К книге
Забытая Тэффи. О «Титанике», кометах, гадалках, весне и конце светаЗвери[336]
97%
Звери[336]
92

Я заметила, что многих с наступлением весны тянет в зоологический сад.

Хочется посмотреть зверей.

И в этом – что-то атавистическое.

Так, должно быть, в каменном веке, очнувшись от долгого зимнего полусна, выползли мы – из своих пещер, они – из своих берлог, и с любопытством смотрели друг на друга.

– Здравствуй, медведь, младший брат мой!

Медведь похудел за зиму: шкура болтается, шерсть лезет. Смешной, некрасивый. Щурится на молодое солнышко, головой мотает, морда хитрая.

– Здравствуй, человек, старший брат мой. А ну-ка, посмотрим-ка, кто кого…

Они – враги наши, мы боремся с ними во имя жизни, чтобы съесть их или отнять у них добычу. Так нужно. Но весной, очнувшись от зимнего полусна, радостно увидеть их. Радостно тоже во имя жизни.

Живы медведь, и заяц, и лисица, и диковинная птица с красным крючком на носу, и гад ползучий. Живем. Значит, нужны мы все для чего-то.

И в их глазах та же радость, что чувствуем в себе.

Жизнь.

* * *

В саду дети, школьники и раненые солдаты.

Говорят громко, возбужденно, весело. Смеются от пустяков.

Почесал медведь лапой за ухом – смеются. И смех ласковый, любовный. Медведь свой, родной – вот и весело, что он такой забавный.

У самой решетки своей клетки лежит спиной к публике огромный тигр. Он спит. Видно, как ровно поднимаются и опускаются тяжелые бока. Спит тигр.

А перед решеткой, на каменном полу клетки, разложено угощение: кусочек булки и три ореха. Это чья-то добрая душа, вероятно, пересиливая страх и трепет, пролезла под заборчик и пожертвовала зверю что могла. Вот, думала, проснется тигр и пощелкает орешков, и веселее ему станет, а то все-таки в клетке-то несладко.

Что-то наивное, и смешное, и трогательное во всей этой картине. В огромной спине хищника и в кусочке булки с орехами. В этом сочетании.

Напоминает не то картинку из книги сказок, не то сказание о добром отшельнике, делившем мед и коренья со зверями лесными.

Пусть тигр, увидев приношение, не поймет, что это ему подарок; пусть тот, кто положил, не знает, что тигру этого не нужно. Все это ничего: сказка все-таки сотворилась милая и ласковая.

* * *

В соседней клетке стоит лев. Стоит прямо, высоко подняв голову, раздув ноздри, распушив гриву, важный, гордый, могущественный, весь красота и поза – точно с него портрет пишут.

Поистине царь зверей!

Проходящий мимо солдатик взглянул на него, словно что-то в уме прикинул, сплюнул и сказал веско:

– Эта живо задерет, собачья дочь!

И отошел.

И после этого уже нельзя было смотреть на льва без смеха: царственная поза, благородная грива, величественная осанка, и вдруг – «собачья дочь».

Сделан шаг, отделяющий великое от смешного, и смешное съело великое все, без остатка.

* * *

Сидит за решеткой диковинная тварь. Даже не поймешь, что такое. Рыло длинное, в каких-то не то шишках, не то отростках, брюхо толстое, ноги короткие.

– Послушайте, сударыня, по-моему, вам давно пора повеситься. Существа и с более приличной внешностью частенько подумывают на эту тему, а вам-то уж и совсем ждать нечего. А?

Но диковинная тварь вдруг поднялась, с полным удовольствием почесала бок об изгородь и, франтовато виляя боками, направилась в предназначенную ей для отдыха будку.

Она жила, жила с удовольствием и комфортом и, наверное, чувствовала себя в самом центре мирового вращения.

Значит, так все полагается по великому и мудрому закону: и отростки, и шишки, и рыло. Так нужно, значит, так и хорошо.

Живи, диковинная тварь. Гордо виляй боками. Это – твое право.

* * *

В низенькой клеточке – два зайца: русак и беляк. Так и на дощечке написано. Но тут же переведено по-латыни.

Зайцы простые – те самые, что увидишь в поле: прыг, скок, и закричишь невольно:

– Ату его!

Совсем простые, свои родные, русские, деревенские.

Но оттого, что надпись над ними сделана по-латыни, и сидят они в клетке, а вдали слышны звуки оркестра, зайцы кажутся особенными, не совсем-то уж простыми. Это – звери, принадлежащие к какому-то роду, к какому-то виду, к какому-то семейству.

Семейство, видно, не особенно почтенное, потому что вода для зайцев сервирована просто в какой-то жестянке из-под килек, так что русак обтер себе всю шкуру с шеи, а у беляка нос в царапинах.

Но все-таки это звери серьезные. Они пойманы, засажены, по-латыни названы, и смотрят на них под музыку.

– Ты ли это, беляк?

– Ты ли это, русак?

* * *

Уныло положив губастую морду на перила загородки, хандрит белый верблюд.

Он смотрит на небо, на тот прозрачный дымный кусочек тусклой тучи, где затаилось солнце.

Вспоминает.

Я помогу ему вспомнить.

– Верблюд! Ты не простой, бурый: ты – священный, царственный, белый верблюд.

На спине белого верблюда под пурпуровым навесом с золотыми подборами ехала царица Савская, прекрасная Балкис, к царю Соломону. Медленно качалась на мягком зыбком горбе; звенели рубиновые подвески; колыхались от мерного шага павлиньи опахала, и позвякивали запястья на оливковых руках царицы.

И сам ты был белым только днем.

Но в час заката, когда широкое солнце, дрожа, изливало пурпурные волны на алое небо и на оранжевый песок пустыни, ты сам становился златочервонным, огнистым, весь – сказка о солнце и золоте.

И ты вез царицу Савскую к Соломону. Красоту для соединения с Мудростью.

Не об этом ли думаешь ты, белый верблюд, уныло опустив голову?

Мне вспомнилась песенка:

У всех у нас, познавших радость солнца,

Глаза печальны в пасмурные дни…

Впрочем, кажется, и песенки такой нет…

Предыдущая главаГлава 92 из 95Следующая глава