К книге
Доктор Вера. АнютаДоктор Вера Повесть в ненаписанных письмах. Часть вторая. 18
56%
Доктор Вера Повесть в ненаписанных письмах. Часть вторая. 18
41

А на дворе совсем прояснилось. Небо лежит над городом голубое, свежее. Кругом белым-бело, и сейчас, когда солнце клонится к западу, все отливает перламутром, а тени совсем фиолетовые. Мне даже чудится, что пахнет весной. Хотя откуда же? Рано. На миг я останавливаюсь, рассматривая у калитки рубчатые оттиски шин. Они совсем свежие.

– Ма, старый ход в подвал теперь заперли. Раскопали тот, другой, Мудриков, через который мы его тащили! – кричит с крыльца Домка.

– Ладно, ладно, найду. Ступай в комнаты, не простудись!

Почти бегу, наслаждаясь мягкостью свежего снега, бесшумно подающегося под подошвами ладных бот, и фиолетовыми тенями у сугробов, и начинающим багроветь закатом, и воздухом, необыкновенно вкусным, чистым, и самой возможностью бежать, двигаться. Двигаться куда угодно… Громова – начальница госпиталя. А Дубинич? Куда делся Дубинич? Бедняга, что же он теперь делает без руки? Безрукий хирург – это певец, лишившийся голоса… Бегу – и вдруг на углу дорогу мне пересекает большая, растянувшаяся колонна военнопленных. Неторопливо вытекает она из полуразрушенных ворот Больничного городка и разворачивается по улице. Пленные возникают неожиданно, как видение страшного и такого недавнего прошлого. Все во мне инстинктивно настораживается. Я даже отворачиваюсь: ведь все из-за вас, из-за вас, проклятых!

Немолодой боец в шинели третьего срока, как видно, конвоир, стоя на выходе с винтовкой под мышкой, негромко торопит:

– А ну, давай, шнель, шнель! Ты! Очки! Не отставай!

Заметил меня, приосанился.

– Вот, сестричка, нация, – разрушать мастаки, но и робют чисто. Погонять не приходится… Это я так, для порядка, им: «Шнель, шнель…» Чтобы не зазнавались…

– Они с нами не церемонились.

– А кто ж церемонится? Мы тоже не церемонимся. Попробуй какой из них зафилонить! Так ведь не филонят, работают… Плохо вот, одежонка у них дрянь, шинелишки ветром подбиты, зябнут, черти… Эй, очки, держи ряд!

Боец присоединяется к другому, что замыкает в хвосте колонну, и оба они, о чем-то негромко переговариваясь, идут позади, мягко ступая по снегу подшитыми валенками… Ага, уже почти восстановили терапевтический корпус, коробка которого не была разрушена. Вот их куда приспособили…

Колонна, удаляясь, завертывала за угол. «Шинелишки плохие, зябнут…» Да тебе бы, дядя, посмотреть, как они вешали Петра Павловича, как хотели всех нас заживо сжечь… «Шинелишки, подбитые ветром», а они вон Райку сиротой сделали… Райку? Мне очень захотелось повидать эту шуструю девчурку. «Новая Райкина мама», – стало быть, она где-то здесь, при Зинаиде, может быть, и увижу…

Все это я додумывала на ходу, вернее – на бегу. Домка мог бы мне и не говорить, что в госпиталь другой вход. Прежний, возле которого последняя граната Мудрика уложила факельщиков, даже снегом занесло, а к новому ведет проторенная дорога. Возле даже стрелка с красным крестиком и надписью: «Хозяйство Громовой». Возле входа, в тени лип, санитарный автомобиль. Кухонную трубу удлинили. Она теперь, как телеграфный столб, на проволочных распорках, но дым, выкатывающийся из нее, стелется по земле… Чувствую запах подгорелого сала и лука и сглатываю слюну. Не худо бы было все-таки съесть еще тарелочку этого супа «ура Суворову» и горячей картошки, особенно картошки…

Все, все тут уже переделано. Даже дощечки висят – «Гардероб», «Приемный покой». У вешалки в белом халате – Зинаида. Увидев меня, она оторопела, распахнув свои синие глазищи. Потом худенькое, угловатое личико с опущенными уголками губ просияло.

– Вера Николаевна, вы? Вас… – Выбежав из-за деревянной загородки, бросилась ко мне. Повторяет мое имя и больше ничего не говорит.

А я все оглядываюсь. Во всем – в большом и мелочах – чувствуется твердая, опытная рука Громовой. Госпиталь, настоящий военный госпиталь. Не то что в мои времена.

Кудахтанье Зинаиды привлекло любопытных. В дощатый коридор – а теперь есть у них и коридор – повысыпали дяди в синих халатах. В дверях – а у них теперь и двери появились – замаячили заинтересованные физиономии. Пялят глаза, и никто, никто меня здесь уже не знает.

– Зинаида, а как Рая? – спрашиваю я.

– А в садике она, Раечка, тут, рядом, – как-то сразу приходя в себя, отвечает гардеробщица, и уголки губ ее снова опускаются. – Где ей быть? В садике… Только уж больно у них плохо, так плохо, что и сказать не могу. И помещение никуда не годится, сквозняки, простуду уж раз девочка схватила.

Но я не слушаю. На вешалке, среди верхней одежды, я заметила длинную шинель. Шинель с четырьмя шпалами в петлицах и каракулевую папаху.

– Что, начальство какое нагрянуло? Инспекция? – спрашиваю я как можно равнодушнее, хотя сердце у меня колотится так, что я боюсь, как бы Зинаида не услышала его стук.

– Шинель, что ли. Так это ж наш Василий Харитонович. Тут он. Навещает… С ним еще какой-то подполковник, что ли…

– Тут, тут! – Тарахтя это на ходу, тетя Феня бежит по коридору, будто катится круглый белый шарик. – Господи, спаси и помилуй. Вера Николаевна, живая, здоровая! – точно соля, она осыпает меня маленькими торопливыми крестами. – Стало быть, помог господь, услышал наши молитвы. Отбили тебя наши раненые.

Она говорит что-то еще, всхлипывая, поминутно поднося марлечку к пухлому лицу. Но из этого потока восклицаний в сознание мое входит только одно: меня отбили раненые. Как так отбили? Что это значит?

– А вы не знаете? Тут такое было… Погремели костылики: «Не дадим в обиду нашу Веру!» Куда-то там всем гамузом ходили! Начальство большое приезжало, успокаивало: дескать, идет следствие, не торопите, по совести все разберут… – И вдруг, прервав поток слов, уставилась на меня. – Вернулась, вернулась наша Вера Николаевна, вышла, как пророк Иона из чрева китова…

Наконец я собралась с духом и спросила:

– А Василий… Василий Харитонович, он здесь? Мне его повидать надо.

– Да говорю вам – тут. – Она наклонилась и шепотом сообщила: – Здесь с другим каким-то и вроде малость выпивши. Я его в ваш «зашкафник» завела. Теперь эта наша с Зинаидой резиденция… Полковнику нельзя на людях выпивши, спрятала я его. Может, не надо вам сейчас к нему-то, а? Пусть поразветрится.

– Хорошо, хорошо, я сама знаю, что надо и что не надо.

Что это с ним? И как на него не похоже. Я было направилась по знакомому пути, но Зинаида окликнула:

– А халатик? У нас тут сейчас строго. Товарищ Громова так нас греет. Наденьте-ка вот, я вам по росту свеженький выбрала, глаженый.

Вот это порядок. Мне бы такой. Я набросила халат и, сопровождаемая взглядами незнакомых больных, пошла по таким знакомым мне палатам. Тот, последний отсек, где мой «зашкафник», был, как видно, в забросе – громоздились доски, кирпич. Тусклая лампочка освещала картину полнейшего разгрома. Но все-таки этот мрачный угол, где мы столько пережили, был мне очень дорог. Шкафы стояли на прежнем месте, и в щелях между ними виднелся свет.

Тетя Феня кругленьким колобком катилась за мной. Преодолев томительную неловкость, я все-таки сказала ей:

– Мне надо поговорить с ним один на один.

– Понимаю, понимаю, Вера Николаевна. Понимаю, голубка моя, – заторопилась старуха, и мне показалось, что она действительно все понимает. Даже больше, чем нужно. Ну, бог с ней, не беда, – главное, что она исчезла. И даже с преувеличенной тщательностью прикрыла скрипучую дощатую дверь.

Набравшись духу, я направилась к шкафам. И остановилась. Оттуда слышался рокочущий бас Василия. Он был не один. С кем-то разговаривал. Остановилась… Опять! Вот досада: никогда не бывает один… Собеседник его говорил тихо, издали его голоса не было слышно, но у Василия я различала каждое слово:

– Зачем, ну зачем вам это надо?! – упрекал он кого-то с гневом и болью. – За вас люди на смерть идут… Зачем?

С кем это он? Скверно, что приходится подслушивать разговор. Но и уйти нельзя. Услышат шаги – подумают, что подкралась нарочно.

– …Я вам о ней дважды писал. Писал старый большевик Сухохлебов. Красногвардеец. Командир бронепоезда. Делегат Десятого съезда партии. Кронштадт штурмовал… Вы даже и не ответили. Почему?

Собеседник молчал.

– Она прекраснейший человек, коммунист с большой буквы, хотя у нее всего только давно просроченный комсомольский билет… Разве так можно с людьми…

Неужели обо мне? И кто там с ним? Секретарь обкома?.. И почему он так тихо отвечает? Ничего не слыхать.

– …спасла восемьдесят воинов, рисковала жизнью, детьми. Кстати, знали бы вы, как они назвали своих ребят. Сын – Дамир. Это значит: даешь мировую революцию. И Сталина… Ну почему, почему вы не верите людям, нашим, советским людям? Им нельзя не верить… Вы не смеете им не верить… Слышите… Молчите? Нечего говорить?.. Стыдно?

Я замерла. Нет, уйти тихо, поскорее уйти. О, черт, шаги! Твердые мужские шаги… Поздно. Раскрывается дверь: Громова! В халате, в шапочке, как всегда прямая, как палка от щетки. Я помню, как она посмотрела сквозь меня тогда, в день освобождения города, и вся сжалась. Но Громова шла прямо ко мне, протянув обе руки.

– Вера Николаевна, вы здесь?.. Справедливость восторжествовала! Поздравляю, голубчик, поздравляю!

Сжала руки так, что мне больно. Разговор за шкафами оборвался. Оттуда вышел военный. Нет, если бы не эти широко посаженные глаза, в которых всегда живет улыбка, я, может быть, не сразу бы и узнала Василия. Новая форма сделала его еще выше, еще прямее. Лицо и голова выбриты, и от этого как-то выделились густые клочковатые брови. Движения точные, ступает пружинисто. Поскрипывают ремни портупеи. Словом, военная косточка.

Громова, конечно, не могла не заметить, как при виде меня просияло сухое, мужественное лицо, как весело сложились у глаз и разбежались от уголков рта морщинки-трещинки. Но она разве что-нибудь понимает, кроме хирургии, эта Громова? А я, пораженная его преображением, молчала, не зная, что сказать. Он первый оправился от неожиданности.

– Ты что же, не узнаешь меня, Вера? – Он целует мне руку и кланяется Громовой, кланяется так, как умеют это делать кадровые военные: не сгибая спины, наклонил голову и стукнул каблуком о каблук.

А его собеседник? Тот, с кем он спорил? Должно быть, при посторонних он не хочет выходить? Нашла о ком думать, главное, что мне радостно, хорошо и… немножко неловко. Василию, по-моему, тоже, но он человек выдержанный, искусно это маскирует. Вот не повезло… Там, за шкафами, кто-то, а тут еще Громову принесло.

– Полковник нас не забывает, – говорит она резким голосом. – Можно сказать, шефствует над нами. И очень хорошо, что вы зашли, полковник. В вашем присутствии я должна глубоко извиниться перед Верой Николаевной.

Мамочки! Ну почему, почему ты ничегошеньки в жизни не смыслишь? Помолчала бы уж, что ли…

– Я не оправдываюсь, но о вас, Вера Николаевна, столько болтали там, в эвакуации… Простите великодушно, простите меня, голубушка. Кстати, главный хирург Верхневолжского фронта профессор Кривоногов сам осматривал ваших пациентов и констатировал исключительно хорошее заживление ран. И это в таких ужасных условиях. Конечно, все крайне истощены, но только три смертных случая… Еще раз извините.

Как бы порадовал меня этот разговор несколько минут назад. А сейчас… Провалилась бы ты со своими извинениями! Ну как ты не видишь!

– А во-вторых, – ничегошеньки не замечая, продолжает Громова, – а во-вторых, мы открываем в здании школы номер один большой клинический госпиталь. Не знаю уж, что там было у немцев, они все страшно загадили, но ремонт заканчивается. Будет огромный стационар. Я приглашаю вас туда на должность хирурга-ординатора. Подумайте и завтра утром сообщите решение.

Ну, теперь-то хоть все? Оказывается, нет. Теперь она взялась за Василия:

– А вы, полковник, полюбуйтесь, какие у нас здесь условия. Невозможные. За такие нас надо судить. Мне для чего-то присвоили звание военврача первого ранга. Я во всех этих ваших шпалах и звездах плохо разбираюсь. Но вы командир дивизии, начальство, и я заявляю вам, а вы уж там сами скажите или доложите, что ли, кому нужно: так нельзя… Пора налаживать нормальную медицину. Вот извольте, полюбуйтесь. Я вам сейчас покажу. – Она берет Василия под руку и уводит так решительно, что он едва успевает бросить мне жалобный взгляд.

Хлопает дверь. Шаги удаляются. Фу, как глупо, даже словом не перемолвились! Я – одна. Нет, не одна. Я вспоминаю о собеседнике Василия. Почему так тихо за шкафами? Прячется? А почему ему прятаться?.. Нет, я ничего не понимаю… Кашлянула. Кашлянула громче – никакого ответа. Не может человек так тихо сидеть.

Стараясь ступать как можно шумнее, подхожу к шкафам. Ни звука. По-прежнему простыня закрывает вход. Моя простыня. Я ее из дому принесла. Вон и метка: «В. Т.». Но как ее захватали! Даже черная стала, хотя бы постирали, что ли. Увидит Громова – быть грому. Открываю простыню – никого. В «зашкафнике» все по-старому. Только из-за одной подушки высовывает свой длинный восковой нос богородица.

Дверцы большого шкафа открыты. Ага, и тут по-прежнему. И портрет товарища Сталина там, где его повесил хитроумный Домка.

Никого. Да с кем же разговаривал Василий? Неужели с самим собой?.. Ну что ж, ведь есть же у него такая привычка.

Предыдущая главаГлава 41 из 73Следующая глава