти слишком далеко значило повредить своей цели. Пожалуй, чересчур уже было писать, будто он съел почку. Экая гадость. Хотя да, принюхаться к ней он принюхался…
Эта блондинка, эта Джульетта с ножом под подушкой. Она стала девятой. Он прислонился к гладкой стали города – ни шва, ни промежутка – и потер глаза. Когда ему можно будет прекратить? Когда они поймут, когда до них дойдет его послание – послание такое очевидное, написанное кровью, что лишь слепота их собственной корысти не дает им увидеть! Неужели ему придется вырезать бесконечные полки спиталфилдских шлюх, чтобы достучаться до людей? Неужели придется бежать по брусчатке по колено в черной крови, когда они наконец уловят, что он хочет сказать, и проведут реформы?
Но, оторвав окровавленные руки от глаз, он признал то, что чувствовал с самого начала: он уже не в Уайтчепеле. Это не Миллерс-корт, вовсе не Спиталфилдс. Может, даже не Лондон. Но где же он тогда?
Его забрал Бог?
Он умер? Умер в то бессмысленное мгновение между уроком анатомии на Мэри Джейн Келли (та мерзость даже осмелилась поцеловать его!) и спальным препарированием Джульетты? Неужели небеса наконец призвали его, дабы вознаградить за все труды?
Преподобный Барнетт был бы рад об этом услышать. Впрочем, он был бы рад услышать обо всем. Но Кожаный Фартук не торопился рассказать. Пусть наступят реформы, как о том мечтали преподобный с его супругой, и пусть они думают, что к этому привели их брошюры, а не скальпели Джека.
Если он мертв, окончен ли его труд? Он улыбнулся про себя. Раз его забрали Небеса, значит, труд и впрямь окончен. И успешно. Но коль так, что за Джульетта сейчас раскинулась влажной и коченеющей в спальне о тысяче зеркал? И тогда его охватил страх.
А вдруг Бог неверно истолковал, что он делал?
Как неверно истолковал и добрый народ Лондона времен королевы Виктории. Как неверно истолковал и сэр Чарльз Уоррен. А вдруг Бог почему-то увидел только поверхностное и упустил истинную причину? Но нет! Вздор. Если бы кто-то и понял, то только добрый Господь Бог, который и явил ему послание привести мир в порядок.
Господь любит его, а он любит Господа, и Господь это знает.
Но в то мгновение он все же чувствовал страх.
Из-за девицы, которую только что зарезал?
– Это была моя внучка, Джульетта, – произнес голос над ухом.
Голова отказывалась двигаться, повернуться всего на пару дюймов, чтобы увидеть говорившего. Саквояж стоял рядом, на гладкой и отражающей поверхности улицы. Ему не успеть выхватить нож раньше, чем схватят его. Они все-таки настигли Джека. Его вдруг пробила дрожь.
– Не надо бояться, – произнес голос. Голос теплый и успокаивающий. Пожилой человек. Его трясло от озноба. Но он повернулся. Перед ним стоял добрый старик с мягкой улыбкой. Который заговорил вновь, не шевеля губами: – Никто не сможет причинить тебе вреда. Как твои дела?
Человек из 1888-го медленно опустился на колени.
– Простите меня. Боже, я не знал.
В голове стоявшего на коленях поднялся смех старика. Поднялся, как поднимается луч солнечного света в уайтчепелской подворотне с полудня до часу, озаряя серые камни закопченных стен. Поднялся, озарил его разум.
– Я не Бог. Мысль чудесная, но нет, я не Бог. А ты бы хотел встретиться с Богом? Уверен, мы найдем мастера, который его тебе вылепит. Это так уж важно? Нет, сам вижу, что нет. Как странно ты мыслишь. Ты не веришь, но и не сомневаешься. Как можно держать в голове оба понятия одновременно… хочешь, подправлю твою мозговую активность? Нет. Вижу, тебе страшно. Что ж, пока что отложим. Отложим на другой раз.
Он схватил человека на коленях за плечи и поднял.
– Ты весь в крови. Надо тебя отмыть. Здесь неподалеку омывальня. Между прочим, очень впечатлен, как ты поработал с Джульеттой. Ты первый, знаешь ли. Да нет, откуда тебе знать? Так или иначе, ты первый, кто дал ей сдачи. Тебе бы понравилось, что она сделала с Каспаром Хаузером[76]. Выжала из него часть мозга и отправила назад, чтобы пожил немного, а потом – вот же чертовка – попросила меня вернуть его опять и встретила с ножом. Полагаю, с тем самым, который забрал ты. А потом вернула бедолагу в его время. Замечательная загадка. Попала на все магнитные ленты на тему нераскрытых явлений. Но с тобой она вела себя небрежно. В ее потехах всегда было много энергии, но куда меньше блеска. Не считая судьи Крейтера; с ним она… – Старик замолчал и легкомысленно рассмеялся. – Я человек пожилой и люблю трепать языком. А тебе, знаю, хочется отмыться и увидеть округу. И уже тогда поговорим.
Просто хотел тебе сказать, что я доволен тем, как ты с ней расправился. По-своему я скучаю по маленькой мерзавке. Секс с ней был очень даже ничего.
Старик взял саквояж и, придерживая человека, забрызганного кровью, двинулся по чистой и переливающейся улице.
– Вы хотели ее убить? – спросил, не веря своим ушам, гость из 1888 года. Старик кивнул, но его губы так и не сдвинулись.
– Ну конечно. Иначе зачем присылать ей Джека Потрошителя?
«О господи, – подумал он, – так я в аду. И меня приняли под именем Джека».
– Нет, мальчик мой, нет-нет-нет. Ты вовсе не в аду. Ты в будущем. Для тебя это будущее, для меня – сегодняшний мир. Ты прибыл из 1888-го и сейчас в… – Он остановился, миг шевеля губами бесшумно, будто подсчитывая яблоки в долларах, затем продолжил: – 3077-м. Славный мир, очень счастливый, и мы рады, что теперь ты с нами. Ну, так идем же, пора привести тебя в порядок.
В аблюториуме дед покойной Джульетты сменил себе голову.
– Эту я просто терпеть не могу, – пояснил он человеку из 1888-го, хватая щеки в пригоршни и растягивая дряблую кожу, как резину. – Но Джульетта требовала. А я и не прочь ее порадовать – на что только не пойдешь, чтобы ее завалить. Но тут и игрушки из прошлого, и смена головы каждый раз, когда хотелось ее трахнуть, – становилось тяжко, очень тяжко.
Он вошел в одну из множества кабинок одинаковой формы, единых со стеной. Опустилась дверь-гармошка и раздался тихий звук «чк», почти хитинный по ощущению. Дверь поднялась – и дед покойной Джульетты вышел уже на шесть лет моложе человека из 1888-го, голышом и с новой головой.
– Тело-то ничего, менял его в прошлом году, – сказал он, разглядывая свои гениталии и родинку на правом плече. Человек из 1888-го отвернулся. Это ад, и Господь его ненавидит.
– Ну, не стой столбом, Джек. – Дед Джульетты улыбнулся. – Заходи в будку, умойся.
– Это не мое имя, – очень тихо сказал человек из 1888-го, словно его хлестнули.
– Сойдет и это, сойдет и это… теперь иди, мойся.
Джек подошел к будке. Она была светло-зеленого цвета, но, когда он перед ней остановился, тут же стала мальвовой.
– А она…
– Тебя она только очистит, чего ты так боишься?
– Я не хочу меняться.
Дед Джульетты не рассмеялся.
– Это ошибка, – сказал он загадочно. Безоговорочно ткнул пальцем в сторону будки, и человек из 1888-го вошел. Будка тут же провернулась в нише, ушла в пол и громко издала звук «з-и-и-и-з-з-з». Когда она поднялась, повернулась и раскрылась, Джек вывалился с ужасно растерянным видом: длинные бачки уже аккуратно подстрижены, щетины как не бывало, волосы – на три оттенка светлее, пробор – на левой стороне, а не посередине. Из одежды все те же длинное темное пальто с каракулевой подбивкой, темный костюм с белым воротником и черным галстуком (с заколкой в виде подковы), но выглядело теперь все новее и, разумеется, незапачканным; возможно, синтетика по образцу его одежды.
– Другое дело! – сказал дед Джульетты. – Разве так не лучше? Хорошее очищение всегда приводит мысли в порядок. – И вошел в другую будку, откуда спустя миг показался уже в мягком бумажном джемпере, сплошном от шеи до пят. Дед Джульетты направился к двери.
– Куда мы? – спросил омоложенного деда человек из 1888-го.
– Хочу тебя кое с кем познакомить, – ответил он, и Джек заметил, что теперь тот шевелит губами. Но решил не комментировать. Наверняка всему было свое объяснение.
– Я отведу тебя пешком, если обещаешь не восторгаться слишком громко. Город хороший, но я здесь живу, а туризм, если честно, – это скучно.
Джек не ответил. Дед принял молчание за согласие.
И они пошли пешком. Джека ошеломлял один уже вес города. Он был очевидно обширным, массивным и ужасно чистым. Словно сбылась его прежняя мечта об Уайтчепеле. Джек справился о трущобах, о ночлежках. Дед покачал головой:
– Давно уж нет.
Значит, все получилось. Реформы, ради которых он отдал свою бессмертную душу, – они свершились. Он зашагал веселее, помахивая саквояжем. Но через пару минут снова замедлился: на улицах не было видно ни души.
Только сияюще чистые здания и дороги, которые убегали без цели и внезапно упирались в тупики, будто строители решили, что люди умеют внезапно пропадать и появляться в другом месте – а зачем тогда тратить силы и достраивать дорогу от начала до конца?
Земля была металлической, небо казалось металлическим, со всех сторон нависали здания – безликий этюд с плоскостями, исполненный в бесчувственном металле. Человеку из 1888-го стало ужасно одиноко, словно все, что он делал в жизни, неизбежно отчуждало от тех самых людей, кому он желал помочь.
Когда он только попал в Тойнби-Холл и преподобный Барнетт раскрыл ему глаза на трущобные ужасы Спиталфилдса, он поклялся помочь, чем сможет. После нескольких месяцев среди выгребных ям Уайтчепела ответ, что делать, казался простым, как вера в Господа. Шлюхи – зачем они? От них толку не больше, чем от микробов, заражавших тех же самых проституток. И тогда он стал Джеком, чтобы нести волю Божью, чтобы спасать несчастные отбросы, населявшие лондонский Ист-Энд. А то, что комиссар столичной полиции лорд Уоррен, королева и все остальные считали его безумным доктором, или бешеным мясником, или зверем в человеческом обличье, его ничуть не беспокоило. Он знал, что сам навечно остается анонимом, но доброе дело, что он начал, обязательно придет к своему чудесному завершению.
Его делом было уничтожить самые отвратительные трущобы, что знала страна, и раскрыть глаза викторианцам. Но вот прошла вечность, и теперь он здесь – в мире, где трущоб каким-то чудом не существует; в стерильной Утопии, в воплощении мечты преподобного Барнетта; вот только казалось это… неправильным.
И этот старик с молодой головой.
И тишина на безлюдных улицах.
И девушка Джульетта с ее странным хобби.
И полное равнодушие к ее гибели.
И расчет старика, что он, Джек, убьет ее. А теперь и его дружелюбие.
И куда они идут?
[Вокруг – Город. Дед не обращал ни малейшего внимания, а Джек смотрел, но не понимал. Но вот что он видел в пути:
[Из почти невидимых щелей в металлических улицах вырвалась тысяча триста лучей света, один фут шириной и семь молекул толщиной, рассеялись и омывали грани зданий; преломились и охватили все доступные поверхности, преломлялись под прямыми углами, еще, еще и еще, будто фигурки оригами; затем сменили оттенок на мягко-золотой, проникли в фасады зданий, расширяясь и сужаясь твердыми волнами, омывая внутренние поверхности; затем быстро втянулись в тротуары; весь этот процесс занял двенадцать секунд.
[Ночь пала на шестнадцатый квартал Города. Опустилась непроглядным столбом с острыми ребрами, кончаясь точно на перекрестках. Из области тьмы отчетливо донеслись стрекот сверчков, кваканье болотных лягушек, пение ночных птиц, шелест ветерка в деревьях и тихая музыка на неузнаваемых инструментах.
[В воздухе над головой повисли плоскости застывшего света. Верхние этажи огромного здания прямо перед ними словно стали нематериальными, заколебались. По мере медленного движения панелей вниз здание размывалось, превращалось в парящие точки света. Когда панели наконец коснулись улицы, здание уже дематериализовалось полностью. Тогда панели сменили цвет на темно-рыжий и снова стали подниматься. А на месте прежнего здания образовывалась новая постройка, словно вбирая точки света из воздуха и составляя из них прочное целое, так что, когда панели поднялись до конца, на этом месте уже стояло новое здание. Тогда световые панели мигнули и пропали.
[Несколько секунд слышалось жужжание шмеля. Потом оборвалось.
[Из серого пульсирующего отверстия в воздухе высыпали люди в резиновых костюмах, потрогали улицу у своих ног, потом бросились за угол, откуда послышался долгий кашель. Потом вернулась тишина.
[На улицу упала капля воды, густая, как ртуть, ударила, отскочила на несколько дюймов и испарилась в алое пятно в форме китового зуба, которое опустилось на дорогу и замерло.
[Два квартала ушли в землю, и металл на их месте остался гладким и непрерывным, не считая металлического дерева: его серебристый и стройный ствол кончался шаром-кроной из золотых волокон, ярко расходившихся в виде идеального круга. И все это бесшумно.
[Дед покойной Джульетты и человек из 1888 года все шли.]
– Куда мы идем?
– К Ван Клиф. Обычно мы не ходим пешком; ну, разве что иногда; но удовольствие от этого уже не то, что прежде. Это я скорее ради тебя. Нравится?
– Все это… необычно.
– Совсем не похоже на Спиталфилдс, да? Но на самом деле мне там нравилось, в те времена. Единственный Путник – у меня, ты знал? Единственный существующий. Его сконструировал отец Джульетты, мой сын. Пришлось его убить ради этой штуки. Он, если честно, ужасно глупо к ней относился. Для него это была безделица. Он был последним из мастеров, мог бы и просто так отдать. Но с возрастом у него, видимо, испортился характер. Вот почему я вызвал тебя зарезать мою внучку. Она бы мне отомстила в любой момент. От скуки, просто от дурацкой скуки…
В воздухе перед ним материализовалась гардения, превратилась в лицо женщины с длинными белыми волосами.
– Эрнон, сколько можно ждать! – Она явно сердилась.
Дед Джульетты пришел в ярость:
– Ах ты грязная сука! Я же тебе сказал – планомерно. Но куда там, ты же так просто не можешь, да? Только скачешь-скачешь-скачешь. Ну, и все, чего ты добилась, – мы потеряли кучу федделов. Целых федделов! Я продумал планомерность, я работал планомерно, а ты!..
Он вскинул руку, и в сторону лица тут же начал расти мох. Лицо пропало, но мгновение спустя гардения снова появилась, уже в нескольких футах от них. Мох зачах, и Эрнон, дед Джульетты, уронил руку, словно его уже утомила глупость этой женщины. Тут рядом с гарденией возникли роза, кувшинка, гиацинт, парочка флоксов, дикий чистотел и бодяк. Когда каждый цветок стал человеческим лицом, Джек испуганно отступил на шаг.
Все лица обернулись к бодяку.
– Жулик! Сволочь поганая! – заорали они на тощее белое лицо бодяка. Глаза женщины-гардении так и пучились; из-за темно-лиловых теней, полностью их окружавших, она напоминала бешеного зверя, который выглядывает из пещеры.
– Ах ты говнюк! – вопила она на бодяк. – Мы же все договорились, мы все объяснили и договорились, а тебе обязательно надо было формзануть бодяк, ты, скат! Ну теперь ты получишь…
Она тут же обратилась к остальным:
– Формзуем сейчас! К черту ожидание, на хрен твою планомерность! Сейчас!
– Нет, вашу мать! – крикнул Эрнон. – Мы договорились планомерно-о-о!
Но было поздно. Вокруг бодяка воздух вдруг густо взбаламутился, как ил на речном дне, и почернел, устрашенное лицо мужчины-бодяка расплылось в виде спирали, и эта вырвалась вовне, охватив Джека, Эрнона, всех цветочных людей и Город, и вдруг вокруг уже ночь в Спиталфилдсе и человек из 1888-го оказался в 1888-м, со своим саквояжем в руке, и по улице к нему шла женщина, объятая лондонским туманом.
(А в мозгу Джека было восемь новых опухолей.)
Женщине было около сорока, вид ее – усталый и не самый опрятный. Темное платье из грубой ткани, до башмаков. Поверх юбки повязан белый фартук, заляпанный и мятый. Широкие рукава кончались на запястьях, платье застегнуто до самого горла. На шее – платок, женская шляпка широкополая и с высокой тульей. За ленточку заткнут чахлый цветок неопознаваемого вида. На запястье висела объемная сумочка, расшитая бусами.
Она замедлилась, увидев его в глубоких тенях. Даже не увидев – почувствовав.
Он вышел из тени и слегка поклонился:
– Славного вам вечерка, мисс. Не желаете ли пропустить по пинте?
Ее лицо – проникнутое горечью, известной лишь женщинам, что без конца принимают в себя мужскую набухшую плоть, – изменилось.
– Ох ты, сэр, я уж думала – это он. Старина Кожаный Фартук собственной персоной. Хоспади помилуй, напугали же вы меня. – Она попыталась изобразить улыбку. Вышла гримаса. Ее щеки пестрели от пятен болезни и джина. Голос дребезжал – еле бренчащий инструмент.
– Всего лишь стряпчий, вдруг оказавшийся без компании, – уверил ее Джек. – И я только рад угостить прелестную даму пинтой стаута за несколько часов ее общества.
Она подошла и просунула руку ему под локоть.
– Эмили Мэттьюс, сэр, и я только рада прогуляться с вами. Ночь зябкая аж жуть, а уж когда на воле разгуливает Скользкий Джек, негоже такой уважающей себя даме, как я, ходить по улицам одной.
Они двинулись по Троул-стрит, мимо ночлежек, где эта ночная бабочка заночует, если подзаработает пару медяков на этом опрятном незнакомце с темными глазами.
Он свернул на Коммершл-стрит и, поравнявшись с вонючей подворотней, почти у Флауэр-энд-Дин-стрит, резко толкнул ее вбок. Она влетела в подворотню и, думая, что ему уже неймется запустить руку ей под петтикот, прислонилась к стене и раздвинула ноги, приподнимая юбку. Но Джек ухватил за платок и, крепко сжав, скрутил, перекрыв ей дыхание. Ее щеки раздулись, и в прихотливом свете газового фонаря на улице он наблюдал, как ее глаза вмиг из карих побурели до оттенка мертвой листвы. На ее лице, разумеется, был ужас, но к ужасу примешивалась глубокая печаль – из-за того, что она так и не выпьет свою пинту, из-за того, что не заработает на ночевку, из-за того, что по обычному невезению в духе Эмили Мэттьюс натолкнулась в ночи на того единственного, кто злоупотребит ее расположением. Бесконечная печаль из-за неизбежности своей участи.
Я выхожу к тебе из ночи. Ночи, что прислала меня через все минуты наших жизней к этому самому мгновению. Отныне и впредь люди будут дивиться этому мгновению. Будут молча жаждать вернуться, попасть в мое мгновение с собой, чтобы увидеть мое лицо и узнать мое имя, а может, даже не остановить меня, ведь тогда я уже буду не тем, кто я есть, а лишь тем, кто попытался и не смог. Ах. Для тебя и меня это станет историей, что вечно манит других; но им никогда не понять, Эмили, почему мы оба страдали; никогда по-настоящему не понять, почему мы оба умерли такой страшной смертью.
Ее глаза затуманились, дыхание иссякло до хрипящей, умоляющей дрожи, и его свободная рука поднялась к карману пальто. Еще когда они шли, он знал, что ему это понадобится, и заранее достал из саквояжа. Теперь его рука извлекла скальпель.
– Эмили… – тихим голосом.
И затем он полоснул ее.
Аккуратно направить конец скальпеля в мягкую плоть под левым ухом. Sternocleidomastoideus[77]. Вогнать до легкого хруста поддающегося хряща. Затем, ухватив инструмент покрепче, склонить вниз и провести поперек горла, вдоль линии твердого подбородка. Glandula submandibularis[78]. На руки хлынула кровь, она сначала густо, а потом толчками брызгала мимо него, доставая до другой стены подворотни. Брызгала на его рукава, промочив белые манжеты. Эмили издала булькающий хрип и повисла на нем, пока его пальцы еще туго стягивали платок; там, где платок пережал плоть, остались черные отметины. Он продолжал разрез мимо подбородка, довел до мочки уха. Опустил ее на грязную мостовую. Она лежала скрючившись, и он уложил ее. Затем срезал одежду, обнажая живот слабому мерцающему свету газового фонаря на улице. Живот был распухший. Он начал первый разрез у основания ее горла. Glandula thyreoidea[79]. Рука твердо чертила тонкую черную линию крови ниже и ниже, между грудями. Sternum[80]. Сделать глубокий крест на ее пупке. Засочилось что-то желтоватого оттенка. Plica umbilicalis mediana[81]. Вниз, по округлому пригорку живота, глубже, отодвинувшись скальпель для точного разреза. Mesenterium dorsale commune[82]. Вниз, до слипшихся от пота волос на округлости гениталий. Здесь сильнее. Vesica urinaria[83]. И наконец, до самого конца – vagina[84].
Грязная дырка.
Смрадная сохни красная похоть дырка мокрая щелка шлюх.
А в его голове – суккубы. А в его голове – бдительные глаза. А в его голове – пытливые умы. А в его голове – трепет
гардении
кувшинки
розы
гиацинта
пары флоксов
дикого чистоцвета
и темного цветка с лепестками оттенка обсидиана, с пестиком
оттенка оникса, с тычинками оттенка антрацита и разумом
Эрнона, деда покойной Джульетты.
Они наблюдали весь ужас урока анатомии. Наблюдали, как он срезает веки. Наблюдали, как он извлекает сердце. Наблюдали, как он перерезает фаллопиевы трубы. Наблюдали, как он выжимает «джиновую» почку, пока та не лопнула. Наблюдали, как он кромсает на части груди, пока от них не остались только бесформенные кучки окровавленного мяса, и складывает их вновь на все еще таращащихся, распахнутых глазах без век. Они наблюдали.
Наблюдали и упивались, сидя в темном неспокойном озере его разума. Жадно пили из влажной трепещущей сердцевины его «Я». И восхищались:
О боже как Аппетитно вы только посмотрите Как будто недоеденная корка Пиццы или хоть гляньте Туда Прямо как лумакони о боже как ЯЯЯЯЯ хотел бы попробовать на Вкус!
Взгляните, как гладка сталь.
Он ненавидит их всех, всех до единой, что-то в связи с девушкой, венерическое заболевание, страх перед Господом, Христом, преподобным Барнеттом, он… он хочет трахнуть жену преподобного!
Общественные реформы можно начать только скоординированными усилиями убежденной горстки. Общественные реформы – это достойная цель, оправдывающая любые расходы вплоть до уничтожения свыше пятидесяти процентов людей. Оставшимся реформы послужат во благо. Лучше реформаторы – самые дерзкие. И он в это верит! Как замечательно!
Вы свора вампиров, вы грязь, вы отбросы, вы…
Он нас чует!
Чтоб его! Чтоб тебя, Эрнон, ты зашел слишком глубоко, он понял, что мы здесь, это отвратительно, какой теперь смысл? Я ухожу!
Вернись, ты закончишь формз или…
…они нырнули обратно в спираль, уходящую сама в себя, и тьма ночи 1888-го удалилась. Спираль все затягивала и затягивала, закончившись в самой бесконечной малой точке – на обугленном и почерневшем лице мужчины, который был бодяком. Теперь – мертвым. Глаза выгорели; вместо разума – выжженный остов. Его использовали как фокус.
Человек из 1888-го мгновенно пришел в себя с полной эйдетической памятью обо всем, что только что пережил. Это было не видение, не сон, не бред, не детище его фантазии. Это случилось на самом деле. Его отправили назад, удалили из его разума перенос в будущее, Джульетту, абсолютно всё после мгновения перед домом 13 на Миллерс-корт. И заставили выступать им на потеху, пока сами упивались его чувствами, его ощущениями, его подсознательными мыслями; пока сами тучнели и отъедались на всем его самом сокровенном. На всем том, о чем он по большей части до этого мгновения – из-за странной обратной связи – узнал впервые. Пока его разум кувыркался вниз, с одного откровения к следующему, его мутило все больше. Разум попытался отстраниться от очередного осознания и нырнуть во тьму вместо того, чтобы осмыслять. Но все барьеры уже рухнули, в мозгу открылись новые паттерны – и он мог прочитать все, вспомнить все. Вонючая щелка для секса, шлюхи, все они должны сдохнуть. Нет, не так он думал о женщинах, о каких угодно, даже самых низких или опустившихся. Он джентльмен, а джентльмены уважают женщин. Подцепил от нее триппер. Он помнил. Тот стыд и бесконечный страх, пока он не сознался отцу-врачу. Выражение на отцовском лице. Он помнил все. Как отец его лечил – так же, как лечил бы чумного. После этого их отношения уже не были прежними. Он решил податься в священники. Общественные реформы ха-ха-ха-ха. Всё – бред. Он был паяцем, шутом… и много хуже. Он убивал ради того, во что не верил и сам. Его разум оставили нараспашку, его мысли валились кувырком… неслись все дальше и дальше до самой мысли про
ВЗРЫВ!В!ЕГО!РАЗУМЕ!
Он рухнул ничком на гладкий и полированный металл дороги – но так его и не коснулся. Что-то прервало его падение – и он завис, согнувшись в талии, будто нелепый Панч, которому вдруг обрезали управляющие нитки. Дуновение чего-то невидимого – и он целиком овладел всеми своими чувствами перед тем, как они его покинули. И его разуму пришлось увидеть:
Он хочет трахнуть жену преподобного Барнетта.
Генриетту – с ее набожным прошением королеве Виктории («Мадам, мы, женщины Восточного Лондона, в ужасе из-за страшных грехов, что творятся среди нас…»), просьбой о поимке его, Джека, о котором она никогда, никогда не должна заподозрить, что он проживает прямо у нее и ее мужа-преподобного под носом, в Тойнби-Холле. Мысль лежала обнаженной, как тело самой Генриетты в тайных снах, что он сам никогда не помнил по пробуждении. Это и все прочее – его оставили с распахнутыми дверями, с безграничными горизонтами, и он увидел сам, что он есть такое.
Психопат, мясник, развратник, лицемер, шут.
– Это сделали со мной вы! Зачем?
Его слова были пропитаны исступлением. Лица-цветы превратились в людей, гедонистов, что забрали его в 1888-й на тот бессмысленный вояж насилия.
Ван Клиф, женщина-гардения, злобно ухмыльнулась:
– А ты как думаешь, голова садовая? (Голова садовая – это же верный просторечный оборот, Эрнон? Я плаваю в среднеанглийских диалектах.) Когда ты прикончил Джульетту, Эрнон уже хотел отправить тебя назад. Но с чего вдруг? Он задолжал нам как минимум три формза – и за один прекрасно сошел ты.
Джек орал на них, пока связки на горле не встали дыбом:
– Ведь это было обязательно, да, моя последняя? Это было важно, ради моих реформ… правда?
Эрнон расхохотался:
– Конечно нет.
Джек упал на колени. Город не помешал.
– О боже, о боже всемогущий, я сделал то, что сделал… мои руки в крови… и все впустую, впустую…
Касбио, один из флоксов, удивлялся:
– Почему его так волнует эта, если не волновали другие?
Ноуси Верлаг, чистоцвет, резко ответила:
– Да волнуют они его, все его волнуют. Ты загляни в него, сам увидишь.
На миг глаза Касбио закатились, потом вернулись и снова сфокусировались – а в разуме Джека промелькнула ртутная судорога и тут же пропала, – после чего он лишь вяло произнес:
– М-хм.
Джек возился с застежкой саквояжа. Открыл сумку и достал эмбрион в склянке. Нерожденный ребенок Мэри Джейн Келли, из 9 ноября 1888 года. На миг он поднял банку перед лицом, потом швырнул о металлическую улицу. Она так и не разбилась. Пропала за долю дюйма до чистой, стерильной поверхности улицы Города.
– Что за чудесная ненависть! – восторгалась Роза, которая была розой.
– Эрнон, – сказала Ван Клиф, – теперь он центрируется на тебе. Винит во всем тебя.
Эрнон еще смеялся (не двигая губами), когда Джек выхватил из саквояжа электрический скальпель Джульетты и набросился на него. Его слова было не разобрать, но вот что он говорил во время удара:
– Я вам покажу, какая вы грязь! Я вам покажу, что так делать нельзя! Я вас проучу! Вы сдохнете, все вы!
Вот что он говорил, но слышали они только протяжный сплошной вой возмездия, бессилия, ненависти и направленного безумия.
Эрнон еще смеялся, когда Джек вогнал тонкое, как шепот, лезвие с дрожащим электрическим током внутри, ему в грудь. Почти без участия Джека лезвие описало идеальный круг, плоть обуглилась и съежилась, обнажая пульсирующее сердце и влажные органы. Эрнон успел растерянно взвизгнуть и тут получил второй удар – прямой выпад, отделивший сердце от его окружения. Vena cava superior. Aorta. Arteria pulmonalis. Bronchus principalis[85].
Сердце вывалилось, вырвался под чудовищным давлением расширяющийся фонтан крови – с такой силой, что сбил с Джека шляпу, ослепил его. Теперь его лицо стало обтекающим красно-черным коллажем из его черт и крови.
Эрнон последовал за сердцем и повалился ничком в руки Джека. И тогда люди-цветы хором закричали, пропали, а тело Эрнона выскользнуло из рук Джека и испарилось за миг до того, как упало у его ног. Стены вокруг оставались чистыми, незамаранными, стерильными, металлическими, равнодушными.
А он стоял на улице с окровавленным ножом.
– Сейчас! – закричал он, воздевая нож. – Это начинается сейчас!
Если Город и услышал, то не подал виду, разве что
[В темпоральных сцепках усилилось давление.]
[Часть сияющей стены на здании в восьмидесяти милях от Джека сменила цвет с серебряной на ржавую.]
[В холодильных камерах в ожидающий желоб отправились двести желатиновых капсул.]
[Тихо заговорил сам с собой компьютер-синоптик, принимая данные и мгновенно конструируя неосязаемую мнемоническую цепь.]
И в вечном сияющем Городе, где ночь наступала, только когда так хотели и просили жители…
Пала ночь. Без спасительного предупреждения: «Сейчас!»
В Городе стерильной красоты охотилось создание из грязи и тлеющей плоти. В последнем Городе мира, в Городе на краю мира, где проживали создатели своего рая, в тенях поселился охотник. Скользя из тени в тень, замечая только движение, он рыскал в поисках партнера, чтобы сплясать свой смертельный ригодон.
Первую женщину он нашел, когда она материализовалась за маленьким водопадом, льющимся из пустоты, и стала наполнять его зыбкой звенящей влагой лазурный куб из безымянного материала. Джек нашел ее и вогнал свой живой нож ей под затылок. Потом вырезал глазные яблоки и положил ей в разжатые ладони.
Вторую женщину он нашел в одной из высоток – она занималась любовью с ветхим стариком, который пыхтел, хрипел и хватался за сердце от ее юной страсти. Она убивала его, пока Джек убивал ее. Он вогнал живой нож в округлую поверхность внизу ее живота, пронзил половые органы, когда она скакала на старике. Она обдала кровью и чем-то вязким простертое тело старика, который тоже скончался, потому что клинок отсек член прямо внутри девушки. Она повалилась на старика ничком – так их Джек и оставил, слившихся в последних объятьях.
Он нашел мужчину и задушил голыми руками, пока тот пытался дематериализоваться. Только потом Джек узнал в нем одного из флоксов и сделал аккуратные надрезы на лице, куда воткнул его же гениталии.
Еще одну женщину он нашел, когда она пела детям нежную песню о куриных яйцах. Он вскрыл ей глотку, перерезал звенящие внутри струны. Голосовые связки вывалились ей на грудь. Но он не тронул детей, жадно наблюдавших. Он любил детей.
Он охотился в нескончаемой ночи, собирая гротескную коллекцию сердец одного, трех, девяти людей. А когда собрал дюжину, выложил в виде дорожных указателей на одном из широких бульваров, где никогда не ездил транспорт, потому что жители этого Города в транспорте не нуждались.
Как ни странно, сердца Город не убрал. Перестали исчезать и трупы. Джек перемещался с относительной безнаказанностью, прятался, только когда видел разыскивающие его большие отряды. Но что-то в Городе происходило. (Однажды он услышал странный скрежет металла по металлу, скрк-кк пластмассы, врезающейся в пластмассу, – хоть и не знал, что такое пластмасса, – и нутром понял, что слышит сбой машины.)
Он нашел женщину, принимающую ванну, связал ее собственными подтяжками, отрезал ноги по колено и оставил в алой ванной кричать, пока из нее вытекала жизнь. Ноги он забрал с собой.
Найдя мужчину, который торопился сбежать от ночи, он набросился, перерезал ему горло и отхватил руки. Их он заменил ногами мывшейся женщины.
И так тянулось и тянулось, ведь время больше не знало меры. Он показывал им, что может породить зло. Он показывал, как смешно их бессмертие в сравнении с его.
Но одно наконец показало ему, что он побеждает. Скрываясь в антисептически чистом зазоре меж двух низких алюминиевых кубов, он услышал голос, доносившийся сверху, со всех сторон и даже изнутри. Он услышал общественное объявление по телепатической системе, которой пользовались жители Города на краю Мира.
НАШ ГОРОД – ЧАСТЬ НАС, А МЫ – ЧАСТЬ НАШЕГО ГОРОДА. ОН ОТКЛИКАЕТСЯ НА НАШИ РАЗУМЫ, А МЫ ЕГО КОНТРОЛИРУЕМ. ГЕШТАЛЬТ, КОТОРЫМ МЫ СТАЛИ, ПОД УГРОЗОЙ. В НАШЕМ ГОРОДЕ ПОСЕЛИЛАСЬ ИНОРОДНАЯ СИЛА, И МЫ ЕЕ РАЗЫСКИВАЕМ. НО РАЗУМ ЭТОГО ЧЕЛОВЕКА СИЛЕН. ОН НАРУШАЕТ РАБОТУ ГОРОДА. ПРИМЕР – ЭТА БЕСКОНЕЧНАЯ НОЧЬ. МЫ ВСЕ ДОЛЖНЫ СОСРЕДОТОЧИТЬСЯ. МЫ ВСЕ ДОЛЖНЫ СОЗНАТЕЛЬНО СФОКУСИРОВАТЬ МЫСЛИ И ПОДДЕРЖИВАТЬ ГОРОД. ЭТО УГРОЗА ПЕРВОГО УРОВНЯ. ЕСЛИ УМРЕТ ГОРОД, УМРЕМ И МЫ.
Объявление прозвучало не в таких словах, но именно так его услышал Джек. Сообщение было гораздо длиннее и гораздо сложнее, но значило именно это – и он понял, что побеждает. Он их уничтожает. Значит, социальные реформы смешны? Тогда он им покажет.
И он продолжал свой безумный погром. Резал, забивал, разделывал, где бы их ни находил, и не могли они пропасть, и не могли они сбежать, и не могли остановить его. Коллекция сердец разрослась до пятидесяти, семидесяти, а затем сотни.
Ему надоели сердца, и тогда он начал вырезать мозги. Коллекция росла.
Длилось это несметными днями, и время от времени в чистом, надушенном автоклаве Города он слышал крики. Его руки всегда были липкими.
И тут он нашел Ван Клиф, и выскочил к ней из своего укрытия во тьме. Поднял живой нож, чтобы вогнать ей в грудь, а она исчезла
Он вскочил на ноги и огляделся. Ван Клиф появилась в десяти футах от него. Он метнулся – и снова она пропала. Чтобы появиться в десяти футах. Наконец, когда он бросился полдюжины раз и каждый раз она ускользала, Джек остановился, запыхавшись, опустив руки, глядя на нее.
А она смотрела на него без интереса.
– Ты нас больше не потешаешь, – произнесла она, шевеля губами.
Потешаю? Его разум провалился в глубины куда мрачнее, чем он когда-либо знал, и в сумраке своей кровожадности он начал понимать. Все это было ради их потехи. Ему позволили это делать. Ему отдали на милость Город, а он кривлялся и корчился перед ними.
Зло? Да он и не подозревал о горизонтах этого слова. Он ринулся за Ван Клиф, но она пропала – и на этот раз окончательно.
Он остался стоять, пока не вернулся дневной свет. А Город подчищал беспорядок, собирал разрубленные тела и делал с ними, что положено. Желатиновые капсулы в холодильных камерах вернулись в свои ниши – больше не придется оживлять обитателей Города из холода, чтобы подарить Джеку Потрошителю цели на потеху сибаритов. Его труд воистину окончен.
Он стоял на пустой улице. На улице, что для него навсегда останется пустой. Все это время жители Города могли легко его избегать – и теперь будут. Он целиком и бесповоротно стал шутом, каким ему его и показали. Он не зло – он ничтожество.
Он пытался зарезаться живым ножом, но нож рассеялся в точках света и унесся на ветру, созданном специально для этого.
И он стоял в одиночестве, уставившись на торжествующую чистоту Утопии. Со своими знаниями они будут поддерживать в нем жизнь – возможно, сделают вечным, бессмертным на тот случай, если вдруг когда-нибудь снова захочется потешиться. Его разложили на основные материалы в разуме, который теперь стал не более чем желе. Чтобы сходить с ума все больше и больше, никогда не знать ни покоя, ни конца, ни сна.
И он стоял там – создание грязи и подворотен в мире чистом, как первый вдох младенца.
– Меня зовут не Джек, – произнес он тихо. Но они никогда не узнают его настоящее имя. Да им и плевать. – Меня зовут не Джек! – повторил он громко. Никто не слышал.
– МЕНЯ ЗОВУТ НЕ ДЖЕК, И Я ЗЛОЙ, ОЧЕНЬ ЗЛОЙ, Я ЗЛОДЕЙ, НО МЕНЯ ЗОВУТ НЕ ДЖЕК! – кричал он, и все кричал, и кричал опять, бесцельно блуждая по пустой улице, у всех на обозрении, оставшись без своей охоты. Чужак в Городе.