Первая история была о мальчике.
Мальчик плохо спал; когда он закрывал глаза, ему казалось, что его обступают слова.
Отец мальчика был космолётчиком – так говорили мама и бабушка. Но мальчик не слушал слова, а слушал сразу смысл. Смысл был такой: отец ушёл, оставил и тебя, мальчик, и твою маму.
Слова маскировали суть, точно ветхие картонные декорации на краю клокочущей бездны. Иногда казалось, что довольно одного порыва сквозняка из большого мира, чтобы эти декорации рассыпались бумажной пылью. Но мама и бабушка то и дело подклеивали и подкрашивали картон, сохраняя каркас своего мировосприятия неизменным: где-то шла великая война, и отец выполнял долг, уничтожая врагов Империи, а значит – всего праведного и справедливого.
Мальчик видел слова тем, чем они были: неприятными тварями, пожирающими смыслы. Слова толпились повсюду полчищами насекомых. Иногда мальчику хотелось растоптать их. Иногда – исследовать.
Суть тоже представлялась мальчику живым существом – маленьким, пугливым и очень юрким, вроде юргианской берестянки с жёлтыми блюдцами глаз. Мальчик иногда думал, что хорошо бы научиться плести такие силки, в которые можно было бы поймать суть и приручить её – так, чтобы она указывала мокрым холодным носом в сторону истины.
Слова о войне, Империи и долге были жучками-древоточцами. Они ловко прогрызали тоннели прямо в человеческих головах.
Раз в год семья собиралась вокруг именинного стола, где вместо отца-именинника мерцал голографический портрет молодого солдата-космолётчика, транслируемый хрупким старым проектором. Суровый и требовательный отцовский взгляд всегда находил мальчика, и тому казалось, что острое лезвие взгляда вот-вот вскроет его черепную коробку, вынет все до единой крамольные мысли, пересчитает и рассортирует.
Правду о словах говорила только тётушка Луиза – маленькая старушка, чьи покрытые шрамами ладони и запястья выдавали её фермерское прошлое. Луиза была одинока, городские сторонились её – даже родственники; чужие слова вились вокруг Луизы, точно назойливая мошка. Говорили, что Луиза – цифровая ведьма и в голове у неё вместо человеческого мозга – фермерский прибор с молоточками и матрицами. Говорили, что фермы рассылают своих шпионов в города, чтобы воровать детей. Говорили, что шпионами ферм были и птицы; мальчик и правда помнил, как в один год считалось особой доблестью убивать всякого встречного голубя. Илионские птицы были яркими и мелкими. Мальчик не боялся их, но прятался от птиц больших, метеоритных, которые и правда были шпионами, но шпионами Империи.
Когда прилетали метеоритные птицы, дети шли встречать их на городской космодром – в надежде на возвращение отцов или матерей. Родители возвращались нечасто. Империя, по слухам, была мертва, но её война продолжала привычно жевать людей и редко кого выплёвывала из своего зловонного рта. Вместо родителей дети получали Слова. Слова бились в их головах злобными птенцами, требуя внимания и подчинения. Слова звали в бой, к далёким рубежам, под знамя Империи. Те дети, кто был слишком мал для таких Слов, лежали горячие и сухие, как восточные камни-ящерки. Некоторые умирали, другие оставались жить, и имперские Слова больше не угрожали их воле. Старших, уже не детей, Слова брали в плен; подростки дожидались метеоритных птиц и улетали с ними в пасть войны. Иные матери запирали своих сыновей и дочерей в подвалах, чтобы те переждали там острую фазу инфекции; дети в кровь стёсывали о стены ногти и кулаки – всё от любви к Империи и далёкой Родине. Слова делали их хитрыми, как делает человека хитрым всякий наркотик. Дети убеждали матерей, что опасность миновала, а потом покидали Илион с первым же транзитом.
Когда прилетали метеоритные птицы, мальчик оставался дома. Он издалека смотрел на их хищные металлические силуэты, на их клыкастые клювы, созданные, чтобы вгрызаться в сингулярности, на их мощную броню, способную перенести и жар, и лёд, и время. Однажды мать упрекнула мальчика, что отец не возвращается из-за него: мальчик не идёт встречать отца, и потому тот не летит домой. Мальчик смутно чувствовал несовместимые с жизнью изломы этой логики, но всё равно она жалила – и жалила больно.
Тётушка Луиза говорила, что война давно закончилась. Но Слова продолжали действовать, и всякий раз кто-то улетал, и там, в большом мире, всегда находил, с кем сразиться. Имперские Слова охотились за свободными илионскими людьми, чтобы лишить их покоя. Мальчик всё думал о том, что же Слова потом делают с покоем. Возможно, думал он, они собирают его в огромной пещере, спрессованный в плиты, замороженный, впрок.
Мальчик думал, что, если однажды найти эту пещеру, покоя, собранного там, хватит, чтобы навсегда засыпать им все ростки войны и все отголоски мёртвой Империи.
Тётушка Луиза говорила, что имперские Слова с каждым годом всё слабее – все, кроме царь-Слова.
Такое слово мальчик представлял себе очень длинным и мудрёным. Коварионгенознатрийзлобновирусным. Царь-Слово в воображении мальчика обретало тысячи крошечных зубов-крючков, пасть с буквенно-острым ядовитым языком, вкрадчивый и ласковый голос. Мальчик видел его притаившимся под кроватью, видел его в тёмном подвале, куда следовало спуститься, видел в глазах всякого незнакомца.
Тётушка Луиза рассказывала так: царь-Слово идёт по миру уже много столетий – с тех пор, как вырвалось из имперских лабораторий. Царь-Слово ищет особенных людей – и из таких людей царь-Слово делает змееносцев, которые в одной своей жизни умещают тысячи человеческих жизней. Человека особенного, своего избранника, царь-Слово опутывает, точно змей, и такой человек движется по пути, выбранному этим змеем, и этого змея несёт.
Обычных людей царь-Слово убивает. От человека к человеку царь-Слово переходит вместе со смертью и не знает иного способа. Так говорила тётушка Луиза – и добавляла, что люди, так уж вышло, большей частью самые обыкновенные, потому царь-Слово и не захватило мир.
Но человек, избранный змеем-Словом, живёт жизнь десятерых людей, а то и сотни. Обретает способности невиданные. Про одних говорили, что они умеют глотать звёзды, про других – что разговаривают с рыбами, о третьих рассказывали богатырские сказки, четвёртых называли богами.
Мальчик всё никак не мог решить – хочет ли он быть обыкновенным человеком, который, как все, умрёт от встречи с царь-Словом, или хочет быть человеком особенным и стать богом. И хочет ли он вообще встречаться с царь-Словом, чтобы это узнать.
Тётушка Луиза гладила его по голове прохладными пальцами и пела без слов – тон её голоса двигался вверх и вниз, и мальчик следил за ним, как котёнок за солнечным зайчиком, и тогда засыпал. Во сне мелодия тётушки Луизы оставалась, но играл её уже мальчик. Он был музыкант у костра посреди равнин, и в руках его пела простенькая ивовая дудочка. Во сне слова приходили на этот зов, усаживались вокруг него, как звери, безопасные ровно настолько, насколько хороша его игра. Мальчик знал, что там, за границей света, сидят и другие Слова – твари, сделанные по чертежам и законам Империи, переносчики войны.
И совсем далеко от костра, на границе звука и света, почти неотличимый от тишины и тьмы, таился вопрос, посеянный тётушкой Луизой и взошедший на благодатной почве сомнений мальчика: кто ты – обычный ли смертный или герой, подобный богам?
Время – не река, как думают многие; и даже не рой крошечных невидимых существ, которые поедают человеческую жизнь, как думает один отшельник, живущий на астероиде, куда, как ему кажется, коварным невидимкам не пробраться.
Время пробралось в дом мальчика вместе со смертью матери. Возможно, мать слишком часто бывала на космодроме, и клетки её организма потеряли волю к жизни. А может, не было никакой поучительной истории, и мать умерла просто потому, что настал её срок.
Выяснилось, что бабушка обращается с горем практично и сноровисто. Она не поклонилась ему, не пригласила его в дом, не отвела ему красный угол. Бабушка ловко и быстро свернула горю голову – точно худой курице. Освежевала его, запекла в духовке и накормила соседей поминальным завтраком.
А потом в три дня продала всё, что было у них городского, запятнанного кровью горя и брызгами памяти, достала сбережения из предсмертного ящика и на все деньги купила небольшого латаного, но ходкого яка.
Мальчик сидел в своей проданной чужакам комнате и отказывался выходить. Он не слишком любил эту комнату и весь город, да и пустоши сами по себе его не пугали. Но слова, ждавшие снаружи, на просторе, казались куда опаснее вне привычных стен.
Бабушка, не умея справиться с мальчиком, позвала Луизу. Та сказала: война закончилась, слова слабы – хоть имперские, сплетённые из заточенных специальным образом генов, хоть обычные илионские, сделанные из букв и памяти. Живи тихо, храни покой, чти предков, и жизнь твоя будет хороша. А мальчик упрямо молчал и думал, что всё это, конечно, горькая ложь, а сладкой лжи не бывает. Но Луиза подкрепила сказанное подарком: стеклянным кулоном-гильзой, который был с ней всегда, сколько мальчик помнил.
К кулону прилагались красная графитовая нить и история – как и ко всякой ценной вещи; только историями вещи и ценны. История кулона была проста: он остался Луизе и её брату – отцу мальчика – от их матери. До Луизы кулон прошёл через руки шести поколений. Одноразовая гильза родом из тех же имперских лабораторий, где штамповали слова-вирусы, – единственный счастливый билет, доставшийся кому-то из предков за давно забытые заслуги. Говорили, что такая гильза защитит от Слова. Луиза не стала рассказывать мальчику, как много лет назад предлагала его отцу бросить кости, чтобы выяснить, кому достанется, а тот презрительно отказался, считая гильзу побрякушкой, а семейную легенду – пастушьей сказкой. Сила вещей зачастую не в их содержимом, а в той вере, которую мы в них вкладываем.
В пустошах слов было куда меньше. Здесь властвовали тишина, покой и яки. Огромные, точно ходячие дома, яки тоже были наследием Империи. Кое-кто осмеливался считать их приручённой техникой, но правда была в том, что это яки приручили пастухов.
Яки шли по пустошам своими дорогами. Яки любили старые города. Яки ненавидели грибные фермы. Они были падальщиками, но слово это не бросало на них тени. Слово было слишком маленьким, а яки слишком большими. Яки шли по следам отступающей цивилизации и поедали её останки. В прежние времена переработанную яками материю следовало доставлять в вархаусы, откуда она отправлялась вторичным налогом в сердце Империи. Это напоминало похороны древнего убийцы, когда тело погибшего отправляют прочь по реке, к его богам.
Но вархаусы пришли в негодность ещё раньше, чем города Илиона. Одни стремительно превратились в фермы, другие пошли на корм якам.
Не имея возможности привычным путём исторгнуть из себя переработанную цивилизацию, яки созидали. Повсюду вдоль ячьих троп стояли их творения – путевые вешки, скульптуры, смысл которых не мог постичь ни один пастух. Иногда приходилось терпеливо пережидать долгую остановку, когда як впадал в творческую прострацию и принимался улучшать скульптуру предшественников. Искусство яков было коллективным. А может, правы были те, кто говорили, что такое поведение сродни поведению животных, которые метят деревья на своём пути.
Иногда из скульптур яков прорастали, убегали прочь и прерывались где-то вдалеке железнодорожные линии. Они были ростками дикой осоки, прорезавшейся из печати Империи в атомных сердцах яков. Мальчик думал, что однажды и бестолковые эти дороги сплетутся в смыслы и обретут свою волю.
Мальчик остыл от городских страхов, расправил метафорические крылья и принялся исследовать мир равнин, в котором его тоже поджидали хищники: несмотря на власть тишины, слова – обычные человеческие слова, а не имперские вирусы – были и здесь. Но на просторе пустошей мальчик осмелел и научился обращению с ними: ловил их в ладонь, рассматривал, считал количество лап и отпускал на волю.
Як медленно двигался по одному ему известному маршруту, и это символизировало течение жизни вообще. Мальчик восседал под навесом на спине яка и любовался миром.
По вечерам они останавливались – иногда посреди моря трав, иногда – посреди мёртвых городов, – и мальчик с бабушкой присоединялись к другим пастухам. Бабушка молчала, потому что знала жизнь, мальчик – потому что не знал. Пастухи неспешно делились историями, а мальчик ловил их сказки в силки своего внимания, мысленно разбирал и сортировал слова, точно горох и чечевицу на столе воображения.
Равнинное время было другим – горьковатым на вкус, тягучим. Его не отмеряли метеоритные птицы, хотя мальчик иногда видел их следы в небе. Живые города яки обходили стороной, а в мёртвые птицы не прилетали.
Бабушка умерла в покое и тихом счастье простой жизни. Мальчик схоронил её по равнинному обряду: як и его атомный двигатель принимали любые дары. Вскоре пастушьей почтой – от человека к человеку – пришла весть о смерти тётки Луизы, и мальчик сложил в её память каирн там, где весть его застала. Через месяцы этот каирн превратился в скульптуру, так мальчик стал соавтором племени яков.
В остальном жизнь не менялась: череда пейзажей, вечерних костров и – тени слов, греющихся у огня. Всё было почти так, как мальчик представлял в детстве. Где-то за границей костра всегда сидела одна самая большая тень, и была она тенью вопроса: великий ли мальчик человек или самый обыкновенный? Что стало бы, случись ему встретиться с царь-Словом? Мальчик научился туда не смотреть.
Совершеннолетие мальчик отметил по-пастушьи: отрезал детскую косу, которую заплела ему ещё мать; вскоре женился. Любви мальчик не понимал, любовь была для него ещё одним коварным словом. Но мальчик хорошо понимал привычку и покой, а жена ценила его молчаливость.
Когда родилась дочь, мальчик впервые почувствовал, что слова исчезли. Слов не было ни внутри, ни снаружи, и даже тень вопроса, посеянного тётушкой Луизой, исчезла, когда мальчик впервые взял свою дочь в руки. В этом мгновении не было места ни для слов, ни для вопросов, ни для теней, потому что, если и есть в мире совершенство, оно таится в чувстве продолжения себя. Мальчик снял с шеи кулон, подаренный Луизой, и надел на шею дочери.
Облетали и вырастали вновь листья вензеля. Архаика всё глубже пускала свои коготки в стены древних зданий, а по осени осыпалась тяжёлыми ягодами. Як нёс мальчика и его семью тропами, известными одним только якам. И тропы эти всегда проходили через угасающие города. Каким-то своим специальным чувством яки узнавали о смерти городов раньше, чем весть добиралась к пастухам.
Однажды як привёз их в родной город мальчика. Город был пуст и мёртв, но ещё не покрылся пылью забвения. И яки бродили по нему, выискивая стены и тротуары повкуснее.
Оставив жену и дочь с яком, мальчик один отправился бродить по улицам города, бывшего некогда родным. Без труда нашёл дом и окно, из которого смотрел когда-то за жизнью города; смотрел, как другие мальчишки и девчонки, привлечённые сообщениями городских репродукторов и рассечёнными надвое облаками, спешили к городской платформе, на трамвай к космодрому.
Когда-то космодромов на Илионе было по числу городов. Соль была здесь недорога, и в годы расцвета Илиона каждый город норовил, как ловца снов, скорее в качестве символа, чем по необходимости, подвесить над собой небольшую площадку для кормления метеоритных птиц. В те времена, когда ещё работали вархаусы и логистика не порвалась на тысячи мелких хвостов, кормушки эти были полны небесной соли – запасы предназначались для метеоритных птиц, но и космодромы были сродни якам в этом культурном уроборосе: и то справедливо, что для обслуживания почти мифических уже птиц им самим следовало оставаться в поднебесье, а для этого нужна была соль. Городов было всё меньше, их поедали яки. А космодромы оставались – нелепым напоминанием о травоядной покорности Илиона. А может, как скворечники в выжженном лесу. И соли в их запасниках было достаточно, чтобы сиротливо ждать своих птиц ещё десятки, а то и сотни лет.
За призрачной толпой давно мёртвых сверстников мальчик двинулся по узким улицам – всё глубже в город, к самому его центру, над которым с тихим гудением парил скворечник-космодром. И что самое удивительное, по-прежнему работал гравитационный трамвай, призванный возить пассажиров с земли на небеса и обратно. Трамвай приветствовал мальчика ржавым звоном, и мальчик сделал шаг в салон. Только когда трамвай отчалил от платформы, мальчик посмотрел вверх на приближающийся силуэт космодрома. Он увидел, что небо рассечено надвое – инверсионный след, который ни с чем не спутаешь. След метеоритной птицы.
Метеоритных птиц не было уже очень давно, и мальчик почти забыл об их существовании. Старый страх шевельнулся в его сердце, царапнул коготками. Мальчик привычно поискал на груди кулон тётушки Луизы, а потом вспомнил, что отдал его дочери.
Трамвайчик довёз его наверх и замер у платформы, чуть вибрируя от гордости – впервые за многие годы он отработал не впустую.
Метеоритная птица стояла посреди огромной площадки – чёрный, закалённый космосом и временем силуэт.
Позади звякнул трамвай, призывая пассажиров занимать места. Мальчик оглянулся на его уютный, подсвеченный вечерними огнями салон. Он вспомнил вдруг абсурдное обвинение матери: что отец не вернулся с войны только потому, что мальчик его не ждал. Мать давно была мертва, её могилу облюбовали жёсткие листья вензеля, но не было рядом и тётки Луизы, чтобы объяснить мальчику абсурдность спора с мертвецами.
Мальчик пошёл к птице. И тотчас, точно птица только того и ждала, раскрылось её нутро, показался трап, а на трапе – один-единственный человек.
Мальчик вглядывался в фигуру космолётчика, пытаясь разглядеть черты, некогда виденные на голографическом портрете. Человек был стар, и встреть его мальчик в компании пастухов или на одной из редких равнинных ярмарок, он прошёл бы мимо, и ничего в нём не дрогнуло бы. Мальчик вдруг очень ясно понял, что не смог бы отличить своего отца от любого из пережёванных империей илионцев. Одновременно с этим он понял, что нет никакой разницы, потому что человек этот был больше чем просто человек.
Мальчик видел буквы и смыслы, сплетённые в единую конструкцию, тяжеловесную и вместе с тем изящную. Мальчик слишком много времени провёл, всматриваясь в невидимые очертания слов обыкновенных, чтобы не разглядеть – в походке, искривлении фигуры, нетерпеливой дрожи пальцев и пристальном взгляде исподлобья – Слово другое. Не Слово-царя, нет, здесь Луиза была неправа. Слово-бога.
Так узнают врага или друга – близкого по духу человека, с которым никогда прежде не встречались. Любовь и ненависть не бывают с первого взгляда, им предшествуют сны и тревоги.
Слово тоже узнало мальчика, он увидел это в глазах космолётчика, которые наполнились слезами. Слёзы текли по щекам, оставляя красные дорожки, дорожки путались, и в их хаосе рождались буквы, и запах соли и времени, и шёпот, который обещал великое будущее. Мальчик почувствовал, как в круг его внутреннего света, в круг, подсвеченный его обострённым вниманием, ступила тень, вошёл вопрос, посеянный некогда Луизой, а теперь дождавшийся наконец своего кровавого дождя, и мальчик тоже сделал шаг – навстречу Змееносцу.
Хорхе замолчал, и никто не смел перебить эту тишину. Каждый думал о своём, пока история, рассказанная стариком, разворачивалась внутри, словно цветок синей лилии. В памяти у пастухов сонно урчали мрачные сказки, услышанные в детстве, – неловкие, но красивые этнографические чудовища, что мутируют при переходе от человека к человеку точно вирус.
Риоха думала о мальчике и вопросе, который заманил его в ловушку Метеоритной птицы. Самым краешком своего сознания она замечала движение теней за границей света, рождённого костром. Ей не нужно было вглядываться, чтобы угадать: это был тот самый вопрос, и теперь он тревожно, внимательно и слегка язвительно смотрел на Риоху. Не был ли он тем, что она так давно искала? Не был ли он смыслом?
Хорхе помолчал, доедая похлёбку и поглядывая из-под густых бровей на притихших пастухов. Где-то у окраин мёртвого города шумели, посвистывали, переговаривались яки.
Старик отставил миску в сторону и продолжил.