Владимиру Николаевичу Соколову – моему проводнику на путях Дальнего Востока
Историю отношений между русскими и народами Дальнего Востока нетрудно описать. Гораздо труднее ее рассказать: поведать в чувствах, показать в лицах и событиях. Есть два великих произведения в жанре повести, два повествования о встрече – встрече как историческом событии – русских и тех, кого раньше называли инородцами, на Дальнем Востоке. Одно – «Дерсу Узала» Владимира Арсеньева, другое – «Женьшень» Михаила Пришвина. Первое знакомо всем с юношества – или по замечательному фильму Акиры Куросавы. Второе известно гораздо меньше, и очень жаль: по остроте взгляда и литературному таланту Пришвин намного выше Арсеньева. Он вообще один из лучших писателей и, не постесняюсь сказать, мыслителей России XX века. Его дневники – потрясающее свидетельство не столько даже трагедии революционной России, сколько выстраданной зрелости души. В современном обществе, насквозь зараженном медийными «хайпами», Пришвин почти обречен на забвение: не криклив, милосерден и прост настолько, что приобрел репутацию детского писателя – заслуженную, конечно, и все-таки страшно несправедливую.
У повестей о Дерсу Узала и китайце Лувене (странное имя, но уж какое есть) имеется еще одно достоинство. В них метко схвачено
то, что можно назвать «евразийской ситуацией». Где и как она возникает? Посмотрим на карту: Россия и Китай – две огромные страны, где обширные пространства занимает так называемая периферия. В сущности, вся Россия – «пустое место между Европой и Азией» (Даниил Андреев), периферия на одну шестую часть суши. Уход в глушь, в «пустыню», на «край земли» – сердцевина русского характера, его жизненный нерв. Россия стала собой, когда приросла необъятными окраинами. Однако и Китай, декларирующий свою открытость миру, так и остается при своей Великой стене и каждой черточкой своей жизни дает понять, что он – «другой», «особенный». У китайцев и правда такая же: их Великий Путь – вне идей, понятий и образов, и если это путь жизни (а китайцы больше всего ценят жизнь и ее «практический разум»), то жизнь есть его «инобытие», буквально «другое тело». В том-то и дело, что настоящая жизнь – всегда другая.
Веками русские и китайцы, даже став соседями, не столько видели и наблюдали, сколько придумывали, воображали друг друга, даже более того – искали инаковость друг в друге. Русские мечтали о Никанском царстве с горой из чистого золота и о блаженном Беловодье, китайцам грезился неприступный, но полный сказочных богатств Север. Отчасти на то имелись географические причины: за высокими хребтами, сопками, густыми лесами и широкими реками непросто разглядеть соседей. Еще больше препятствий воздвигали груз умственных привычек и явное несходство национальных характеров. У русских душа нараспашку, а китайцы смотрят внутрь. Здесь на самом деле есть место для судьбоносной встречи, но, чтобы она состоялась, обе стороны должны сойтись вплотную и освободиться от груза прошлого, обрести безупречную искренность души.
В повестях Арсеньева и Пришвина очень разные люди из очень разных стран встречаются за краем своих культурных миров. Ситуация по-своему как нельзя более естественная: где же еще встречаться очень разным людям? У Пришвина оба героя повести – и русский, и китаец – пришельцы из большого города, и оба открывают в тайге великую правду другой жизни. Девственная земля быстро стирает с них условности социума и, как ни странно, делает из них настоящих людей – самостоятельных, чутких, ответственных. Это значит: делает людьми мира, вместившими в себя мир. И мир в ответ становится человечным, раскрывая перед этими восхищенными наблюдателями свои несметные богатства.
Чувство живого сродства с природой далеко от слепого умиления. Душа, распахнутая в мир, проникается всем богатством жизни и умеет ценить каждую ее подробность, своеобразие каждого существа, все краски, ароматы и шорохи. Другого способа научиться любить жизнь не существует. В какой-то момент это мимолетное, призрачное изобилие мира открывает перед героями повестей перспективу вечности – одновременно манящей и опасной, пугающе родной. У Арсеньева Дерсу Узала упоминается впервые в тот момент (момент, как указывает В. Н. Соколов, чисто литературный), когда, выслушав рассказ местного старика о «преданьях старины глубокой», герой выходит из дома в тишину ночи, видит ясные звезды в небе, слышит хрип лошадей, стон выпи и стрекот кузнечиков. «Я вспомнил Дерсу, и мне стало грустно», – рассказывает он. Вот свидетельство о человеке в свете «откровения вечности»: внезапного осознания того, что так же светили звезды и стонала выпь много тысяч лет тому назад, когда история еще не началась, и я, смущенно внемлющий этому миру, тоже принадлежу его первородству задолго до всего привычно человеческого… И невольно всплывает в сознании библейский вопрос-мольба: «Что есть человек, что Ты помнишь о нем?»
Пришвин прямо начинает свою повесть с этого взгляда «в свете вечности», противопоставляя ему разрушительный произвол человека:
«Звери третичной эпохи земли не изменили своей родине, когда она оледенела, и если бы сразу, то какой бы это ужас был тигру увидеть свой след на снегу! Так остались на своей родине и страшные тигры, и одно из самых прекрасных в мире, самых нежных и грациозных существ – пятнистый олень, и растения удивительные: древовидный папоротник, аралия и знаменитый корень жизни Женьшень. Как не задуматься о силе человека на земле, если даже оледенение субтропической зоны не могло выгнать зверей, но от грохота человеческих пушек в 1904 году в Маньчжурии они бежали, и, говорят, тигров встречали после далеко на севере, в якутской тайге. Вот и я тоже, как звери, не выдержал…»[149].
Скажем теперь, что встреча только и может случиться в пограничье и что она требует от ее участников преображения. Рассеиваются привитые цивилизацией привычки и позерство, а то, что казалось раньше этнографическим курьезом, обретает вдруг глубокий смысл, одновременно чисто практический и смутно метафизический. Что делает эту ситуацию истинно евразийской, так это способность героев Арсеньева и Пришвина увидеть в незнакомце и притом в туземце, инородце настоящего друга. Этого нет, к примеру, в классических образцах английских повестей со сходным сюжетом от Робинзона до «Повелителя мух», где герой остается одиночкой или становится господином и даже диктатором, не говоря уже о море разливанном «колониальной» литературы.
Что в дружбе людей, предавших себя матери-природе, собственно человеческого? Это понятие не следовало бы принимать бездумно. До него надо дорасти. Оно легко скатывается – тут прав Ницше – в «слишком человеческое». Подлинная мера человека – труд обретения в себе человечества. Такое доступно только тому, кто обрел великую чуткость духа и живет в радостном согласии с миром. Человечное в человечестве, Адам во вновь обретенном раю – вот формула человека. Чтобы этого достичь, нужно уметь смиряться: быть с миром в мире. Таково задание, по сути глубоко нравственное, азиатской, но, конечно, и русской мудрости. Но нужно смиряться в силе. Жизнь на лоне природы не развращает и даже не «опрощает», а дисциплинирует. Она требует заботы не только о ближних, но и о совсем незнакомых дальних и притом заставляет каждого отвечать за себя. Примечательная деталь, сообщаемая Пришвиным: простые китайцы в тайге, играя в карты, не допускают даже мысли об обмане, верят партнеру на слово, а если обман раскроется, обманщика убивают на месте. Целомудренная жизнь требует чистых чувств и решительных поступков. Дружба как связь полностью самостоятельных – стало быть, умелых и мудрых – людей есть ее, в сущности, единственная школа.
В школе дружбы все призваны достичь невозможного, и поэтому все ясно ощущают, что нуждаются в учителе. Только в дружбе мы можем понять, что учитель и друг в конце концов нераздельны, ибо для того, кто в пути, стремления правильно жить и узнавать новое тоже неразделимы.
В дружбе каждый становится удивительным, чудесным. В ней каждый, уступая другу-другому, вмещает в себя мир. Дружба созидает метацивилизационное пространство, где каждый момент жизни сталкивает с бездной неведомого и возвращает к началу всех вещей. Такое пространство знакомо каждому жителю Дальнего Востока (читай: истинному русскому), где еще и сегодня все напоминает о непамятуемом, отсвечивает невидимым, и дела людей странным образом питают забвение, навеваемое природой: заброшенный аэродром или казарма столетней давности неожиданно быстро теряют приметы времени и сливаются с безымянными руинами древности. Эта правда евразийского простора выражена в странной слитности доисторических рисунков и естественных трещин на камнях, складок местности и остатков неведомых крепостей… Мир вездесущей мнимости, где реально только отношение, сердечная сообщительность.
Ближе к концу повести Пришвин произносит одно точное выражение: живая тишина. Вот сущность единения мира и человека, альфа и омега. В нерукотворном покое все живут вместе, в естественной свободе, и в нем же таится залог великого многоцветия жизни, ибо покой дает всему свободу быть.
Евразийская ширь побуждает искать идентичность в инаковости – правду одновременно русскую и азиатскую. Наверное, не найти на земле народа, который умел бы жить по правилу «своя своих не познаша» больше, чем русские. Но ведь и китайцы многолики до такой степени, что часто не узнают друг в друге соотечественника. Как раз здесь мы найдем семена подлинной всемирности, которая никогда не будет формальным единством. В противном случае не будет человечества.
Теперь становятся понятнее и важные особенности русско-китайских связей, которые смутили не одного исследователя. Например, отмеченная выше способность обоих народов не замечать друг друга, даже если русские десятками тысяч жили в Китае, и при этом каким-то шестым чувством ощущать свое сродство. Лозунг «русский и китаец – братья навек» есть только поспешный и крикливый вывод из этого ощущения, провозглашенный политиками по конъюнктурным соображениям. Не менее многозначительны и признания русских эмигрантов в Китае о том, что только вдали от родины они осознали себя русскими. Мне видится здесь не недоразумение, а возможность раскрыть неизвестный пока потенциал народной жизни в модусе евразийской «совместности». На этот потенциал указывает и концовка повести Пришвина, из которой явствует, что жизнь в «пустыне» дает опыт и силы, нужные для успеха в обществе. В конце концов Арсеньев и Пришвин написали повести о людях, которые прожили успешную жизнь потому, что жили для других.
На вопрос о том, как дружить русским и китайцам, есть простой и ободряющий ответ: дружить надо с евразийским размахом, на «метацивилизационной» высоте жизни.