К книге
Доктор Вера. АнютаАнюта. 14
78%
Анюта. 14
57

И вот Берлин был взят.

Нацистский рейх капитулировал. Черные картонные тарелки репродукторов с самого утра исторгали в тишину палат марши, песни, и дикторы всех передач на разные голоса снова и снова читали мужественный, энергичный приказ Верховного Главнокомандующего и рассказывали о том, как Красное знамя было водружено над рейхстагом. Никто не уставал слушать эти повторы. Слушали и глубже осмысливали значение огромной новости: победа! Да это же конец войны!

В тот день, неожиданный для всех, в час обеда по приказу самого профессора Преображенского по палатам разнесли и выдали всем без изъятия по «ворошиловской дозе» водки. Подходящей посуды не оказалось, подносили в кружках из-под компота, и это служило предметом всяческих соленых шуток. Суровая госпитальная тишина, всегда царившая в клинике, была разрушена. Все говорили. Говорили громко, возбужденно, не слушая и стараясь перекричать друг друга. В коридор врывались песни, а в одной из палат, где у танкиста с обожженным лицом нашелся под кроватью трофейный аккордеон, затеяли даже лихой пляс.

В этот день профессор и сам нарушал строжайшие традиции своего всемирно известного учреждения. Ходил вроде бы даже и под хмельком, и его бас звучал то в одной, то в другой, то в третьей палате. Говорили, что где-то он даже и пел вместе со своими пациентами.

А вечером разнесся слух, что по его приглашению к раненым приедет певица Лидия Русланова и даже будто бы будет петь в большом зале, где по утрам происходили врачебные пятиминутки. И хотя в зал этот отовсюду таскали стулья и табуретки, в слух этот не сразу поверили. Русланова! Ну кто из фронтовиков не знал ее песен! Ее пластинки заигрывались в землянках до полнейшей хрипоты. Умельцы из войск связи ухитрялись их размножать на старых рентгеновских снимках. И самодельные эти диски были почти обязательной принадлежностью всех ленинских уголков. И вдруг приедет, запросто приедет. И они не только услышат, но и увидят Русланову. Как это может быть?

А время шло, поужинали, полюбовались в окно грандиозным праздничным салютом, прослушали вечерние известия, очень даже радостные известия, и в разочаровании стали уже готовиться ко сну, когда в коридоре послышался громкий стук сапог.

– Едет!

И снова была нарушена вернувшаяся было в палаты тишина. Анюта подбежала к койке Мечетного.

– Мамочки-тетечки, приехала, Русланова приехала! – И, схватив его за рукав халата, потянула к выходу. – Приехала со своим аккомпаниатором, будет петь. Идемте вниз, в вестибюль.

Артистка прибыла с какого-то концерта, не переодеваясь, и когда она скинула на руки своего аккомпаниатора – цветущего молодца с русым волнистым чубом – пальто, то оказалась в бархатном полусачке, в паневе и богато расшитом сарафане. И тут Мечетный, которого Анюта протащила вперед, услышал, как ее низкий, такой характерный голос произнес кому-то:

– Ну, здравствуй, земляк. Откликнулась-таки на твой зов, прибыла. После четвертого праздничного концерта к твоим раненым пожаловала. Цени. Мне бы сейчас в самую пору рюмочку да на боковую, но разве тебе откажешь? Невозможно в такой день отказывать.

Глубокое ее контральто звучало устало, но весело.

– Ну показывай, куда тут у вас идти. Забыла я уж твою знаменитую клинику.

– Сюда, сюда, на второй этаж, в зал, Лидия Андреевна. Ну, а как глаза-то ваши глядят?

– Как у молоденькой, Виталий Аркадьевич, как у молоденькой. Я уж и забывать стала про ту беду, от которой ты меня избавил. И очки даже потеряла. Мне они теперь и не нужны, очки… Ну, а ты все глаза чинишь, все гудишь, как дьякон на амвоне?

– Да все вот гужу или гудю, не знаю уж, как это слово и произнести.

– Ну, а что мне петь-то твоим, посоветуй. Что вы тут любите?

– А пойте наши волжские, Лидия Андреевна, лучше вас их никто, даже сам Федор Шаляпин, не пел.

– Ну и льстец ты, Виталий Аркадьевич… Шаляпин. Эк хватил! Шаляпин – гора, а если мы все хоть холмики или пригорочки, и то бога благодарить должны.

Мечетный слушал и поражался: знаменитый врач и известнейшая певица беседовали как друзья, встретившиеся после долгой разлуки, и в разговоре их так и перекатывалось, выпадая из любой фразы, круглое, звучное волжское «О».

– Ну, молодцы, пошли, что ли, на сцену? Чего время-то зря терять?

И начался этот импровизированный праздничный концерт.

Певица и ее розовощекий аккомпаниатор, прижимавший к себе баян, как любимую подругу, поднялись на сцену. Остановившись посредине, Русланова торжественно отвесила в зал глубокий земной поклон.

– Спасибо вам, доблестные воины, спасибо за спасение Отечества, за славную победу вашу!

Потом, не объявляя номера, запела, и будто разом раздались толстые стены старой больницы, раздались до необозримых просторов, и в атмосферу, перенасыщенную тяжелыми госпитальными запахами, точно бы ворвался волнами волжский ветер.

Самые свои любимые песни пела в этот вечер Лидия Русланова для притихшей замершей аудитории: и «Вниз по Волге-реке», и «Ты подуй, ветер низовой», и «Выйду ль я на реченьку», и, конечно, о волжском «Утесе». И хотя это был у нее уже пятый по счету праздничный концерт, певица была необыкновенно щедра, песни звучали не затихая, будто бы загорались одна от другой.

– Мамочки-тетечки, полковник-то наш плачет! – шептала Анюта на ухо Мечетному. Впрочем, все сидели с растроганными лицами и потому, вероятно, никто не аплодировал.

А когда певица, опять-таки без всяких объявлений перешла на частушки, она так разошлась, что Мечетный услышал ритмичную дробь ее каблуков. Чувствовалось, что не только слушатели, но и она сама увлечена, сама радуется силе, тембру своего голоса, радуется, чувствуя, как загрубевшие за годы войны солдатские сердца людей, израненных и искалеченных, широко раскрываются навстречу ее песне.

Все жадно следили за каждым движением этой немолодой уже, полной женщины с круглым, таким русским лицом, естественный румянец которого подчеркивали густо насурмленные брови и темные, с легкой проседью волосы, зачесанные без затей со строгим пробором. Мечетный не видел артистки. Ее образ доходил до него через песни, и она казалась ему то мудрой пожилой крестьянкой, скорбящей о судьбе замерзающего ямщика, то волжанкой, любующейся с крутого берега на всклокоченные ветром просторы родной реки, то разудалой вдовушкой, которой сам черт не брат, то лукавой сельской девчонкой, не унывающей ни при каких обстоятельствах.

Говорят, я некрасива,

Знаю, не красавица,

Но не все красивых любят,

А кому что нравится…

Разные женские облики рисовали Мечетному песни, но в любом своем облике Русланова была такой русской, такой народной, будто в необычный этот день сама матушка Россия пришла к своим раненым воинам.

Сколько продолжался необычный этот концерт, Мечетный не знал, и закончился он внезапно.

– Ух, – шумно вздохнула певица, – уморилась я с вами. Феденька, разверни-ка мехи пошире. Твоя очередь.

Баянист заиграл, но зал взорвался такой овацией, что мелодия утонула в нем, и в этом внезапно возникшем громоподобном шуме, возбужденном соприкосновением с настоящим искусством, как бы вырвалась из больных, измученных ранами сердец вся радость, поднятая в народе известием о том, что далеко, в неведомой никому из них столице Гитлера, над куполом не виденного никем здания под наименованием рейхстаг взвилось, развернулось и развевается родное Красное знамя.

Лишь немалое время спустя баянисту удалось начать свой номер. Он заиграл им самим сочиненное комическое попурри из любимых фронтовых песен, и тут произошло то, что навсегда запомнил Мечетный. Ловкий и, несомненно, даровитый парень этот, отлично управлявшийся со своим многоголосым инструментом, играл эти отрывки в самом развеселом, джазовом темпе, и все песни в его исполнении, даже нежный «Синий платочек», даже торжественная песня о Днепре, приобретали шутливое, комическое звучание. И по мере того, как развивалась мелодия, в восторженный несколько минут назад зал входила сначала настороженная, потом недоуменная и, наконец, зловещая тишина.

И тут вдруг раздалось:

– Стой, не смей!

Баянист, пародировавший в этот момент знаменитую «Землянку», ничего не понимая, смотрел в зал.

– Стой, прекрати!

И какой-то солдатик, маленький, щуплый, с забинтованной головой, расталкивая соседей, рвался через ряды к сцене. Лица его не было видно. Из марлевого тюрбана торчал лишь клок рыжих волос.

– Сволочь, паскуда, не смей наши песни поганить!

Этого человека пытались утихомирить, держали за халат, но он вырвался из рук и, оставив халат, в одном белье рвался к сцене.

– Успокойся, угомонись… Ну что тут такого?.. Чего психуешь?..

– Мы эту песню как молитву пели, а он?.. Мы ее в бой несли, а он?.. Разве он видел бой, этот Феденька… С этакой-то будкой всю войну от боя за баян прятался, тыловая крыса!

Он уже прорвался на сцену, но тут певица встала между ними. Заступив дорогу, она как-то по-матерински обняла и прижала к себе маленького солдатика, продолжавшего еще дрожать от возбуждения.

– Ну полно, полно. Угомонись, сынок… Разбушевался. Федю моего ты зря тыловой крысой обозвал. Он со мной по всем фронтам ездил. На передовой пели, пулям не кланялись, ясно? Сколько раз пели под пушечный аккомпанемент… А песня… песню, родимый, опохабить нельзя. Затаскают, залапают, захватают скверным исполнением, а она, песня, если она действительно хорошая песня, любую грязь с себя отряхнет… Давай-ка напоследок я вам вашу «Землянку» спою. Не мой репертуар, конечно, не для моего голоса, но в такой день попробую. Федор, заводи.

И запела она не в обычной своей манере, а тихо, как бы притушив свой богатый и звучный голос, запела раздумчиво и последние слова произнесла почти шепотом. И тогда вместо бурных аплодисментов снова услышала благоговейную тишину и, сходя с подмостков в зал, сама смахивала со щек слезы.

– Вот, Виталий Аркадьевич, что значит песня для русского человека, – тихо сказала она, отвечая на взволнованное рукопожатие профессора.

– Вы, Лидия Андреевна, сегодня превзошли саму себя.

– Такой день сегодня. Мы с тобой, землячок, об этом дне четыре года мечтали, мы с тобой да и весь народ с нами.

– Устали, Лидия Андреевна?

– Будто на пристани соль грузила, да в такой день нельзя уставать. Всю себя отдать не жалко.

Потом, обращаясь к кому-то, и Мечетному показалось, что именно к нему, она сказала:

– Вот я все вашего главнокомандующего: «землячок» да «землячок». Удивляетесь, поди? Вы к нему по чину да по званию, а я – «землячок». Так вот мы с ним – старые знакомые. Односельцы, из села, что над самой Волгой, на крутизне стоит. Он сын нашего священника отца Аркадия, а я сельская сирота, которую мир призрел, в церковном хоре пела. Отец Аркадий, профессора вашего тятя, меня в уезд в приют определил, а при приюте хороший хор был, и я там девчонкой солировала. Купцы семьями ходили слушать, как я пела. Так вот с того и стала Лидка Приютская человеком благодаря тому самому отцу Аркадию, как говорили раньше, царство ему небесное. Чуете, какие мы с ним знакомые?

– Ну, к чему вы об этом, Лидия Андреевна? Вы нас сегодня таким концертом угостили, не знаю уж, как и благодарить вас.

– А ты, Виталий Аркадьевич, не благодари, я у Преображенских должница вечная: отец голос мой разгадал, а сын глаза мне вернул. Чем благодарить, ты бы, землячок, накормил бы нас как следует, так ведь нас в воинских частях приучили. Это у Островского, что ли: мы артисты, наше место в буфете.

– Накормим, Лидия Андреевна, накормим. Пошли ко мне в «бомбоубежище».

– Это какое же такое «бомбоубежище»? Какие сейчас бомбежки?

– Житейские, Лидия Андреевна, житейские. От житейских бомбежек я там прячусь.

– Ну в «бомбоубежище» так в «бомбоубежище», только скорей. У нас с Федей сегодня с утра маковой росинки во рту не было.

– И вы пойдете с нами, – пророкотал профессор, подхватывая Мечетного за талию. – Рекомендую, Лидия Андреевна, – герой Одера, первым свою роту на землю врага вывел. А зовем мы его Ромео. А вот его Джульетта в сержантском звании. Пошли, Джульетточка. Пошли и вы тоже с нами, защитник песни. Только чтобы у меня больше истерик не закатывать…

Так в сопровождении целой толпы они дошли до кабинета, и Мечетный очутился в комнате, где аромат хороших папирос и кофе побеждал стойкие больничные запахи.

– А ты все живописью увлекаешься, Виталий Аркадьевич, – сказала артистка, шурша своим жестким, густо расшитым сарафаном.

– Где тут живописью, на стенах все старье. Четыре года война свободной минутки не давала. Попробовал я как-то вот эту нашу Джульетточку изобразить – только хорошую бумагу испортил. А вы садитесь, садитесь кто где.

– Можно разуться? – спросила вдруг артистка. – Ноги гудут, спасу нет.

– Разувайтесь, разувайтесь, Лидия Андреевна, будьте как дома, в нашем селе, где мы оба босиком бегали. И доспехи эти ваши театральные можете снять, там за ширмочкой висит красивый халат, из Средней Азии один мой подопечный прислал…

Все в этот день поражало Мечетного: и этот неожиданный концерт, и сила этого низкого, гибкого, сочного голоса, и истерика, которую закатил маленький солдатик перед финишем концерта, и строй беседы певицы с профессором, и это волжское «О», так прочно живущее в них обоих, и, наконец, новость о том, что профессор пытался рисовать Анюту, и все это так неожиданно… Герой Одера сидел молчаливый, настороженный.

Под конец трапезы, сдобренной отличным «фирменно» изготовленным кофе и ароматным коньяком, певица, будто сбросив усталость и превратившись в задорную волжскую молодуху, без приглашений вдруг запела волжские припевки:

Ох, уж эти мне подружки,

Отбивают друг у дружки.

Я сама гляжу того,

Как отбить бы у кого.

– Наша, саратовская, – гудел бас профессора. – Знаете, кого вы сейчас мне напоминаете, Лидия Андреевна? Княгиню Марию Дмитриевну из «Войны и мира». Помните, там у Толстого Мария Дмитриевна в разгар веселья пустилась в пляс?

– Так то ж старуха была, Мария Дмитриевна, у Толстого, а я хоть и в годах, еще ничего себе, а? Как?.. Еще могу?

Эх, в лодке вода

И под лодкой вода.

Девки юбки промочили,

Перевозчику беда.

Подтягивай, Виталий Аркадьевич, не забыл наши волжские?

И уже два голоса: глубокое сопрано и сипловатый бас – вывели припев:

Ростов-на-Дону,

Саратов-на-Волге.

Я тебя не догоню.

У тя ноги долги.

И вдруг без всяких переходов:

– Эх, разгулялась я у вас, земляк! Все медицинские ваши запреты – к чертям, ничего не страшно: день-то, день-то какой! Как подумаешь, что война кончилась, что наш флаг над рейхстагом, какие тут медицинские запреты, ничего мне не страшно, мечтаю в этом самом Берлине перед этим самым рейхстагом русские песни спеть… А? Как?

За столом Мечетный выпил всего лишь маленькую рюмочку коньяка, но в голове радостно шумело, и все вокруг казалось ему сулящим только хорошее. В этот день он, сам не зная почему, поверил, что развеется столько времени окружавшая его тьма, что он будет видеть, вернется в строй нормальных людей и, став полноценным человеком, в тот же день предложит Анюте стать его женой.

Предыдущая главаГлава 57 из 73Следующая глава