Будит меня нечеловеческий вопль. Вскакиваю в одной сорочке и ничего не могу понять. Горит свет, – стало быть, еще ночь. У койки Ланской – Валентина. Стоит и истошно кричит.
Что такое?
Ланская лежит на спине. Глаза закрыты. Лицо спокойное, спит. Бросаются в глаза тщательно уложенные волосы и не сорочка, а светлая шелковая кофточка, кружевная бахрома на рукавах этой кофточки. Только потом я уже вижу полную руку, свисающую с койки. Хватаю эту руку – холодная. Пульса нет. На всякий случай приникаю ухом к сердцу. Мертво. Эх, зеркальце бы… Хотя и без того все ясно. А лицо, хотя и осунулось, – как живое. Легкий румянец, яркие губы так и лезут в глаза.
Может быть, это один из тех редчайших случаев, о которых нам говорили на лекциях, – летаргический сон? Но тут же догадываюсь: румяна, помада. А Валентина все вопит. И уже топот шагов в коридоре. Гремит, скрежещет замок.
– Что, что тут такое? – кричит старшая надзирательница, прибежавшая без гимнастерки, босиком, в одной форменной юбке. – Что за крики?
– Она умерла, – говорю я.
Толстуха поражена. То, что произошло, не сразу даже доходит до ее сознания.
– Как умерла? Почему умерла? Какое право… Врача, буди врача! – кричит она коридорному, а сама могучими своими руками трясет тело Ланской. Прическа у Ланской разрушилась, коса развалилась, обильные волосы ее, как рассыпавшийся сноп, спадают к полу. В этом их движении столько жизни, что и я, врач, только что установившая смерть, начинаю на что-то надеяться.
– Что же ты стоишь? Делай что-нибудь! Ты же, кажется, доктор! – кричит толстуха, прижимая голову Ланской к обширной своей груди. Холод тела убеждает ее. – Ай-яй-яй, как же это ты? Не болела, не жаловалась, в санчасть не просилась…
– Отравилась она, – произносит Кислякова.
– Отравилась? Чего ты там каркаешь? – грозно наступает надзирательница. – Молчи! У меня таких ЧП сроду не было. – Но в фарфоровых глазах испуг. Она уже не требует, а просит: – Молчи ты, молчи, пожалуйста!
– Я – что ж, вот пусть прочтет. – Кислякова, усмехаясь, тянет мне записку, которая, оказывается, лежала на столе. Она набросана на полоске, оторванной от какой-то газеты. Без труда разбираю четкий, красивый почерк: «Я никогда, никого, ничего и никому не предавала. Меня предал и продал один мерзавец. Вы в этом убедитесь. Прощайте. К. Ланская».
Надзирательница вырвала записку.
– Так что же ты со мной сделала? – с укором обращается она к покойной. – А кому отвечать? Мне? Ну и подвела меня седьмая камера под монастырь. – И к нам: – А вы куда глядели? В сговоре были?
Ланская лежит спокойная, безучастная к этим страстишкам, кипящим возле нее. Прибежавший наконец тюремный врач, пожилой, по-видимому, опытный, сразу же констатирует смерть. Смерть от отравления. А потом, когда тщательно осматривают койку покойной, находят и вощеную бумажку, в которой, по-видимому, она хранила снотворные таблетки.
Сделали грандиозный обыск, перевернули все вверх тормашками. Перебрали все наши вещи. Надзирательница вызывала нас по одной к себе, делала личный обыск, и я чувствовала, как мелко дрожат ее большие, толстые руки, а губы шепчут:
– Вот уж не думала, не гадала… Подвели вы меня, подвели!..
Явился начальник тюрьмы и с ним какие-то из НКВД. Тут же с нас сняли показания. Но что мы могли сказать? Я попыталась только объяснить смысл записки, рассказала о подлейшем замысле Винокурова. Человека, записавшего мои слова, это, видимо, не удивило. Он только криво улыбнулся и произнес фразу, которую я не сразу поняла:
– Скоро встретятся. Там и сведут счеты.
– Этот негодяй должен ответить. Он же ее довел…
– У него только одна жизнь. Второй нету, нечем ему будет за нее отвечать.
Тут же последовал приказ разбросать нас по разным камерам. С Валентиной я на прощанье все-таки обнялась, обнялась искренне, а вот заставить себя хоть для виду попрощаться с Кисляковой не смогла. Не смогла – и все. Когда я пошла к выходу, та как-то проворно опередила меня, встала у двери, протянула свою сухонькую ручку.
– А со мной неужто и не проститесь? – Стараясь не смотреть на нее, я продолжала идти. – И руку не возьмешь? Брезгуешь?
Она стояла, загораживая проход. Надзирательница нетерпеливо перебирала ключи. Они позвякивали.
– А ведь я про ваш разговор-то насчет снотворного слышала. Слышала и никому пока не сказала. А за это ведь тоже не похвалят.
Не знаю уж, откуда у меня взялись эти слова, но я крикнула ей:
– Заткнись, зануда!