К книге
Рассказы. И все-таки интересная это штука – жизнь…31. Гниль. Мы из Раши
88%
31. Гниль. Мы из Раши
58

Париж. В маленький магазинчик мы просто вламываемся. Схватив «полезное», Витёк с Димкой, наседая на кассу, чуть ли не давят стоящую впереди старушку; что-то такое маленькое, неприметное: стоит ли обращать внимание… Витёк прямо через голову ей ставит товар. И на весь магазин, конечно, национальный уличный фольклор.

– Позвольте, молодые люди, – спокойно, но с достоинством, по-русски, говорит старушка, – может, дадите мне сначала закончить?

Димон вообще не понимает, в чем там задержка: – Витёк, – прикладывает руку к животу и клоунским жестом складывается перед старушкой буквой «Г» (он на две головы выше старушки), манерно произносит madam… и обдает волной такого густого перегара, что у нее щиплет в глазах, на лице ее мука.

Католический монастырь в Западном Берлине, женский. Монахини любезно предоставляют обширную трапезную, предназначенную для приема особых гостей по особым случаям для выставки русских художников. Широкомасштабная экспозиция: художники из Парижа, Лондона, Кёльна, Амстердама – авторы явились все без исключения. Для гостей предоставили номера монастырской гостиницы (бесплатно, конечно).

Вернисаж: официальная часть, затем застолье. Вкуснейшая монастырская закуска, вино тоже; впрочем, вино, не знаю, монастырское или еще как, но в бочке, литров на сто, с краном. Вино монашки разливали в графины и подавали на стол. Немецким монашкам, конечно, интересно, что за люди – русские художники – сидят перед ними. Вначале угрюмые, как обобранные батраки, но вдруг грянуло, без всякого знака – русское веселье. И понеслось… Монашки попрятались по своим углам. Гости буянили, пока не дошли до известной точки. И уже ночью, разбредаясь по своим номерам, двое тащили ту самую бочку в свой номер. Кто-то сгреб горку мелочи, лежавшей в зале на широком подносе (пожертвования)… Вот это и есть – «интеллигенция», которой грубые большевики, коммуняки, не давали ходу их возвышенным натурам. Людей, оказавшихся за границей по серьезным творческим или еще – не знаю каким – серьезным мотивам, ничтожно мало, мало настолько, что в статистике не занимают никакого места.

И опять к Лимонову.

Хотя я равнодушен к его политической деятельности, скорее отношу это к художественному творчеству, а в том, что он настоящий патриот, тут вовсе нет никаких сомнений – я люблю Лимонова-писателя и потому не могу не высказаться в его защиту.

Отвечая на обвинения в его симпатии к старому режиму, Лимонов пишет: «Старый режим даже прописку московскую не расщедрился дать. И за границу вытолкал, отобрав паспорт…» – это всё, образное выражение. В другом месте читаем: «Первый зов был в Москву, куда я сбежал из Харькова в 1967 г. В 1974 г. мною был совершен решающий отъезд из России». То есть отъезд был следующей логической ступенькой: из Харькова в Москву, из Москвы на Запад. Никто его не выталкивал.

И я в тяжкие минуты говорил такими же словами, предъявляя претензии неким обстоятельствам, якобы заставившим меня жить в чужой стране. Меня тоже лишили московской прописки, жилплощади, отобрали паспорт, настоящий гражданский, и выдали заграничный с урезанными правами; а точнее, с единственным правом – лишь называться гражданином страны. Правда, и тому спасибо.

И хочется спросить того молодого задиру:

– Тебя заставлял разве кто выбирать такой путь? Тебе что, врезав из-за угла дубиной по башке, отобрали паспорт… с жилплощади тебя вытолкали пинком под зад?.. – таковы были правила, и ты сделал свой выбор.

Конечно, поехал ты туда не за колбасой. Да, ты с детства еще целенаправленно шел по выбранному пути. Ты строил жизнь в соответствии с поставленной целью. Общепризнанный образ жизни был отвергнут. Не раздумывая, ты бросил работу книжного художника, которой было занялся, где можно было зарабатывать на достойную жизнь, поняв, что невозможно сочетать это с творческими задачами. Пошел в сторожа. Зарплата шестьдесят рэ, из них сорок платил за комнату, снимал. На стройке, в дощатой времянке, где находился твой пост, строители, принимая законный после смены стакан, оставляли пустые бутылки. Утром, после дежурства, ты тащил мешок пустой посуды в приемный пункт, что вносило некоторый вклад в твой бюджет. Жил по чердакам и подвалам.

– Иногда и неотапливаемым…

– Знаем, знаем. В 79-м, самую лютую зиму второй половины XX в., когда температура опустилась ниже 40˚, ты провел на неотапливаемом чердаке. Имеющийся обогреватель был лишь чуть теплым, т. к. не соответствовал нужному напряжению. Стены на палец толщиной покрывались инеем. А окно зарастало еще гуще, и по утрам, чтоб проникал свет, нужно было выскребать лунку. Спал на чистых простынях в сапогах, в пальто и шапке.

Потом настал период, когда, засветившись перед публикой, косяком пошел покупатель. – Это не было моей целью. – И это знаем. Это даже мешало. Публике, известно, подавай апробированный товар. Апробированный товар – это палки в колеса. Трусливый художник, найдя некий приемчик, так и не может с него соскочить, боясь быть неузнанным и, стало быть, неоплаченным. Так и мусолит всю жизнь одно и то же. Нет, трусость была не для тебя. Тогда какие же черти потащили тебя в чужую страну?

Ах, да – развитие забуксовало… Материальные дела шли как нельзя лучше, покупали всё подчистую. Появилась возможность устроить жилищный вопрос. Но ты всё бросил и отправился в Париж, с готовностью, что там вообще никто ничего покупать не будет, хотя оказалось вовсе не так. Но разве обязательно было нестись туда сломя голову. Ведь застой мог оказаться явлением временным и потом?..

– Некоторым может и нужно для развития сидеть в бочке, не отвлекаться. Мне же позарез необходимо было взглянуть на себя со стороны, видеть всё, что делается в мире искусства, и не только видеть, но и участвовать в этом процессе. И этот шаг оправдал себя с лихвой.

За пару лет я сделал гигантский скачок, немыслимый в московских условиях. – Так что же тебе снова неймется, что опять не так?

– Когда я первый раз после отъезда появился в Москве, мой приятель задал мне тот же вопрос. – Скажи, – спросил я его, – что самое главное в жизни?

– Ну это ты, старик, задаешь такой глобальный извечный… – вилять начал. – Да это всё просто, – я ему, – самое главное в жизни – это ощущение жизни! А вот этого как раз у меня поубавилось. В сонно-комфортабельном Париже оказался дефицит творческих раздражителей – диетический супчик.

– Так какого же хрена… В России ты жил среди своих картин, твои персонажи рядом с тобой тряслись в электричке. Любимые твои бродячие псы с человечьими глазами глядят в перламутровые лужи. А бетонные пляшущие заборы… можно, конечно, определить их как символ тоталитарной эпохи, но для тебя – восхищающий, мощный как кувалда художественный образ. Налево, направо посмотри – везде чудеса. Так что же ты, жопа, на земле этой не остался? – Ну, что ж ты такой бестолковый, говорю же, отъезд для меня был трагической необходимостью. К тому же и не считал я это отъездом. А уж с концами… – ни за какие коврижки.

– А застрял на десятилетия…

– Не совсем так: максимальное отсутствие не дотягивало и до года, хотя и без тебя знаю, что упущено-потеряно немало.

Накануне отъезда бесцельно слонялся по ночным улицам. Под снегом ночной город пугающе-красив. Глухие дворы с тусклыми окнами – то вот еле теплится раздавленным помидором и тут же выхваченное фонарем пятно рвет черноту, тает, расползается желтым пузырем: драматический аккорд. Снег, облитый миллионами огней, рефлексом бьет в низкие облака и небо, мутно-теплое, светится.

А в сам день отъезда сухой, морозный воздух аж звенел. Снег, ослепительный до боли в глазах, исполосован прямо черными тенями деревьев. В последний раз пробегал по Ордынке мимо храма. Золото куполов забивало, казалось, само солнце. Всё кругом сверкало, прыгало яркими пятнами – Москва салютовала чýдным сиянием.

В моем распоряжении не было ни минуты лишней, но встал вдруг как вкопанный.

А так ли уж нужно рваться от такой красоты? Но, как известно, суета владеет миром, и подлый разум толкал – вперед, вперед к недостижимым вершинам. Только вот не мог объяснить, почему вершины эти за морями, за горами? Суета ждать не может в поисках ответа. Секунды… а там оттаял и полетел, завертелся волчком…

И вот Марсель. Сразу кинулся в работу, руки тряслись – не растерять бы ощущений того, такого теперь далекого мира: исполосованная вьюгами ледяная стынь, на месяцы сковавшая всё живое. А за окном…

На самой окраине города, за последней улочкой, гора поднималась еще выше и вся пенилась белыми шапками цветущего миндаля. Мой привезенный мир не помещался среди этого цветения. Истоптал холст и швырнул в мусор. И уже позже, в Париже, как-то удалось втиснуть его в окружающую реальность.

Неудивительно, когда в первый раз оказался в Нью-Йорке… прямо с аэропорта навалились перекошенные заборы, деревянные столбы под разным углом, раздолбанные вдрызг дороги (начало 80-х), сабвей, где с потолка может лить вода, интерьер напичкан решетками, цепями, неуклюжими металлическими конструкциями, поезда с выщербленными полами и сплошь, изнутри и снаружи, размалеваны граффити, много всего стихийного, живого – пахнуло вдруг чем-то знакомым, той же остротой ощущений, похожей на мою Родину. Впрочем, как потом оказалось, различий было куда больше.

– Так, стало быть, получил что хотел. Работал в нужных тебе условиях, на всех континентах, и на Родине в том числе. Видел несколько океанов и купался в своем деревенском пруду. Разве не этого было нужно?

– Нет.

Толстой говорил Бунину: «Пишите, пишите, если очень хочется, только помните, что это никак не может быть целью жизни…» Чудит старик – так тогда понимал я эти слова. Сам же, напротив, считал, в творчестве надо идти до конца, сделать это смыслом жизни. Но есть, оказывается, и более высокий смысл: осознать себя и прожить в гармонии с миром. И неизвестно еще, к чему пришел бы я в искусстве, останься я навсегда в своей бочке. Быть может, как раз неразвитость, архаичность могли породить нечто особенное. Прожить бы жизнь, ни минуты не теряя, на своей земле. Сколько я отщипнул этих драгоценных минут… Сколько не увидел весенних паводков; теплой тишины у пруда с лягушками, против солнца, усыпанных хрустальной росой трав, паутин, висящих по кустам ранним утром в деревне; сколько не сорвал своими руками с дерева ни с чем не сравнимых по вкусу и запаху яблок; строгой питерской роскоши и утонувших в снегах деревенских домишек, уютных провинциальных городков; обжигающих вьюг и курящейся парной земли после теплого ливня, ржавых октябрьских полей; московских зимних улиц с разъезженной черной кашей, чавкающей под ногами – ответило зеркало.

Скоро обнаружилось, что не нахожу общего языка с многочисленными соплеменниками, которым поначалу обрадовался. Не нахожу даже с людьми своего круга. Мне казалось, явились они сюда совершать творческие подвиги. Но куда девалась их одержимость. Вместо дерзких, с безумием граничащих поисков, задача их сузилась до заботы, просто заработать на хлеб, желательно с маслом, и если удается – вполне этим довольны. Стоило ли огород городить. Неужели тоже КОЛБАСА?

Но всего неожиданней явилось то – просто оторопь берет, – сколько желчной ненависти извергается в адрес России.

Не понимаю. Ведь ты уж полжизни прожил в другом мире. Тебе нет никакого дела до той земли, на которой ты родился. Но успокоиться он не может и каждую минуту думает, чтоб скорей эта разэтакая Россия провалилась сквозь землю.

Да Ё. Б. Т. В. М. – ведь это место, земля, где ты познавал мир, где в первый раз почувствовал запах горьких тополиных почек (где-то в марте стригли тополя и мы, мальчишки, подбирали длинные прутья, усыпанные жирными почками, служившими нам шпагами. Почки липли к рукам, оставляя черные пятна и с трудом поддавались самому едкому мылу. Но запах!.. – пахло близкой весной, летним купаньем, малиной, земляникой, арбузом – пахло счастьем. А еще прутики эти ставили дома в воду – время перегнать, в марте прыгнуть в апрель, – и они обрастали зелеными капельками), где научился сидеть на велосипеде и почувствовал радость движения, где в первый раз залез на девчонку… Да и сколько всего было в первый раз. Неужели всё это надо забыть, да еще и плюнуть.

При этом всё время сквозит какая-то суетливая оглядка; а вдруг где-то просчитался… И вечная эмигрантская чесотка: взвешивание и убеждение самого себя, что всё в порядке, и бесконечное перечисление благ приобретенных.

На десерт хозяйка подавала морковный пирог. Заговорили о каком-то Мише – старом питерском приятеле. В N. Y. он заявился богатым купцом с барскими замашками. В его руках серьезный бизнес, и в Нью-Йорке он по рабочим делам. Показывал фотографии своего загородного дома под Питером – поместье, дворец. На фото он позирует, стараясь подобрать живот, у бассейна с лазурной водой, а в край кадра попала (случайно) срезанная наполовину фигура охранника.

Собственно, речь о Мише зашла в том плане, что не завидуют они его «суете»: «Бизнесом он занимается, достижение, тоже мне… Чему завидовать-то, – горячилась хозяйка, – я, слава Богу, на пенсии и могу себе позволить ничем не заниматься». Хозяйку напоминание о Мише привело в крайне раздражительное состояние, весь вечер не могла успокоиться, напряженно молчала, в глазах бегали цепкие, кусающие мысли. Говорили давно уже о другом: она вдруг взрывалась ни к селу ни к городу: «Подумаешь, дом у него загородный, да на черта он мне сдался, дом этот. Да если мне надо воздухом подышать, я вон, через Хадсон перееду – и пожалуйста, гуляй, дыши сколько хошь…»

Другая дама – тема разговора была, как всегда любимая: как не могут нарадоваться они на свою, так счастливо устроившуюся жизнь – завела на полвечера рассказ о том мгновенье счастья, когда она, достигнув берегов Нового Света, купила себе наконец-то джинсы, и сколько вылила она ядовитого юмора на страну, где приобретение такого предмета было сопряжено с некой проблемой.

Я был прилично подогрет выпивкой и, не сдержавшись, публично поздравил ее с благополучным приземлением, поднял тост за то, чтоб ей на всю жизнь теперь хватило джинсов и колбасы.

За столом последовало молчание. Нет, не в смысле, что задумалась публика; т. е. задумалась – почему этот человек сидит за их столом?.. Я им помог. Попрощался.

А по ТУ сторону сидят такие же единомышленники и считают себя неудачниками, что застряли в этой «чумазой» стране. И еще такие, что положением своим вполне довольны (такие возможности достаток лопатой грести), НО…

Когда добралось до меня это отдающее прыщавым высокомерием слово СОВОК, примерять стал на разные лады, уяснить, чтоб поточнее смысл этого перла. Недолго мучаясь, определил: совком обозвали государство и всяк живущий в ней совком и является. Но очень скоро стало ясно, что совок определяется не по паспорту; что некая общность (кучка), не идентифицирующая себя со страной, тем более с народом, страну эту населяющую, и называет всех прочих «совками». Особая каста: так они о себе понимают. Живут они в своем особом мире, и это не просто Питер – Москва, ибо и там солнце для них светит отдельно. Ну, а сама Россия – страна для них и вовсе неведомая, где-то она ТАМ, за семью морями, непролазными лесами-горами, в неизвестной вообще стороне. Как живет та страна, они представления не имеют, да и не желают иметь. Одна мне так и сказала, когда я полюбопытствовал по поводу небольшого волжского городка: «А меня вообще русские города не интересуют». Себя считает она личностью грандиозного ума, без конца так прямо и заявляет. При этом на первом же слове глупость прямо ящиком выезжает откуда-то изо лба. Говорит сплошным новомодным жаргоном, что превращает ее речь в косноязычную кашу. Как влетит модное словечко, так и шлепает им через каждое слово, а то и дважды-трижды подряд, будто никак не выскочит, как прилипшая шелуха от семечек, никак с языка не соскочит.

Клянусь, не выдумка, не собирательный образ. Я о ней вообще бы не говорил, да амбициозные заявления ее не дают пройти мимо.

– Это нам, – агрессивный напор в голосе, – нам! (кому «нам»?..) по праву должны принадлежать и все материальные, и духовные, и культурные, и все прочие мировые блага. Это мы! (кто «мы»?..) их наследники.

Туманно как-то, но ярко-самоуверенно. Естественно, главная мечта ее – за бугор! Копит деньги, слышала, что в Лондоне, значит, внесешь энную сумму – и британская вам прописка. Но и на это, видать, умок маловат, сколько уж лет топчется на одном месте, томится в «чужой» стране и привилегии по праву ей положенные плывут мимо носа.

Почти случайно в Москве попал в компанию. Чем занимались все те люди, точно не известно, но все имели отношение к культуре. Хозяин, похоже, был реставратором, одна дама, бойкая такая – темперамент хлестал через край – искусствовед.

Разговор, в основном, шел о музейных буднях; похоже, все они были музейными работниками, но разных музеев. На вопрос, чем занимается в данный момент бойкая, та отвечала, что пишет статью о новгородской иконе XIV–XVI веков.

– Ну, мать, тебя и заносит, – хозяйка дома, – докатилась, хернёй такой занимаешься.

– А куда денешься, – заоправдывалась бойкая, – надо же что-то писать для этих мудаков…

Я было открыл рот – икона, одно из главных достижений русской культуры. Что же это, по нынешним временам выходит, писать об иконе это что-то вроде выходки недостойной цивилизованного человека…

Да, недостойно – с их позиции просто преступно, осквернение «ИХ СВЯТЫНЬ».

Было ясно, задай я этот вопрос, на меня посмотрели бы как на упавшего с Луны. Молча я встал и вышел.

Предыдущая главаГлава 58 из 66Следующая глава