Утром, еще до обхода, Мария Григорьевна решительно взяла меня за руку и отвела в свои «каменные пещеры». Так называют у нас бетонную каморку с железной дверью, построенную для хранения противопожарных инструментов и приспособленную теперь под кладовую. На металлической этой двери с некоторых пор висит у нее огромный замок, но «алмазов» за этой дверью в пещере оказалось так мало, что не было смысла их пересчитывать: четыре ящика слежавшихся комьями макарон, куль крупы, полкуля траченного мышами гороху да еще мешок горелого зерна, который наши женщины приволокли на санках с уничтоженной немцами мельницы.
Все это у Марии Григорьевны взвешено, проверено, разложено по дням из расчета на наличный состав едоков.
– Хватит на неделю. Как будем, Вера Николаевна?
Как она постарела! Сухое лицо совсем осунулось. Великомученица со старой иконы. Мелкие, незаметные морщинки углубились. Теперь они как трещины. Только глаза те же – строгие, блестящие. Ну что ты на меня смотришь, умница? Ты же во много раз расчетливее, опытнее меня.
– С Василием Харитоновичем советовались?
– А как же! Он и сказал, что надо на неделю растянуть.
– На неделю?
– Он сказал – на семь дней.
– А дальше?
– Говорит, наши придут – выручат.
– Ну, ему лучше знать.
– «А если не придут?» – спросила я его, а он улыбнулся и говорит: «Тогда раскиньте карты, погадайте, что вам карты скажут…»
– Зачем же вы меня сюда привели, Мария Григорьевна?
– Тяжко ж, Вера Николаевна. Люди на глазах тают, ропщут. Чирьи-то пошли! Вон Васька Власов как гриб мухомор красный был, а сейчас ни сесть, ни лечь не может, сами знаете…
– Может быть, пойти все-таки попросить у немцев? – неуверенно сказала я. – Мы ж у них на учете в комендатуре. Сама на карте у коменданта наш госпиталь видела. Может, все-таки что-то дадут, а?
– С ума ты сошла, Вера Николаевна! – вскрикнула собеседница, в первый раз употребив в разговоре со мной «ты». – Не пустим мы тебя. К ним идти… Сейчас, когда наши их бьют… Они ж каждый день теперь расстрелянных машинами, как дрова, за город гонят. – Встала и даже руки раскинула. – Не пустим, думать не смей…
– А наши-то подоспеют? Как вы полагаете, Мария Григорьевна?
– Василий Харитонович говорит – выручат. Он военный, ему лучше знать.
– Ну, а если не выручат?
– Ох, об этом, Вера Николаевна, лучше и не думать. Не придут – что ж, кликнем клич: «Спасайтесь, кто может». Ходячие расползутся, лежачих на закорках понесем. Ну, а которые тяжелые, те что ж, те останутся.
– Одни?
Мария Григорьевна даже отпрянула от меня.
– Как одни? А мы? Нас с ними, Вера Николаевна, одна веревочка связала. Считаю я, эту веревку никому не разорвать. – И добавила: – Детишков ваших да Раиску добрые люди по общежитиям разберут, спрячут.
И как все это у нее, у старой отбельщицы с «Большевички», просто, естественно. «Одна веревочка связала». Да, да, наверное, и я бы пришла к такому выводу. Но сколько бы у меня было при этом сомнений, колебаний, опасений, терзаний. А тут все ясно. «Детишков добрые люди разберут» – и устранена сама возможность малодушия или подлости.
– Так что ж, на семь дней поделю? Ведь и так в супе горошина горошине кукиш кажет. – Очевидно, только этот вопрос и оставался у нее нерешенным.
– Хорошо, делите на неделю, – подтвердила я и стала убеждать себя: придут, придут, не могут не прийти.
Вышла из кладовой в палаты, и сразу шибанул в нос густой и холодный воздух, в котором кислороду так мало, что крохотное пламя коптит в плошках. Увидела всех – и сжалось сердце. На семь дней… Выдержат ли они, больные и истощенные? Они вон и сейчас движутся вяло, медленно, как сонные мухи. Только светятся в полутьме огромные округлившиеся глаза.
Бреду к Василию Харитоновичу. Присаживаюсь на его койку.
– Ну что, доктор Вера, нос повесила?
– Вы откуда взяли, что нас освободят через семь дней?
– Как откуда? Мария Григорьевна вчера гадала. Говорит, скорые хлопоты, исполнение желаний. Говорит, пиковому королю приходится плохо, а мне вышла дальняя дорога и трефовый интерес. – Он говорил серьезно, а глаза его, тоже ставшие из узких круглыми, смеются. Смеются и очень напоминают в это мгновение твои, Семен, всегда насмешливые глаза. Впрочем, какие у тебя сейчас глаза, сохранил ли ты свой юмор – не знаю. Вряд ли. Иногда вот так задумываюсь о тебе, и родится страшное сомнение: жив ли ты? Может быть, тебя уже и нет, а я вот по привычке разговариваю с тобой, как с живым, советуюсь, лезу к тебе со своей болтовней… Эта мысль последнее время приходит все чаще. Но я ее гоню, я не даю себе об этом думать – нервы-то, они у меня и так в лохмотья истрепаны. А они, нервы мои, нужны, и не только мне…
Так вот, Семен, я, кажется, тебе еще не рассказывала, гадание на картах – маленькая слабость нашей суровой Марии Григорьевны. Мне она старается с картами не попадаться, но от клиентуры у нее отбою нет. Я смотрела на это сквозь пальцы, – чем бы дитя ни тешилось, – и карты эти незаметно вошли в наш лечебный обиход. Стоит мне скрыться в свой «зашкафник», только и слышишь: «Мария Григорьевна, раскинь колоду…», «Начальник, гадани на счастье…», «Товарищ Фельдъегерева, какое у него счастье, гадай на меня!»
– А как же тебя определить, – серьезно спрашивает Мария Григорьевна, надевая очки и смотря на просителя.
– Что ж, не видишь, – бубновый король. Я ведь человек казенный.
– Какой он король, червонная шестерка! – слышится откуда-то.
– Но-но, вот дам по уху – сразу все четыре туза из глаз выскочат!
А Мария Григорьевна уже оседлала нос своими темными очками и раскладывает на бубнового короля. Карты у нее добрые, сообразительные. Они ведут себя так, что бубновый король остается доволен: тут краля на сердце, там длинная дорога. И всяческие козни от других королей, которые, однако, все в конце концов преодолеваются. Словом, бубновый король приободряется и, получив в свой адрес порцию соленых шуток, спокойно спит в эту ночь.
– Вы что же, уж и картам верить стали? – спросила я Василия Харитоновича.
– Ну, а как же не верить? – серьезным тоном ответил он. – Вон они мне что предсказали: и удачный марьяж, и долгую жизнь, и детей кучу. Не хочешь, да поверишь. Человек – он хитрое существо, он, доктор Вера, тянется к счастью, как бы ему лихо ни приходилось, как былинка к солнцу. Сколько ее ни топчи, все тянется.
Ну чего, чего он на меня так смотрит? По-моему, это нечестно, – так вот смотреть в глаза.
– Но семь дней. Вы верите в эти семь дней? Не восемь, не десять, не пятнадцать.
– Карты. – Он покорно разводит руками. – Ну что мы, материалисты, можем противопоставить предсказаниям волшебных карт Марии Григорьевны? С легкой руки Ланской мы зовем ее Марфа Посадница. А ведь неплохо. Эту историческую старуху легко представить себе в образе нашей Марии Григорьевны и с картами в руках.
– Довольно шутить, – начинаю сердиться я, видя, что опять от меня что-то скрывают, прячут. – Мария Григорьевна разложила еду на семь дней. Понимаете, что это значит?
– Еды хватит, – произносит он, вдруг став серьезным. – Еды хватит… Если, конечно, будет кому ее есть.
– Думаете, они могут нас при отступлении…
– Думаю о том, как этого избежать, понимаете?.. И – ни слова об этом никому.
Я было уже совсем пошла, но вдруг вспомнила:
– Ланская говорила о каком-то генерале Коневе. Они разведали, что он будто бы пришел сюда со своими войсками, хотя еще и не действует.
Сухохлебов сразу заинтересовался. Даже сел на койке.
– У них разведка неплохо поставлена… Стало быть, здесь появился Конев? Иван Конев? Интересно. Я его знаю – наш дальневосточник. Боевой генерал… Так, по их сведениям, он здесь?.. Так, так, так. Интересно, сугубо интересно…
Вечером появился Прусак. Зашел с солдатом. Солдата не оставил у двери, как это он делал всегда, а велел сопровождать. Вдвоем они прошлись по палатам, сунулись в предоперационную, в хирургическую. Они двигались медленно. Прусак что-то подсчитывал. Сегодня он был главным среди немцев и всячески давал это понять. Нос его дергался больше обыкновенного, и рыжие усики торчали вверх. Он, снисходительно глядя на меня, начал стряпать свой винегрет из славянских слов:
– Пани докторка мает… имеет… да, так, имеет инвентарь… опись, список?
Я поняла. Описи инвентаря мы не имеем. Зачем? Перед кем отчитываться? Так и сказала ему. Они опять потащились по палатам, подсчитывая койки, тумбочки, биксы. Наш реконструированный автоклав привлек их внимание. Он ведь стал передвижным. Его можно нагревать дровами. Это, кажется, особенно им понравилось.
Потом Прусак усадил за стол солдата и, величественно расхаживая, диктовал ему опись инвентаря. Под описью он заставил меня расписаться…
– Пани докторка… то сие… это… ценный трофей германской армии… Вы хранитель. Отвечайте наличие… целость…
Так вот оно как обернулась фраза этого фон барона: «Не все германские раненые лежат на таких койках». Уж не хотят ли они все это у нас забрать? А ведь, кажется, так.
Прусак наконец удалился, еще раз предупредив на своем винегрете, что «пани докторка» отвечает головой за каждый ценный трофей. Ну, милые мои, если я в первый же день нарушила ваш «бефель» и ничего со мной не случилось, то и инвентаря нашего вам не видать. Надо что-то придумать…
Едва немцы убрались, бросилась к Василию Харитоновичу за советом. Удивительный человек: он как бы делит себя на множество частей, раздает всем и очень мало оставляет для себя.
Его койку уже окружали, и в центре этого круга он с Домкой играл в шахматы. Оба сидели нахохленные, задумчивые. Домка от напряжения сопел. Его противник тер заросший подбородок. Зрители молчаливо переглядывались, перешептывались, должно быть, не решаясь оглашать так и лезущие на язык советы.
– Наша Вера пришла, – предупредила Сталина. Они с Райкой были, разумеется, тут. Их головенки нависали над самой доской.
Василий Харитонович поднял голову.
– Что-нибудь срочное? Нет? Тогда попросим подождать. Борьба гигантов в самом разгаре: орел против льва. – И, сделав какой-то ход, торжествующе произнес: – А что вы на это скажете, Дамир Семенович?
Домка засопел еще громче. Я повернулась и ушла. Всем, всем раздает себя, а вот мне ничего не остается… Семь дней, всего семь дней. Но откуда он все-таки знает, что именно семь дней? Может быть, утешает, как маленьких: потерпите, мол, потерпите немножко, сейчас мама придет.
Задержалась возле одного из тех, кому мы вчера вскрыли шов. Что такое? Мечется в жару. Почему? Ведь мы лишь осторожно нарушили верхнюю грануляцию. И вот жар. Попробовала рукой – наверняка под сорок. Подбородок, грудь будто клюквой осыпаны. В общем-то картина, очень похожая на тиф. Но почему так быстро? Разве тиф может вспыхнуть вот так?.. Но что-то, во всяком случае, серьезное… Тиф! А что мудреного, когда люди голодают. Организмы ослаблены, все в состоянии крайнего истощения. Вспышка может мгновенно распространиться… Тиф? Гм-м… Только без паники, Верка, только спокойно.
– Тетя Феня, – обратилась я к старухе, довязывавшей у столика маленький свитерок, – вот там, у Кокорева, температура. Грипп, должно быть. Давайте-ка перенесем койку в угол, там меньше дует.
– Побудить Антона?
– Нет, мы сами.
Перенесли койку. Кажется, наше Совинформбюро не получило при этом материалов для сообщений. Оно снова засело за вязание, замелькали спицы.
Потом прорвалась все-таки к Василию Харитоновичу. Рассказала об этой инвентаризации. Вот подлость-то – ни с чем не расстаются. Черта с два мы им что-нибудь отдадим. Не будут же они выдергивать койки из-под больных. К моему удивлению, он встревожился. Даже сел на кровати.
– Вы так ему и сказали?
– Нет, но так и скажу.
Мне показалось, что он вздохнул с облегчением.
– Вы так не скажете, доктор Вера. Им дай только формальный повод – и они мгновенно освободят койки испытанным нацистским способом. Лучше уж несколько дней мы поспим на тюфяках…
– Несколько дней? Вы в этом уверены?
– Да, уверен…
К этому он ничего не добавил, но я как-то сразу успокоилась. Впрочем, ночь все равно была испорчена. Тиф! А что, если и в самом деле тиф? И еще голод. Честно говоря, я представляла себе голод как-то по-другому. А в сущности, что это такое? Просто постоянное ощущение пустоты в желудке. Это то, что ты все время – и утром, и днем, и вечером – думаешь о еде. Даже ночью, даже во сне.
Когда девчонки и Феня, под командованием Марии Григорьевны, разносят еду в алюминиевых мисках, все взгляды жадно поворачиваются им вслед. А ведь сегодняшняя пища наша в лучшем случае ничем не пахнет, а если пахнет, то затхлостью, мышами. И все-таки ноздри у всех начинают раздуваться, и трудно преодолеть кружение головы.
Ну, ничего, на семь дней нас хватит. Но откуда он все-таки взял это – семь дней? И так обидно, что не удалось с ним по-настоящему поговорить.
Впрочем, дней-то осталось уже не семь, а шесть.