Но беда, как говорится, не приходит одна.
Вечером прибежала тетя Феня: Зинаиде плохо, с утра вроде бы все ничего, достирывала белье, договаривались вместе в церковь к вечерне сбегать да на могилку к Васильку – и вдруг тут же, возле бачка с теплой водой, бухнулась и лежит в неподвижности, краше в гроб кладут. На месте происшествия уже была Антонина. Держа на коленях маленькую головку с растрепанной тощей косицей, она подносила к носу пузырек с нашатырем.
– Обморок, – говорит она мне.
И действительно, обморок. Больная пришла в себя, удивленно осмотрелась, поднялась на ноги.
– Белье там, в котле… перепарится, – сказала она, но так тихо, что я еле разобрала.
– Ладно ты о белье. Не дури, позаботимся. Ты скажи, что с тобой-то? – суетилась тетя Феня.
– А ничего, – так же тихо ответила Зинаида, будто прислушиваясь к самой себе. – Ничего не больно. Только в ногах слабость, да все плывет, плывет, кружит.
Я поняла: это – голод. Все мы, конечно, кроме Ланской, в последнее время недоедаем. Но все как-то держатся… А тут… Мария Григорьевна отвела Зинаиду к себе, напоила чаем, нашим условным чаем, который она изготовляет из сухой моркови. Та приободрилась, пошла достирывать. Весь госпиталь обсуждал это происшествие, никто не удивлялся, – с голоду чего не бывает. Только Сталька, этот всеведущий лисенок, открыла истинную причину, почему это случилось именно с Зинаидой.
– Сама не ест, все Раечке. Супчику похлебает, а хлебчик ей.
Я поразилась: ну как мне такое в голову не пришло? Зинаида действительно как-то истерически привязалась к сиротке. По утрам заплетает косички. Сшила ей из какой-то ветоши по Сталькиной выкройке белый халатик, отдала свой последний свитер тете Фене, чтобы та ей из него связала что-то для девочки. Ради тепла спят вместе. Порой мне кажется, что одинокая эта женщина ревнует Раю к моим ребятам.
И вот эта история. Я не решилась взяться за такое тонкое дело. Попросила Марию Григорьевну поговорить с ней. Волнует не само это событие. В конце концов с Зинаидой ничего страшного и не произошло. Страшен симптом. Первый симптом. Снизив нормы до предельного минимума, все мы явно «доходим». То, что произошло с Зинаидой, может случиться с любым из нас.
– Ничего нельзя сделать? – спросила я нашу суровую Марфу Посадницу.
Мария Григорьевна только вздохнула.
– Откуда ж! И по такой норме хватит от силы на неделю. – И добавила: – Если наши не подоспеют, локти свои грызть будем. Мудрика просила в лесу разведать, где лошади битые… Куда там! Всех не то люди, не то волки пообгладывали и требуху не оставили, одни кости, да и то объеденные дочиста. И на семь-то дней еле натяну.
Только на семь дней! И тут же другая жуткая весть. Вечером через второй наш ход, ведущий через обвалившуюся котельную и тот коридорчик, где лежало тело Василька, явился Мудрик. За мной прислали кого-то из больных. Мудрик сидел у сухохлебовской койки, оба необычайно взволнованные. Я подошла. Мудрик поклонился без обычного своего шутовства.
– Вера Николаевна, – произнес Василий Харитонович вместо «доктор Вера», к которому я привыкла. – Вера Николаевна, вчера гестаповцы взяли вашего свекра.
– Петра Павловича? Но он же…
– Не надо так громко.
– Не может быть… Он же…
Василий Харитонович грустно покачал головой:
– Товарищ Никитин совсем не то, что о нем думают.
– Рация накрылась… Две кассы шрифта, – шепотом продолжал рассказывать Мудрик, теперь уже не стесняясь моего присутствия.
Рация… Какие-то шрифты… И вдруг я как бы разом прозрела, Семен. Будто какие-то разрозненные, ничего мне не говорившие слова, которые я иногда слышала, слились в целую фразу. И этот патент с гитлеровским орлом, и почему старик не пригласил к себе жить ни меня, ни внуков, почему вообще держался подальше от нас. Все, все стало ясно, кроме разве одного, почему я была так недогадлива…
– Снаряды ложатся близко, – задумчиво произнес Сухохлебов.
– Уж куда ближе, можно сказать, в нашем квадрате, товарищ полковник, – ответил Мудрик. – Я ведь едва через огороды утек. Весь арсенал оставил, – ух, и гранатки у меня были. И костылик мой – трофей немецко-фашистской армии.
Костылик! Ну да, я вспомнила, в прихожей у вешалки стоял костыль. Так, стало быть, и тогда… Дура ты, дура, Верка! Где ж это были твои глаза?
– Вы все были связаны? Да?
Василий Харитонович ласково похлопал меня по спине.
– Идите-ка вы спать, доктор Вера! Нам тут с Мудриком потолковать нужно по сугубо мужским делам.
Ну что ж, я ушла. Ушла даже без обиды. Да и до обиды ли мне сегодня!.. Мне стыдно перед твоим отцом, Семен. Стыдно и страшно за него. А Иван Аристархович? Неужели они были связаны? Нет, нет, этого не может быть. С чего бы это им тогда чураться друг друга? И вдруг мне отчетливо вспомнился их давний спор на порожке баньки. Мы с Татьяной ждали, когда вынесет жар после их банных неистовств, а они сидели возле бидончика с квасом и спорили:
– Ты, Аристархович, из тех людей, что всегда ищут истину, но более всего боятся ее найти, – сердито бросал твой отец.
– А ты, Петр Павлович, когда-то свою истину нашел, вцепился в нее обеими руками, глаза зажмурил и на белый свет глянуть боишься. А вдруг она, твоя истина, полиняла? Вдруг чем другим обернулась? – кхекая, парировал Наседкин, попыхивая махорочным дымком.
– Все умствуешь, Аристархыч, все в словечки играешь.
– А ты без своего ума жить хочешь, за тебя уж все вперед на сто лет обдумали.
А потом побранились, и Наседкин ушел, даже не простившись. Но через неделю уже вместе отправились по грибы. А у нас тут «здравствуй» да «прощай» – и весь разговор. Нет, не только я, но и Иван Аристархович ошибался, это ясно.
И вот теперь оба они в этом здании, где во дворе по ночам рычат на холостом ходу моторы, заглушая выстрелы. В здании, откуда по утрам, еще затемно, уходят за город машины со страшным грузом. Не знаю уж, говорить ребятам, что с их дедом произошло, или помолчать? Нет, лучше, пожалуй, помолчу. Зачем горчить их и без того уж не сладкую жизнь…
Вдруг кто-то в шкаф – тук-тук.
– Да, войдите.
Ланская! Удивительно, как это на ней все заживает. Ходит. Правда, ранения пустяковые, царапины. С такими бойцы и в медсанбат не ложатся, но ведь она не красноармеец, актриса и не девочка годами. Зашла. Присела. Положила на стол какой-то сверток.
– Еда. Вам и ребятам.
– Нет, вам самой поправляться нужно.
– Мне хватает. Поклонники не забывают. Сегодня еще натащили.
– Возьмите назад… Вы, может, слышали, у Богдановой был голодный обморок.
– Милый доктор, ну научитесь же вы реально мыслить! Я не Иисус Христос и не могу накормить всех пятью хлебами, тем более что у меня всего три булки, но с вами я охотно делюсь… Кстати, ваши ребята такие же фанатики, как вы. Я предложила вашему сыну отличный бутерброд с ветчиной, и, представьте, сделал вид, что не заметил, прошел мимо. Даже спасибо не сказал. А эта ваша девчурка схватила конфету, мерсикнула и убежала, будто боялась чем-то от меня заразиться. Ешьте, это они называют «аппелькухен» – яблочный пирог. – Она развернула бумагу, и от запаха сдобного теста у меня закружилась голова. Невольно, как маленькая, с шумом подобрала слюну. Она, понятно, заметила это. – Да ешьте же, чудачка! Ну ладно, вы не хотите, чтобы я с вами делилась моими трофеями, так возьмите это как гонорар за лечение. Вы лечите меня? Так вот, я вам плачу, за неимением денег, натурой. Ну давайте есть вместе.
Она разломила пирог, проворно стала уплетать свою долю. Стыдно вспомнить, но я не выдержала. Тоже начала есть, ела, испытывая наслаждение и даже, честно говоря, жалея, что другая половина пирога досталась ей. Потом, когда пирога не стало, не удержалась, стряхнула с промасленной бумаги лохматые крошки и отправила их в рот.
– Ну вот и молодец, учитесь жить не по канонам, – покровительственно произнесла Ланская. – А теперь, когда доктор получил гонорар и подобрел, пусть он скажет, скоро ли он меня выпустит. Здесь я просто чахну. Не могу, нет сил. – Пригнулась, приблизила ко мне свою увенчанную золотой короной волос голову, зашептала: – Нет, я с вами начистоту. Мне оставаться нельзя… Мой благоверный опять побывал. Не видели? Он сюда шмыгает тихо, как хорек. Выглядит прескверно, совсем облысел, небритый… Под страшным секретом сообщил: наши их, видимо, под Москвой расколошматили и жмут по всему фронту. Эти сверхчеловеки готовятся к драпу. А тут опять этот таинственный Конев с какими-то новыми, не то уральскими, не то сибирскими, частями… Словом, немцы обещали Винокурову большую машину… – И вдруг спросила: – Хотите с нами? Места для вас и для детей, видимо, хватит.
Я даже отпрянула. Она как-то нервно, истерически хохотнула:
– Что, струсили?
И вдруг спросила небрежным тоном:
– Знаете, что я ему ответила? Сказать? Нипочем не угадаете. Я сказала: «Никуда не поеду…» Куда ехать? От судьбы разве убежишь? А может быть, все-таки попытаться убежать? Зашла вот посоветоваться: две красивые бабы – это ведь стоит целого наркомата… Бежать или не бежать, вот в чем вопрос.
– Не понимаю, как можно об этом даже думать…
– Ну, милая, это уже безвкусица. Это ответ героини из плохой пьесы. Давайте порассуждаем реально. Мы с вами, две интеллигентки, по разным причинам остались у немцев. Желали мы того или не желали, вольно или невольно, мы вели с гитлеровцами дела. Сограждане это знают. Так? Что нас ждет? Арест? Вероятно. Тюрьма? Вряд ли, – ведь многие миллионы живут на оккупированной территории, всех не пересажаешь. Но презрение, всеобщее презрение, – это гарантировано… Обсуждаю другой вариант. Мы уезжаем с ними. Ну, вы врач и, вероятно, найдете себе работу. А я? Стоять где-нибудь у станка с остарбайтер? Благодарю покорно! Или петь в каком-нибудь офицерском кабаке? – И тотчас же, дивно преобразившись в уличную девку, хриплым, вызывающим голосом она запела:
Перед казармой, перед большими воротами
Стоял фонарь, стоит и до сих пор.
Нет, карьера Лили Марлен не для меня. Так что же делать? А? Какие рекомендации даст доктор Вера заслуженной истеричке республики?
Подбородок Ланской съежился, она закусила губу, опустила голову, сжала ее руками. Мне стало даже жаль ее. Вдруг она вскочила, вышла, вернулась с початой бутылкой коньяку. Выплеснула из двух мензурок заготовленные тетей Феней для кого-то лекарства.
– Без бутылки не разберешься. Знаете, какой-то поэт написал: «Гаснут звезды Зодиака, спит собака Водолей, выпьем рюмку кониака, сердцу будет веселей». – Лихо выпив, налила себе еще. – Ну чего же вы, Верочка Николаевна?
Я выпила.
– Кстати, учтите: за нами в щель между шкафами следят глаза двух девчонок, и в ваше досье где-то запишут: «Распивала французский коньяк с немецкой овчаркой».
Она заметно хмелела, мысли мрачнели, становились несвязными.
– Совсем недавно он говорил: «Разве не видишь – Советская власть рушится…» Апокрифическая картина: летают железные птицы, терзают человеческие тела. Грядет архангел с огненным мечом… Красная Армия бежит, и неизвестно, где остановится. За Окой? За Волгой? За Уральским хребтом? Зачем нам, будто осенним листьям, сорванным с ветки, нестись по ветру неизвестно куда… Ах, как он просчитался, этот лауреат, орденоносец, депутат… Думаете, не вижу, как смотрят на меня ваши огромные глаза? Презираете? Да? Ну и презирайте, черт с вами… Разрешаю. Знаете, кого вы мне напоминаете? Катерину из «Грозы». Только вы даже мужу не решитесь изменить и делаете вид, что не замечаете, как этот ваш агроном Карлов ест вас глазами… Впрочем, он такой же агроном и такой же Карлов, как я непорочная дева Мария, и вы, голубушка, это знаете не хуже меня. Но… ваша любимая реплика: «…я другому отдана и буду век ему верна». Что, не так? Я вас насквозь вижу. Ну ладно, выпьем, Вера, выпьем тут, на том свете не дадут. Ну, а если и дадут, выпьем там и выпьем тут.
Что она болтает? С двух рюмок совсем пьяная. А если услышат там, в палате?
– Ага, испугались! Не бойтесь, не выдам, доносчица – это не мое амплуа.
– Вы лучше скажите подробнее, что слышали о наших. Вы говорили что-то о Коневе? Ведь на фронте под городом тихо.
– Тихо? Верно. Красная Армия наступает от Москвы и лупит их в хвост и в гриву. А части этого Конева где-то тут недалеко. Они висят как дамоклов меч, и когда он на них обрушится, не знают. Из-за этого нервничают. За русских «языков» кресты дают. Оплата сдельная: за «языка» – железный крест. Тысячелетняя империя до Урала, а сами трясутся, как овечий хвост… Ха-ха-ха! Скорее бы их уже по…
Она смачно, со вкусом произнесла солдатское ругательство. Простыня в это мгновение взметнулась. За ней стоял Домка, очень внушительный в своем больничном одеянии. Из-за его спины торчали Сталькины лохмы.
– Мама, нам пора спать, – твердо произнес он и даже не попросил, а просто приказал Ланской: – Забирайте вашу бутылку и уходите.
Гостья убралась. Мы легли. Ой, не надо мне было все-таки пить этот коньяк! Такая тоска, такой страх вдруг овладели мной. Страх – это понятно. Это чувство физиологическое… Как мысли путаются… О чем я? Да, о страхе… Когда какой-нибудь там автор, желая возвысить своего героя, пишет: «Он не знал, что такое страх», – он же безбожно врет, этот автор. Это мы, медики, знаем. Страх, так же как и боль, естественная защитная функция человека. Это сигнал о грозящей опасности. Человек без страха – калека, урод…
…Как стучит в висках, и комната будто хочет из-под меня выскользнуть. Нет, нет, не выскользнешь, хотя пить, конечно, не надо. Ну ничего, выпила и выпила. Хирург должен быть немножко пьяница. Кто это сказал? Да, конечно, Кайранский. Вот был хирург… Так о чем же я?.. Ах да, о страхе. Вот Василий сказал сегодня: «Снаряды ложатся близко». Сказал спокойно, но я-то знаю: у него воля, и он виду не подает. А я? Чего мне скрывать, мне сегодня страшно. Я трусиха, я даже мышей боюсь… Ой как мне сейчас страшно и за себя, и за ребят, и за весь наш госпиталь! За всех я отвечаю… И почему именно на меня, на слабую, неопытную женщину, все это навалилось? Всю жизнь терпеть не могла и не умела чем-нибудь руководить. Даже детьми… Эта Кира что-то там болтала о Василии. Неужели она что-нибудь заметила? А что можно было заметить? Фу, какая мура лезет в голову… Так о чем же я? Ах да, о страхе. Так вот мне сегодня очень страшно, дорогие товарищи.