Отчего на праздниках всегда такая тоска?
Лица у всех делаются напряженно-ожидающие, пустые и словно голодные.
Не получили того, на что надеялись.
Речи безнадежные.
– Веселитесь вы много на праздниках?
Смотрят тоскливые глаза, углы рта горько опускаются:
– Очень! Очень! Каждый день в двух, трех местах. У Фефелиных было очень скучно…
– Ну, а у других?
– У других немножко хуже.
– Да зачем же вы?
– Нельзя.
И действительно нельзя. Обижаются.
С одной хозяйкой на моих глазах сделалась истерика. Пригласила тридцать человек, а пришло только восемь.
Во время ужина за телятиной несчастная взвизгнула и стала кричать странным голосом странные слова:
– Куда все это теперь! Одну треть съедят, а две трети будут сохнуть! Они думают, что я их еще раз позову да ужин закачу. Нет-с! Врете-с! Потому что это подло! И каждый человек жить хочет!
Присутствующие перепугались не на шутку. Хозяин успокаивал. Говорил, что это у нее нервное, на политической почве.
Ах, жизнь не игрушка!
Сознайтесь! Вы много дурного сделали за эти праздники!
Вы созывали гостей и кормили их и заставляли их разговаривать. И бедные измученные существа жевали тошные пряники и говорили глупости. Потому что нет на свете дурака круглее журфиксного.
Я наблюдала за одним милым юношей, который хотел быть душой общества. Он понимал, что хозяева потратились, и жалел их и старался быть полезным.
Каждому вновь пришедшему гостю он говорил:
– Слышали ли вы в четверг «Золотого петушка»? Донская-Эйхенвальд была так хороша, что сам Пушкин не мог бы пожелать для своего произведения лучшей исполнительницы.
На этом он смолкал. Но вот приходит новый гость, и юноша после первых приветствий делал оживленно-любезное лицо, и я слышала:
– …Донская-Эйхенвальд… Сам Пушкин не мог бы…
Три раза я прослушала это добродушно и спокойно. На четвертый усмехнулась, хотя мне было не весело.
Услышав эту беседу с пятым гостем, я почувствовала сильное сердцебиение, после шестого я пересела поближе к любезному юноше.
Когда же он сказал седьмому гостю:
– Вы слышали «Золотого петушка»? Донская-Эйхенвальд была так хороша, что сам…
Тут я громко перебила его:
– Что сам Пушкин не мог бы пожелать себе лучшей исполнительницы!
Юноша побледнел и погас.
– Вы находите? – спросил он кротко.
– Да, мне это сейчас пришло в голову.
Он замолчал, пролил стакан чаю на свою соседку и не прощаясь вышел.
Зачем я это сделала?
Зачем отняла, может быть, единственную радость у кроткого оживленного юноши! Я села на его место и, когда вошел восьмой гость, я бодро и весело спросила, пожимая его руку:
– А вы уже видели «Золотого петушка»? Говорят, что Донская-Эйхенвальд…
И т. д. Все это от слова до слова отчеканила звонким веселым говорком, так радостно, так гостинно-оживленно, что хозяйка, проходя мимо, не утерпела и, поцеловав меня, прочувствованно сказала:
– Toujours intéressante![128] Как я рада, что вы приехали. Вы одна умеете оживить общество.
Бледная тень погубленного мною юноши мелькнула и угасла в складках портьеры.
Я не верю в привидения!
Погиб потому, что слаб и не приспособлен к борьбе.
А я вот сижу на его месте и говорю девятому гостю, который пришел вместе с десятым:
– …Сам Пушкин… Не правда ли?
Как мы развращены! Как странно развращены разговорами.
Я думаю, комнатные собаки страшно удивляются, что человек так много лает.
Ведь существует же нелепая фраза, так часто повторяемая:
– Поговорить не с кем!
Отчего не говорят:
– Почувствовать нечего!
Значит, чувствовать, воспринимать впечатления, жить – не важно. Важно говорить.
Не могу себе представить, чтоб порядочная собака подумала:
– Тошно! Полаять некуда!
Каждое живое существо издает голосовой звук под давлением крайней необходимости, когда ни лапой, ни хвостом, ни зубами ничего не добьешься. Каждое – кроме человека.
Я понимаю – если сообщающиеся находятся на значительном расстоянии друг от друга. Ну, пусть говорят – раз необходимо что-нибудь открыть другому. Но когда вместе, близко, и открывать ничего не надо – пусть молчат. Могут смотреть, шевелить руками, кивать головой, облизываться.
Когда мне было тринадцать лет, я своей честной, неискусившейся душой понимала тщету собеседований и была застенчива неистово!
Изредка, чтоб приучить меня к людям, меня силой выволакивали в гостиную.
– Надя! Побеседуй же с Анной Николаевной! Она такая милая, захотела тебя видеть.
– А что же я ей скажу? – спрашивала я басом, глядя в сторону.
– Ну, расскажи ей, что у вас в гимназии.
– А ей-то что!
– Ах, боже мой! Ну, спроси про ее деток, про Колю и про Ванечку.
– А мне-то что!
Гостья делала вид, что умиляется моей непосредственностью, и меня отсылали в детскую, где я долго и пламенно шептала, думая об Анне Николаевне:
– Дура! Дура! Дура!
Пока не проходила острота удовольствия.
А теперь!..
Теперь я озлобилась. Хожу в гости. Ем. Пью пошлый чай, до которого мне нет никакого дела.
И разговариваю.
– Вы видели «Золотого петушка»? Да… Донская-Эйхенвальд… Не правда ли, сам Пушкин не мог бы пожелать…
Я качусь по наклонной плоскости.